Рами хорошо помнил, как и когда началась эта его нынешняя напасть.

Еще утром, в палатке...

— Никто не знает, когда именно Бог возьмет его за кишки... — так сказал Ветеран, и от звука его голоса Рами проснулся.

А ведь нужно было или спать беспробудно-крепко, как остальные... или проснуться всего минутой раньше, и этого времени ему хватило бы — подняться, бормоча спросонок, выбраться прочь из палатки в рассветную сырость и туман. Подергиваясь от холода, придерживая локтем винтовку и расстегиваясь на ходу. Утренний моцион вдоль унавоженной стенки. Тогда Ветеран сказал бы это кому-нибудь другому.

Вот ведь сука такая, — надрываясь, думал Рами теперь.

Страшновато было ругать Ветерана, даже сейчас страшновато... но — это же он был во всем виноват. Нельзя поминать христианского Бога в присутствии людей, пусть даже спящих. И уж тем более — предрекать часть тела, на которую тот обратит внимание... Рами, как и многие, верил — Ветераны чуяли чужую судьбу, ловили ее по тонкому запаху, что носило промозглым ветром поверх голов. Но разве можно такое вслух говорить? Разве можно? Почуял что-то — так сиди и помалкивай. Авось тогда пронесет.

Рами вспоминал теперь — Ветеран сидел у входа, протиснувшись в палатку, но дальше порога так и не двинувшись — сидел спиной к спящим, выставив ноги в треугольную брезентовую щель. Обращался он, похоже, к своим ботинкам — более в палатке не имелось внимательных слушателей. Ребята из временного гарнизона дрыхли — вповалку, укрывшись бушлатами и телогрейками. Цедили кофейный перегар мятые сонные рты. На свою беду Рами спал чутко — и был единственным, кто проснулся.

В первые секунды после сна он даже не был уверен, что взаправду слышал слова Ветерана, что они ему не приснились. Проверять-переспрашивать, само-собой, не хотелось, да и как переспросишь — всем известно, что Ветераны ничего не повторяют дважды. Рами все-таки запоздало полез наружу, надеясь, что утренняя знобкая сырость враз рассеет наваждение — запретные слова окажутся дурным сном... или найдут другие уши.

Плетясь вдоль стены и отыскивая свободное место среди замысловатых куч и подмороженных желтых пятен, Рами думал о вчерашнем поваре. Повар был — тоже сука. Упитанный боров. Рами припомнил его лицо и аж застонал — так ярко оно представилось. Ну, правда, вылитый же боров — здоровая молодая кость под пластами розовой мякоти... щеки, тронутые рыжей щетиной, пока еще чуть отвисающие книзу, но не пустые как у бульдога, допустим, а пухлые, наливающиеся здоровым молодым соком, намекающие на скорый и весомый привес.

Виноваты были он и его кофе. Желудевый. Густая пахучая бурда, которую тот расплескивал по котелкам вечерами. Желудевый был еще хуже, чем прошлогодний, ячменный, но привозили теперь только такой и, наверное, этого стоило ожидать — весь ячмень перегоняли в брагу, а для кофе приспособились вываривать желуди, которых в посеченных обстрелом дубравах было столько, что хоть залейся. Прошлогодний кофе отдавал дымом, но хоть немного походил на кофе, этот же — словно глотаешь воду, в которой полоскали портянки. Ребята пили и сплевывали коричневым. Зато кофе был горячий и долго лежал в желудке нерастворимым комком — в этом было его преимущество. Но вчера Рами посчитал — лучше уж завалиться спать не согревшись, чем опять всю ночь морщиться во сне, ощущая, как липкий комок переползает от желудка к низу живота. Этого чувства — медленного копошения чего-то инородного внутри — Рами терпеть не мог, а потому отодвинул свой котелок от парящего черпака и, посмотрев на повара снизу-вверх, процедил ему:

— Опять свои лапти в котле полоскал?

Повар стоял на подножке полевой кухни и смотрел на Рами неодобрительно. Издали его рожа, конечно же, выражала лишь недоумение — он не понимал, что от него хотят. Он не говорил на понти. Он вообще был не из местных — белая повязка беженца пеленала его руку — он из восточных провинций, а может быть из еще большего далека — из Вражека или из Притты. Там не говорят на понти. Он не понимает пана ополченца, он жертва гражданской войны. Повар поправил повязку на рукаве и снова потянулся к Рами черпаком. Тот выдержал паузу и позволил все‑таки наполнить котелок. Отсюда, снизу, ему было хорошо видно водянистые глаза повара, розовую кожу и белокурую опушь — белое на розовом, совершенно поросячье сочетание — и на дне этих глаз, как мусор в неглубокой луже, плавало скрываемое раздражение, а чуть глубже — скрываемая насмешка, и еще чувство собственного превосходства, разбавленное, правда, чисто житейской опаской, а потому почти незаметное.

Всё он понимает, — думал Рами, — каждое мое слово.

Ушлый народец. Рами не помнил, как себя называли беженцы, приехавшие сюда последним эвакопоездом, но испытывал глухое раздражение к этим перекати-полям, этим цепким бродячим сорнякам. В одном месте их корчуют, они в другом колосятся. Наверняка, этот тип не только на понти говорит, но и на десятке других местных языков тоже. Поймать бы его на рынке, когда он торгуется.

Кофе плеснул из котелка жгучими брызгами, Рами отдернулся и зашипел. Вот же — боров безрукий. Повар посмотрел выжидательно, и Рами даже подумал, что тот сейчас ухмыльнется, и тогда ему можно будет врезать, и он уже придумал, как врежет — ткнет его стволом «Гаранда» в пухлую ляжку, оставив на память синяк размером с чайное блюдце... Но повар, словно угадав его намерения, взял себя в руки — запричитал извиняющимся тоном, потом с натугой, как бы через силу, улыбнулся, кротко поклонившись пану ополченцу, и вернул не пустой еще черпак в дымное нутро котла.

— Что? — зло сказал Рами. — На моче своей — и то экономишь?

Он сказал бы повару еще много чего, если бы не замерз так сильно. Да и очередь начала бубнить. Он отошел, уступив место у колеса другому вооруженному человеку с просительно протянутой вверх посудиной. Ощущение тепла от котелка втекало в него через ладони, и всему телу вдруг становилось понятно, как он замерз. Этот проклятый ветер с реки выдул все тепло из тела, а исчирканный пулями гранит бывшей набережной сквозь подметки высосал то, что осталось. От одного взгляда на реку всё леденело внутри — среди гранитных опор моста и расколотых береговых парапетов пласталась неровная и подвижная свинцовая гладь. Несмотря на ветер, она почти не волновалась — настолько была холодна и тяжела... только округлые водяные бугры надувались у берегов и, раскачиваясь, толкали упрямый камень. Чайки, снижаясь к воде, ужимали внутрь брюха коченеющие лапы.

Рами ушел с ветра под стену здания бывшей гостиницы, уронил «Гаранд» прикладом на мостовую, и, обжигаясь о край котелка, пригубил.

Сделать удалось лишь один глоток — кофе был очень горяч и вкуса не имел, однако, пройдясь по глотке, оставил после себя такое шершавое послевкусие, что Рами весь переморщился. Глоток же потек внутрь, пробуждая в животе чувство отрыжки, пахнущей свиным корытом и, должно быть, и впрямь ботинками повара.

Плевок упал, как коричневая клякса, и остался лежать, причудливо пузырясь.

Ну, нет, подумал Рами.

Он размашисто выплеснул бурду из котелка в сторону повара. Тому, конечно, это было — с гуся вода. Брызги не долетели. Повар лишь печально покачал головой, придав лицу сочувствующее выражение.

Сейчас Рами думал иначе. Нужно было все выпить. До дна выхлебать и еще котелок облизать, завалиться спать не с пустым животом, а обдувшись желудевого пойла. Тогда он подскочил бы чуть свет с тугим, как дирижабль, мочевым пузырем — Ветеран бы и рта не успел раскрыть. Подавился бы своим пророчеством.

— Никто не знает... — повторил Ветеран, в первый раз на его памяти... — когда Бог возьмет тебя за кишки.

Рами услышал это опять, непонятно откуда прозвучавшие слова на опустевшем мосту, но услышал — даже моргнул от неожиданности, и глаза тут же склеились. Он остро почувствовал, что вот-вот потеряет сознание и тотчас же скатится по наклоненному настилу, если немедленно не вцепится во что-нибудь — он же висит высоко над водой, река с долгим шелестом протискивается под ним, тело его промерзло насквозь и ничего уже не чувствует, одну только резь в мочевом пузыре... Но хоть это-то — поправимо. Словно позабыв, в чем дело, он полез к ремням амуниции, расстегиваясь, но вляпался пальцами в мокрое — весь живот и брюки его хлюпали липкой теплотой, которой становилось все больше после каждого прикосновения, каждого нажатия. Это несомненно была кровь, а не моча — только теряя кровь так холодеет и цепенеет тело. Боли он почти не чувствовал, равно как и запаха крови — вонь от продырявленных кишок перебивала всё. Глаза уже закатывались, и он решил было — сейчас эта чернота, что настойчиво и тягуче омывала границы его зрения, сомкнется над ним... но вместо смерти его вдруг перенесло на несколько часов назад — в утренний туман, в котором только-только начинали угадываться оранжевые фермы моста.

Их сводный взвод остановился в укромке на подступах к этому мосту. Остановился надолго. Не видя командиров и не слыша приказов, они ждали, терпеливо опираясь коленями на твердое и холодное. Наконец, по цепочке, от каски к каске, добрались новости — вольный ополченец из недавнего пополнения (Рами знал его только по прозвищу — Прыщик) — отказался идти дальше. Просто сел на задницу и обнял приклад коленями. Его пытались поднять, пихая локтями под ребра, но он уперся — ни в какую... Насколько Рами помнил, он еще вчера на понти двух слов не мог связать. А тут вдруг заболтал, как местный — с выражением. Не пойду, — жалобно сказал он. — Ребята, ну зачем нам этот мост, ну постреляют ведь. Давайте скажем — в тумане не нашли, а?!... Новички, не привыкшие еще к нравам ополчения, смотрели ошеломленно, бывалые же, ухмыляясь и перемигиваясь, присаживались поудобнее на колени и корточки — смотреть спектакль. К Прыщику уже протискивался Сержант — с настолько красной рожей, что, казалось, она освещала в тумане изрядный кусок пространства, словно сигнальный факел. ...Чует мое сердце... — пламенно сказал ему Прыщик. — А жопа твоя ничего не чует? — отрезал Сержант. Хрустя напряженными кулаками, он пригнулся и, раздраженно шипя, принялся «убеждать». Прыщик съеживался все больше и больше, пока не сделался ростом до сержантского пояса. Из-под каски у него часто-часто капало.

Конечно, на мост никому не хотелось. Пока суть да дело — они успели об этом негромко посудачить. Гиблое дело — эти мосты. А главное — бессмысленное. Сегодня возьмем, завтра опять отдадим. Да и как не отдать — если попрут, то и не удержишь. Река в этом месте не слишком широка, а берега изрезаны мысами, и на каждом — множество укромок и позиций. На любую ставь пулемет или минометный расчет и выкашивай прибывающее подкрепление, пока другие вычищают плацдарм и топят его защитников в реке. Проще простого. С такой географией много не навоюешь.

Да и возьмем ли — тоже вопрос. Что там, на другой стороне моста? Хорошо, если два деревенских остолопа с винтовками. А если пулеметное гнездо? Например, МГ-44 с непрерывной лентой? Тут уж — туман не туман, с того берега даже целиться особо не придется, шквал огня в морду — сдует, как одуванчики.

Прыщика, наконец, «убедили» — подняли на ноги и пинками погнали впереди группы. Он старательно прихрамывал и брякал винтовкой об амуницию. Туман чуть расступился — висел отдельными клочками, но такими густыми, что, ныряя в них, непроизвольно хотелось задержать дыхание. Река вяло шевелилась внизу, невидимая, задевала камень со странным звуком — нечто среднее между плеском и скрежетом. И правильно, — подумал Рами, — раньше начнем — раньше закончим. Так не раз уже бывало — туман хорош, если не переть на рожон. А вот если не переть, то в общем, ничего страшного — напоремся на неприцельный залп, немного постреляем в ответ... отойдем на свой берег. Главное — не прозевать пулемет. Если пулемет — бросай и беги...

Их окликнули. Вход на мост перекрывал вымокший в тумане щебеночный бурт. Когда-то это был штабель мешков со щебнем, но пули, прилетающие с того берега, давным-давно изорвали его в лоскуты, и щебень высыпался... Оттуда, из-за бурта, выглянул им навстречу кто-то размытый, под мокрой каской... и еще двое таких же, скорченно-серых, проявились сбоку. Прыщик, уже вскарабкавшийся на бурт, замер и, с рокотом буравя щебень подошвами, ополз книзу. Сержант, отпихнул его, приблизился к тем двоим, хряпая растоптышами по камню, и назвал пароль — сначала на понти, потом на хаберском наречии, потом снова на понти, тщательно и громко выговаривая каждый звук. Те, наконец, поняли, кто перед ними — отодвинулись в туман, неловко, со стуком, соприкоснувшись оружием.

— Остолопы. Деревня... — сказал им Сержант. — Чего перхаешь? Язык учи. Албанский хотя бы...

Пролеты моста лишены настила, тот был отодран и растаскан по кострам — висели над затуманенной рекой поперечные гулкие балки, а оттого мост походил на перевернутую железную дорогу, шпалами вверх. Только промежутки между этими «шпалами» были совершенно не железнодорожными — с метр, а то и шире. Слишком далеко для осторожного шага. Рами для пробы наступил на первую — скользко... Скользко, черт, — подтвердили сзади. Мы им что, кузнечики — с былинки на былинку прыгать? Хорошо еще, что тесаный брус, подумал Рами, а не бревенчатый, осклизлый от близости воды, кругляк. — Ага, — опять согласились сзади. — По нему вообще, не попрыгаешь. Особенно от пулемета.

Они перебирались с балки на балку, и неловкие удары каблуков о дерево барабанным боем пугали туман. Куски коры и ошметья грязи, отбитой от ботинок, с плеском падали вниз — в реку.

Ближе к середине моста двигаться стало полегче — начал появляться настил... заплатами, перемежающимися с прежней балочной пустотой. Это были уже не искусственные препятствия, а следы минометных попаданий — перешибленные балки нависали над рекой расщепленными торцами и хлипко подавались под ногой. Их приходилось обходить по самому краю моста — по металлическим ребрам каркаса, то и дело звонко задевая амуницией о наклонные клепанные фермы.

Рами крался осторожно и сзади уже нависали над плечом — но он не обращал внимания на торопыгу. Оранжевые двутавры возникали и пропадали. Туман громоздился меж них — охапками мокрой ваты.

Взвод миновал предполагаемую середину реки — Сержант приказал изготовиться к стрельбе. Они задержались на минуту распутывая винтовочные ремни и разноголосо щелкая затворами. Рами поправил антабки, аккуратно подобрал ремень, убрал приготовленную петлю на приклад — чтобы не мешала — и ухватил деревянное цевье покрепче за середину. Кто-то, стоящий рядом вполоборота — сопел, пытаясь стронуть подклиненный затвор. Раньше надо было шевелиться, подумал Рами. Вот, народ. Как до дела, у них то сани не едут, то оглобля скрипит. Дикобраз. Сосед справился, наконец, с винтовкой, уронив из затвора длинный желтый патрон в пустоту между балками — всплеснул руками, сетуя, клацнул затвором вторично. Ну-ну, закипая подумал Рами. Послал черт соседа. Этак всю обойму сейчас растеряет. Точно, поддакнули из-за плеча. Понабрали остолопов из соседних деревень. Подпоясывают жопой лакированный ремень. Рами фыркнул и оглянулся, но балагур уже отошел. Ни черта было не разглядеть в тумане.

Сержант коротко скомандовал — все! Пошли! — и они снова забарабанили каблуками по настилу. В рассветной мгле, над сонной рекой этот топот казался оглушающим, и на том, вражьем берегу, должно быть, просыпались мертвые. Всё как всегда, — подумал Рами. — Застать врасплох, топоча по гулкому. Чего проще? Ох, уж...

Почему до сих пор никто этого не поймет?

Они успели, однако, топоча и брякая, миновать пару пролетов — до схода с моста оставалась еще пара — когда навстречу разбужено заорали... остолопы, обрадовался было Рами... и сухо пырнули воздух два винтовочных выстрела. Это было почти не страшно — не пулемет же — но Рами, обычно не теряющийся в стрелковом бою, в этот раз почувствовал себя странно-скованно, почти неуклюже... Он сделал неловкий шаг и запнулся на ровном месте, на большой дощатой заплате, запнулся вообще непонятно обо что — то ли щепа от шальной пули встала дыбом, то ли торчал где-то незамеченный в суматохе гвоздь... Рами упал — обрушился плашмя на настил — громко, будто охапка дров. Винтовка лязгнула и улетела из рук. Подмокшая древесина загудела, загуляла под ним, едва не переломившись, но выдержала, только дохнула потревоженной пылью из стыков — прямо в морду... Вокруг стреляли — лязгающие залпы, дребезг отлетающей латуни — это свои... и расплывающиеся вспышки, натянутый исчезающий свист — с того берега... Он потянулся за оружием, в панике зашарил руками — доски... щели... доски... щели... вот... Приклад «Гаранда», обмотанный дерюгой попался под руку, Рами сгреб его и, прямо с колен, дважды выстрелил в тот берег — бам-бам — ловя отдачу плечом, и на втором толчке, вдруг звякнув, отлетела вверх опорожненная обойма — Рами от изумления вытаращился на нее — взлетевшую... перевернувшуюся... падающую... Он хорошо помнил, что проверил ее только что, перед входом на мост. Или уже успел расстрелять? Когда? Он так и замер под обстрелом — на коленях и с открытым ртом, потом опомнился... Выудил новую обойму, зачем-то поднес к самым глазам — всё верно, восемь остреньких желтых бутылочек, утиснутых в двухрядный брикет — защелкнул их в «Гаранд» и, уже поднимаясь с колен, заметил, что вокруг пусто — все в панике бегут, последние спины удаляются в туман, уже не такой плотный как раньше, а редеющий прямо на глазах. Под балками моста тумана не осталось совсем — неожиданно-близко блестела серая река, поверхность ее ходила ходуном, верхушки волн рябили и пенились. Отчаянно сквозило — дул ветер, взявшийся непонятно откуда, и туман сносило прочь от моста. Он моментально понял, что это значит, и его обдало горячим, как кипяток, страхом... и тут же к беспорядочной винтовочной трескотне примешался, а потом разметал и заглушил ее собой, разъяренный пулеметный рев.

Воздух над мостом враз отяжелел, крупно прошитый очередями. Предатель-туман выродился в легкую шелковую дымку, и сквозь нее отчетливо было видно, как по тесному коридору моста улепетывают перепуганные люди... как очередь настигает их, и тогда к дробному грохоту стрельбы добавляется характерный пустой звук протыкаемой насквозь плотной одежды... как пули выбивают из тел вялый розовый пар, и эти тела, вмиг становясь соломенными чучелами, невесомо валятся с моста в кипящую воду.

Рами хорошо помнил о запрете молиться христианскому богу, да и вообще был равнодушен к молитвам... но рухнул ничком, совершенно непроизвольно умудрившись в короткий миг падения втиснуть целую череду религиозных движений — скрюченный синтоистский поклон, христианское коленопреклонение, позу молящегося араба и, наконец языческое пластанье ниц... Очередь, брызжа рикошетной окалиной, прошлась прямо над ним, мостовые фермы обиженно загудели. Горячими щепками вспенился настил — очередь чиркнула по нему и ушла дальше. Рами выпрыгнул на ноги, снова сдвоено... бам-бам... выстрелил и, к величайшему своему изумлению, попал — пулемет захлебнулся и смолк. Забыв закрыть рот, Рами побежал. Винтовочная стрельба неслась в след, но как-то совсем бестолково, Рами не слышал даже визга пролетающих пуль. Лишь одна прошла рядом, расплющившись о наклонную ферму перед его лицом. Он обернулся тогда и выстрелил в ответ — в кучу мокрого щебня, смутно видимого на той стороне моста. Пуля щелкнула в него, расплескав мелкие камушки. Он не видел, где сидят остолопы, но выстрелил, отступая, еще раз... и еще... Потом спохватился — бежать, пока не сменили пулеметчика... но не успел даже повернуться — от подножия щебневой кучи сверкнула вспышка одиночного выстрела...

Он сначала услышал этот отвратительный звук — свист рассекаемого воздуха, переходящий в тупой хлопок пробиваемой одежды, и только потом почувствовал страшный, опустошающий удар в живот. Горячая боль взорвалась в кишках, Рами ожидал, что эта боль согнет его, как перочинный ножик, и уронит ничком в пролом моста - пытаясь удержаться на краю пролома, он, не целясь, от пояса, пальнул в тот берег и отдача собственного выстрела опрокинула его назад. Он пал... навзничь... нечувствительно ударившись о гудящий настил спиной и затылком и, совершенно без усилий — голова, как мячик, подпрыгнула кверху — посмотрел на свой живот, на неряшливую, в клочьях ваты, дыру в телогрейке, края которой желтовато тлели. Он прижал в дыре левую ладонь и заскреб ногами, отталкивая от себя настил. Тело его, елозя спиной по доскам, поползло куда-то, и винтовка в правой, заклинившей намертво руке, тоже самостоятельно ползла рядом. Он диковато косился на нее, ничего не соображая. Потом боль изменилась — из стягивающего внутренности узла расширилась разом на весь живот и ослабела... кровь перестала выдавливать ладонь из раны, как пробку из бражного бочонка, и липко поползла под рубаху. Он загнал, наконец, свое брыкающее тело в расселину меж двумя заплатами настила, на мягкие, словно обитые фетром балки, втащил следом винтовку и замер... перестал понимать, где находится.

А... Вот как это было... Рами разожмурился, мельком подивился тому, что странно это всё перемешалось — и утро, и безнадежная атака на мост, и эта пуля в животе, а потом удивился еще раз, что сумел открыть глаза, которые вроде уже закрылись навеки. Он увидел — чернота по-прежнему дергается вокруг, раздраженно пытаясь сомкнуться, но не смыкается никак... пока не смыкается... будто что-то держит ее там, по краям зрения...

Суки! — подумал Рами, чувствуя пальцами, как потеет и потеет дыра в животе липкой и красной густотой.

Он был еще жив... и, похоже, не умрет в ближайшее время... А значит — оставался шанс... не такой большой, как дыра в его животе, но все-таки... Его угораздило закатиться в какую-то дощатую нору — он лежал в проломе между перешибленными балками, затоптанный настил был чуть выше его лица, ноги остались снаружи, зацепившись штанинами за расщепленный край настила, а голова свешивалась — едва-едва задевая затылком за балку. Зато «Гаранд» остался рядом, как лучший друг — покорно и преданно, вдоль тела и прикладом к плечу, чуть выступая стволом наружу.

Он был, наверное, незаметен с вражеского берега, иначе те остолопы продолжали бы стрелять, пока не сбили бы его пулями в реку. Сам он берега тоже не видел — ни своего, ни чужого... В поле зрения было небо — высокое, бледное, с голубыми разводами, солнце подсвечивало их снизу, слепя уголок левого глаза. Железные фермы моста смыкались прямо в небе. Солнце вызолачивало на них обширные ржавые пятна. На верхние края ферм редко, по одной, присаживались чайки.

Чувствуя, как в его глазах спекается солнце, Рами смотрел и смотрел на них...

Он привык видеть чаек над рекой, пронырливых и суетливых, но вблизи они оказались неожиданно крупными птицами. Перья их неопрятно топорщились, вихрами приподнимаясь поверх суставов. Ветер, скребущий вдоль моста, ерошил их, мимолетно открывая взгляду голубоватую изнанку. При особенно сильных порывах чайки шевелили головами и нетерпеливо переступали по железу голыми красными лапами.

Коготки их, чуть слышно, но отчетливо поскрипывали, задевая металл.

Они сидели как-то слишком близко, и Рами подумал вдруг, что впервые видит речную чайку со столь малого расстояния.

Их перья были грязновато-серыми — словно плохо отстиранная гостиничная простыня. Когда в Понти только-только собирали ополчение и вводили временные гарнизоны, Рами успел поночевать в гостиницах. Их селили тогда в настоящие номера, с настоящими кроватями. Да, народу в номерах было битком, но после вшивых теплушек, после угольной гари и соломы на полу, это казалось почти курортом. Рами и не ожидал, что воюющий город встретит их настолько гостеприимно. Да и никто не ожидал — нравы в ополчении еще не были суровыми, кормили вполне сносно, а сержанты не были еще красномордыми и отзывались на человеческие имена... Хорошее было время, подумал Рами. Время не войны — вооруженного присутствия. Время кроватей, вечернего покера и щипания горничных за задницы. Все горничные были как на подбор — рослые дылды, широченный зад и простоватое веснушчатое лицо. Словно инкубаторного разведения. И одинаковы были в неумении как следует выстирать простыни.

Он уже давно не вспоминал о гостиницах. Настолько давно, что ничего более подробного вспомнить не удалось. Сколько они жили там? С кем он, Рами, делил комнату? Откуда и когда возникли палатки на пятнадцать рыл, спящих вповалку, стойкий запах портянок, горячая бурда в котелках вместо покера вечерами, и сытые повара с белыми повязками беженцев? Откуда вообще они взялись, эти боровы, похожие на людей? Заполонили город, развесили с верхушек полевых кухонь свои розовые защечные мешочки. Их стало вдруг так много. А тех глуповатых девок с восхитительно мягкими и теплыми задницами — не осталось вообще. Они вдруг пропали, словно их и не было никогда.

Почему я сейчас думаю об этом? — спросил Рами, обращаясь, должно быть, к птицам...

Чайки зацокали о железо коготками и беспокойно зашевелились, расталкивая друг друга растрепанными крыльями. Чего молчите? спросил Рами. Чего... молчите? А? В меня попали, сказал им Рами. Видите — мне прострелили живот. Пулей. Мне некогда думать о простынях и задницах. Мне, вообще, нет дела до чьих-то задниц. Поняли? Мне нужно убираться отсюда. На тот берег. К своим. Меня заштопают, я буду лежать на простыни, и медсестра с пухлым задом будет проходить мимо по сотне раз за день. Поняли? Чайки одновременно, как по команде, наклонили головы, но не вперед, не утвердительным кивком, а набок, словно деревенские остолопы, у которых спросили дорогу. Их круглые глаза недоуменно расширялись. Глупые птицы, сказал Рами тогда, черт, какие же вы тупые... Вы еще хуже уток, те хоть крякают в правильных местах. Он попытался выкарабкаться из щели, куда забился, но у него ничего не вышло. Совсем ничего. Руки еще шевелились и ноги послушно скребли и упирались, но само тело мешком обвисало на балках.

Рами шарил по доскам за головой и, обнаружив удобную щель, ухватился пальцами, попробовал подтянуться... Еще раз... Еще... Ничего не получалось, он не ощущал даже какого-то особого напряжения, тело просто не слушалось — будто само осознавало бесполезность этих попыток и отказывалось подчиняться. Он вдруг по-настоящему испугался. Торопясь, нашарил винтовку, поставил ее вертикально, нащупал прикладом опору на одной из балок и попытался встать, опираясь, как на костыль. То же самое... Сука... он покрепче стиснул оружие и задергался, в истерике замолотил каблуками по доскам. Настил заходил ходуном, полетела грязь и древесная труха, звонко покатилась какая-то металлическая мелочь. Гильзы, понял он. Гильзы... Это его отрезвило. Он протянул руку назад, за голову, почти выламывая ее из плеча, и зашарил по доскам. Пальцы сразу же коснулись невесомого латунного окурка, их здесь было — изобилие. Он потянулся еще дальше и ухватил гильзу пальцами, заранее стискивая зубы — обожжет! Не обожгла... Рами сжал ее что есть силы, но она все равно оставалась холодной. Он разочарованно повертел ее в пальцах, потом коснулся ноздрями фиолетовой окалины на срезе. Запах сгоревшего пороха чувствовался уже еле-еле — слабенькой, выветрившейся кислятиной. Это означало — несколько часов. Это означало — все... Амбец... Он терял сознание, совершенно точно, и ни на пару минут, как ему казалось вначале, а на несколько часов. Гильзы успели остыть, солнце успело взойти, и одному запрещенному Богу известно, сколько крови успело вытечь через эту дыру в животе. Это странное бессилие — вовсе не шок, который вот-вот его отпустит, это и есть начало смерти. Он накрыл глаза веками и вяло клокотнул горлом.

Сначала, лежа с закрытыми глазами, он размышлял о том, сколько ему пришлось бы ползти по мосту на свой берег, если бы он мог ползти. Потом, сразу без всякого перехода — стал думать о пуле, его убившей. Отчего-то сейчас это показалось самым важным на свете — из какого оружия он убит? Судя по звуку выстрела, и по тому, с какой отчаянной силой его лупануло, он решил, что это была устаревшая винтовка с довольно длинным стволом. И, конечно уж, не карабин — этот удар в живот совершенно не походил на жалящие укусы пули, выпущенной из укороченного ствола. Как и многие в ополчении, Рами вообще не считал карабин за оружие. Это и не винтовка вовсе — так, пистолет, много возомнивший о себе. Ничего серьезного сделать с карабином в руках невозможно — только палить для острастки поверх голов, только орать во все горло — «Р-Р-Разойдись!». Нет, уверился Рами, тут поработала хорошая старая винтовка с длинным мощным патроном. Одна из тех, что стреляет редко и неточно, но зато уж бьет — наверняка. Почему-то это его утешило. Старая честная винтовка, надежная работа, не оставляющая болезненных надежд... но дарующая немного времени. Последнего времени. Для чего? — подумал Рами, глядя на чаек. Для чего мне это время? Он шевельнулся и, неожиданно — словно поскользнулся на объедках — опять оступился в прошлое. Вокруг был май, мягкая его середина — ветки акации, растущей из кирпичного щебня, распушались нежной зеленью... лучи солнца на теплом брезентовом скате палатки, запах подсыхающего камня.

Четыре карты лежали на большом камне рубашками вверх... Вольноополченец Штим, косился на них и, шевеля губами, что-то подсчитывал в уме. Он был медлительный деревенский тугодум, этот Штим. К тому же он совершенно не умел скрывать своих мыслей. Покер не был его игрой. Считая ставки, он едва не шептал в голос. И Рами, и Сор, и даже капрал Бликс, уже примерно знали, что за карты мусолит Штим в неловкой охапке. Рами и Бликс, которому в покер катастрофически не везло, уже скинули пасы, а вот Сор, сомкнув густые красивые брови, смотрел с сожалеющим интересом — как вольноополченец Штим, явственно шевеля губами, прикидывает так и эдак, меняет карты местами, чтобы не спутаться и не кинуть зряшнюю, как сопит и потеет, оглядываясь на монетно-сигаретный банк в перевернутой каске, как подсчитывает в уме, сколько сможет выделить из не выданного еще жалования, если проиграется... и сколько отошьет за теплый, пахнущий зимним потом подклад, если выиграет. Он всерьез надеялся выиграть — поправлял замусоленного непарного короля. Рами знал эту карту по надломленному уголку и видел, что Сор тоже знает — тот смотрел выжидающе и снисходительно. Бликс, наоборот, нервничал, как зритель, обреченный еще раз пересмотреть скучный спектакль. Дело было даже не в четырех вынужденных пасах, и не в уплывших из-под носа сигаретах — Бликсу надоело быть зрителем. Рами его понимал. Капрал играл осторожно — бросил монету, взял карты... посмотрел, плюнул, бросил... Что за удовольствие от такой игры? Но Бликс думал иначе, и Рами теперь почему-то отчетливо слышал, что тот думает — будто капрал проговаривал свои мысли вслух... Нужно смотреть трезво, говорил себе Бликс. Оценить ситуацию и твердо знать — выйдет чего, или не выйдет. И тогда — или дуй вперед, или не мусоль писюн. Надеяться на удачу глупо, считал Бликс. Это приманка для юнцов и деревенских остолопов, как вот этот... Для тех, у кого не хватает или терпения, или мозгов — взвесить и решить. Он много таких видел. Они как в карты играют, так и жизнь живут. Надеются на удачу — а вдруг пулеметчик пьяный... а вдруг патрон перекосило... а вдруг чайка испужается и пулеметчику в глаз капнет... В каждой заварушке, где участвовал Бликс — хоть один такой, да находился. Храброзажмуренный, придумал вдруг Бликс хорошее верное слово. Да, так их и хоронят, зажмуренными — земля под веками, да каска на кресте. Капрал подумал о крестах и сразу мысленно замотал головой — христианским богам не так давно запретили молиться, под этот же запрет попали и все символы веры, так что под крестами теперь никого не хоронят... Это помогло капралу наконец сосредоточиться — его будто отпустило, раздражение улеглось. О мертвых нельзя думать. Он, Бликс, живой, хоть и проиграл сигареты, а живой. От самой Притты живой. Это вам не хрен в ладони. Большинство остолопов еще затвор открыть не умели, а он уже был живой. Уже наградные монеты ушивал в подкладку. А все почему? Оттого, что в удачу не верил, не дул дальше чем видел, как бык спросонья, но и писюн зря не мусолил. Подумал-решил-сделал, как и должно поступать солдату...

А этот — такой... — думал Бликс, косясь недовольно на ополченца Штима. Дрянь-человек, рохля, даром что здоровый да розовый. Мемекалка. Такого хоть за писюн тяни — он все глазами хлопает. Эх, мне бы его короля, да к моим парным.

Рами даже не помнил эту игру, лишь смутно припоминал, как маялся в те времена смертной скукой в ожидании боев, которые всё не начинались, но теперь он смотрел на капрала Бликса и тоже думал: вот странно. Не верит человек в удачу, не верит совсем. Посмотрел карты — бросил. Посмотрел — бросил. Зачем тогда играть? Ни азарта, ни особого риска — все так серьезно и осторожно, словно не в карты играет, а жизнь живет. Посмотрел — бросил. Дождался хорошего расклада, придержал крупняк, поменял мелочь на мелочь, да сыграл. Вернул ставки за десять пасов, остался при своих, и сидит довольный. Зачем такие вообще в ополчение идут, не понимаю. Как тут без удачи? Да бывает только на нее и надеешься. Когда, например, на паровозной сортировке стреляли... Рами, забывшись, едва не скользнул туда, чудом удержался за край этого тихого майского вечера... поежился — страшно, не хочу туда, и так недолго мне осталось, не хочу... и паровозная сортировка пропала, проявившись перед ним лишь на мгновение — минометы били и били, дым и пыль, земля комьями летела отвесно. Близкие и далекие вспышки — не видно было там ни черта. Все путевое железо стоймя стояло — так скрутило его, подняло. Бежали по этому железу, как по перелеску. И стрельба, стрельба, как горох на молотилке, удары, камешки расплескивались из-под ног, долгие рикошетные взвизги. Мертвые черные паровозы, как воловьи туши лежали на боку — душный пар цедился из дырявого брюха. Один из ополченцев, такой же вот — осторожный, присел за перевернутый железный тендер — оглядеться. Мина засвистела и ударила сверху, не разорвалась — убило, как каменюкой. Вот тебе и «осмотрись», — подумал Рами, холодея от этого воспоминания. Он хотел было сказать об этом капралу... но ничего не сказал, только еще подумал — а если через мост бежим? Тут, вообще, без удачи никак — гиблое дело эти мосты. Одна мыслишка только и прыгает внутри — пулемет или не пулемет. Нет, — думал Рами, посматривая на капрала, — без моей удачи я бы и с поезда не сошел.

А Сору от скуки хотелось курить — зевотой сводило челюсти. Этот Штим, увалень, прямо на глазах набухал праведным потом, пытаясь сложить в уме два и четыре. Как только еще пальцы загибать не начал? Особенно жалкими выглядели раздумья, куда пристроить непарного короля, Сор уже не раз пожалел, что пустил его в обмен, а не просто скинул. Ей богу, стоило пожалеть беднягу — этак голова сейчас шире каски опухнет. Шевеля губами, ополченец Штим, перекладывал несчастного короля то направо, к двум черным дамам, которые Сор узнавал по едва заметному типографскому дефекту на рубашке, то убирал налево — к трефовой мелочи... Интересно, подумал Сор, с кем это он шепчется? С воображаемым сельским старостой? Да, наверное, самый умный человек, встреченный этим увальнем в жизни — староста... такой из породы крепеньких, коричневато-лысых мужичков, в кожаной кепке-козырке и хромовых голенищах. Один из тех деревенских авторитетов, кому природная хитрость с успехом заменяют и ум, и образование. И в ополчение увальня, должно быть тоже староста определил. Чтобы розовыми губами не мусолил окрестных девок. То-то сельчане вздохнули.

Сору надоело ждать – он потянулся к каске, что служила банком, и выудил тонкую бельгийскую сигарету. Подмял ногтем хрустнувший белоснежный фильтр. Ополченец Штим оторвался от карт, и всей своей небогатой мимикой выразил возмущение.

— Не скрипи, — заверил его Сор. — Снимешь банк — парой отвечу!

Штим успокоено мигнул и заново замусолил карты, неторопливо расправляя опасливо собранный веер.

— М-мать! — истомлено ругнулся капрал. — Долго будешь мерина за хер из оврага тянуть? Чего ты их мусолишь? Играть сел или козленка доить?

Капралу Бликсу тоже хотелось курить. Он ждал следующей ставки. Свои сигареты он проиграл.

Черт, как же долго... — подумал тогда Сор. — Вот развели бодягу — какая война, такие тут и карты... Он смотрел на ополченца Штима в упор, смотрел нарочито выжидающе, но быстро стрелял глазами — так, чтобы держать в поле зрения и Бликса, и Рами. Они оба Сору тоже не нравились. Вот люди, — думал Сор. — Это ведь про таких говорят — народ. Всех способностей — обойму набить, да жалование пересчитать. Ни на что другое мозгов просто не хватает. Посбрасывали такие расклады. Вообще комбинации не запоминают, что ли? Неужели трудно подсчитать, какая карта за какой пойдет? Черт, да мы уже неделю одну колоду по кругу гоняем, тут бы и ребенок рубашки запомнил. А они — как горохом в стену. Сидят, лбы наморщили — увидели короля и сразу в пасы.

Как играют, так и живут, так и воюют... — думал Сор. — Промурыжили день, подшили заначки за подклад... и довольны. А завтрашний день для них — как туман над водою. Куда понесет — туда и вынесет. Ничему не учатся. Как бараны — увидели новые ворота, стоят и блеют. А все почему? Привыкли, что за них другие решают. Сначала маманя с папаней, потом староста — кого к сохе, кого к винтовке. Потом Сержант и господа офицеры. Как скажут — так тому и быть. А извилинами и пошевелить некогда. Нет, думал Сор, на господ офицеров надежды мало. Они тут надолго обосновались, солдатню из гостиниц разогнали по палаткам и мнут себе девок. Что господам до этих остолопов? Пропили солдатское жалование — на мост их, стадо. На мост. Под пулемет. Или на паровозную сортировку. Мины лбами ловить. Ладно, этих баранов — бабы новых нарожают, еще здоровее, еще губастее. А его-то с ними зачем? Нет, — думал Сор, неторопливо докуривая еще не свою сигарету, — хватит уже на эту весну. Выкипел котелок, до дна почти выкипел. Навар весь выхлебали, кто посмелее. Даже в карты уже куша не снять — так, сигаретки-семечки. Солдатня трофеев и наградных давно не видела, а жалование ставить — жмется. Хрен с ними. Нужно заначку срывать и дальше шлепать. На тот берег пойду, решил Сор. Для начала. Посмотрим, как там. Опять же — отступные сулят каждому перебежавшему. Сколько, интересно? Да хоть бы сколько, от наших-то и этого не дождешься.

А вольноополченец Штим, озирался украдкой на партнеров по игре, на высокого густобрового Сора, непроницаемого, как мысли старосты, на желтого от раздражения капрала, и на него, Рами, украдкой прижавшего руками простреленный живот... и панически думал: «Матка Фомка, счегой же взойти подручнее — с короля али с обоих дамов?!!»

Качнулась весна и пропала, и лето кануло следом — ветки акации в длинных шипах хлестнули осеннее небо, оцарапав... рябое железо надвинулось и встало, гудя. Опять толкались водяные горбы внизу, под мостом, и ерзали лапами чайки, теряя вихрастые перья. Их было очень много — тесный, но тишайший птичий базар.

Рами подергивал вялый озноб и сухо першило в горле.

Отчетливые, выпуклые как серийная чеканка мысли четырех человек, ни одного из которых уже Рами не узнал бы, доведись им встретиться — застыли, покачиваясь, перед глазами. Очень близко. Их можно было даже потрогать. Не веря, Рами протянул к ним непослушную руку. Мысли высокого человека по имени Сор были очень четкими. Их хозяин кристально представлял себе, чего хочет — денег... и не важно, какой чеканки. Рами потянулся еще немного, и одним пальцем прикоснулся к ограненной поверхности этих букв-мыслей. Холодно подумал он. Совсем холодно. Это было плохо. Чуть заметно отдавало квашенной репой — выгоревший порох и окисленная латунь. Ужаснувшись, Рами отвел руку. Буквы осыпались — с переливчатым звоном. Основная их часть зацокала по настилу, остальные молча канули в пустоту меж балок. Глухо стукнув, упал на доски непонятный знак препинания, похожий на пустую обойму. Следом рухнула его сухая обескровленная рука.

Рама откатил голову к плечу и почти безучастно посмотрел на эту руку. Пальцы на ней были уже синюшные и скрюченные, как птичьи коготки.

Рами мысленно стиснул кулак, и пальцы, немного помедлив, подчинились...

О, как — подумал он.

Это бред, конечно... предсмертный бред умирающего, но был этот бред правдивее самой правды. Рами знал это так же твердо, как чувствовал животом твердость пули, которая его убила. Он ведь своими глазами видел сейчас — пальцы на его мертвой руке все еще сжимались и разжимались, теперь уже самостоятельно... Чайки негромко залопотали — по-своему, на птичьем понти... и, округляя глаза, кивали на него друг дружке. Некоторые расталкивали соседей и поднимали крылья, словно собираясь улететь.

Да, ладно... — сказал Рами. — Не трусьте. Я тут не причем. Это всё — пуля, которая меня убила.

Он подумал о пуле — болезненно екнув, отозвался живот — и вдруг, уже привычно скользнув куда-то вниз, Рами почувствовал себя на ее месте. Вокруг была страшная давящая теснота, скользкие прикосновения смазки — он брезгливо подобрал плечи — и раскаленная пустота раскрывшегося ствольного канала над головой. Он и охнуть не успел от неожиданности — его грубо толкнули в спину, выбив из ряда. Давай... давай... не задерживай. Опасаясь стукнуться головой, он протиснулся в узкий лаз, стенки которого были в густой копоти и пронзительно воняли сгоревшей кислятиной. Толкающая его заслонка с лязгом провернулась и запечатала проход. Вокруг была неприятная тьма, с крохотным пятнышком света далеко впереди. Он ощущал странные чувства — непонятную смесь восторга и обреченности. Позади пыхнуло вдруг — обдав затылок, и загудело, наливаясь синим спрессованным жаром. Воздух с силой надавил на лицо, он увидел впереди туннель, выбеленный ширящимся огнем, кольцевые борозды на стенах изгибались спирально. От одного взгляда на них его яростно и невесомо крутануло волчком. Стены тоннеля — мелькнули, он их почти не касался, обжатый столбом вспыхивающего дыма. Серый дневной свет в конце тоннеля, набух пузырем и лопнул, расступившись. Толкающий его дым безнадежно отстал... несколько мгновений суетливый ураган черных порошинок бушевал рядом, потом исчез и он. Был краткий миг восторженной легкости и неописуемой свободы... и тоже сразу исчез. Слишком короток был полет, и не было больше восторга, не было свободы... оставались лишь обреченность и темная горячая ярость. Конец был близок. Так нельзя, сказал он, бессильно кроша зубы. Нельзя стрелять мною в человека... Темное пятно возникло впереди и надвинулось... и было уже не свернуть, он успел только зажмуриться... Удар, сминающий тело... дыхание их обоих — пули и человека — мгновенно и одновременно перехватило... ужас и боль... Грубая редкая ткань, похожая на мешковину, с твердыми булыжниками песчинок, застрявшими в узлах... натянулась и лопнула — тупой хлопок... Тюки серой ваты, моментально задымившей... Его протащило сквозь них и ударило еще обо что-то — нежное, сочное, он вошел в это, с чмоканьем расплескав горячее, потом его развернуло боком и потащило, вращая — куда-то вверх и вправо. Мягкая трясина плоти смыкалась, топя в себе. Он закричал — зашипела вскипевшая кровь. Какой-то слоистый орган, попавшийся на пути, хлюпнул и распался лохмотьями. Рассекаемые ткани все уплотнялись, он снова мучился подступающей теснотой. Костистая твердь надвинулась вдруг из этой тесноты и вплющила медную рубашку в мягкий свинцовый бок. Он раздробил кость, сам едва разломавшись. Его опять швырнуло в сторону, закружив словно поломанный волчок, он пропорол тонкую мышечную стенку и вывалился в пузырящую полость, пролетел ее всю по инерции, воспринимая прошиваемый собой кишечник, как уйму мокрых простыней, сохнущих на веревках. Уже почти совсем остывший, медлительный и мертвый, он пролетел через этот двор, завешанный простынями — они пропускали его после мокрого хлопка по лицу — и, нечувствительно ткнувшись в бугристую тазовую кость, замер. Какие-то мысли еще дребезжали внутри скомканного металлического тела, какие-то чувства раскаяния и боли еще окисляли толкающую его кровь, потом замерли и они...

Рами вернулся в себя и снова посмотрел на перебирающую пальцами руку. Чайки, одна за другой, улетали прочь, на ржавом железе их оставалось с десяток, не больше. Глаза оставшихся были желты, как дневное солнце.

Рами подумал о пуле, его убившей и, задыхаясь от рези в переносице, сказал сплющенному комку в своем теле: «Да, ладно... Всяко бывает... Я зла не держу... Ты тут не причем... Это все повар виноват... сука...» Вот бы до кого добраться. Он оживился от этой идеи... и приготовился, лизнув иссохшие коросты губ, потом расслабился и наудачу позволил ветру толкнуть себя вниз — это был чужой мирный город, совсем незнакомый, солнце таяло в облаках, а на рыночной площади горел костер. Жгли дощатые ящики, а всё прочее сыпали поверх — соломенного цвета стружки весело трещали, и картонные пласты с клеймом гуманитарной помощи сворачивались в огне, смыкая пепельные створки. Штабеля товара громоздились до небес, в основном здесь была пестрая баночная жесть, а на одном из прилавков Рами, задохнувшись от возмущения, увидел кофейные этикетки. Рядом уже завершали сделку — пересчитывали бумажные деньги. Рами несуществующими ногами сделал шаг по булыжнику площади и заорал: Эй! Считающий деньги увалень спрятал их внутрь горсти и недоуменно закрутил башкой. Опешив, Рами издали узнал повара. Борода его отросла — поросячьи мешки на щеках ржавым инеем затягивал рыжий волос. Никого вокруг не обнаружив, повар повернулся к покупателю — чернявому, как цыган, но кривозубому и сморщенному... настоящий пак, без примеси иной крови, вскормленный на мерзлой репе, а оттого жадный, как сволочь. Рами пошел прямиком на них, собираясь прибить обоих, но поскользнулся на лошадином шматке и сместился в рассветный, обгрызенный обстрелом лес — спутанными космами торчали корни поваленного дуба, и осиновые колья, лишенные веток близкими взрывами, словно зубья расчески выпирали из земли. «Вот, сука... — досадуя, вслух сказал Рами. — Опять ушел». Человек, стоявший рядом, обернулся — коротко, через плечо, и Рами понял, что это Ветеран... какой-то другой, незнакомый, с черным от пороховой копоти лицом, с дымящими, осыпанными сухой землей плечами. Распоротая осколком каска наползала ему на глаза. — А, — произнес Ветеран, улыбнувшись ему одними глазами. — Это ты?! Плохо тебе? — Он показал Рами на его живот... Скрипел винтовочный ремень — приклад качался, едва не задевая землю. Все-таки это был он, тот самый... или — нет... да они все на одно лицо.

— Слушай, Отец, — сомневаясь, сказал Рами. — Ты бы язык придержал при случае, а... Среди людей ведь живешь...

Ветеран дернул порезанной щекой и вытянул руку, упершись пальцем в мохнатую дымную полосу у горизонта.

— Плохо, — сказал он. — Хлеба горят... — Его прозрачные глаза сделались совсем тусклыми, и выдавили вдруг на щеку черную пороховую слезу.

Рами сконфуженно замолчал.

— Слышишь? — спросил Ветеран. — Гудит. Это у Плоешти. Сто пятьдесят второй калибр. Хлеба — всегда первыми выгорают.

Он моргнул, и Рами снова провалился — на заставу у объездной дороги... желтела жирная глина, утрамбованная в две извилистые колеи. Обочина топорщилась ковыльной щеткой. Бледнели валуны, исчирканные пулями.

Скользко как, подумал Рами.

Да что ж такое-то...

— Не маячь! — его требовательно толкнули под колено.

Он присел за бруствер, сквозь который зелеными стрелками прорастала молодая травка, будто портняжными стяжками скрепляя жухлые пласты дерна. Из окопной норы призывно махнули рукой. Он спустил ноги в земляную тень и, отодвинув ботинком чье-то плечо, спрыгнул вниз.

— Охренел?! — спросили его внизу. — Бродишь, как лох сохатый — у всех на виду. Свинца захотел?

Рами увидел капрала Бликса — тот, как суслик из норы, высунулся из темного траншейного угла, заспанный и всклокоченный, и оттого — еще более раздраженный, чем обычно. Каску он снял, чтобы почесаться, и Рами вытаращился удивленно — капрал был уже стар, сед до проплешин, почти немощен и оттого несусветно зол.

— Ходил тут один такой... — сказал он, сверкая сердитыми белками. — Все наружу частил — по нужде, да по нужде. Не знаю уж какая нужда — писюном по ветру трясти. Говорили ему — вон же каска помойная лежит. Не мог, как все люди, — напрудить в каску да выплеснуть наружу. Все верхами лазал. То ли нас стеснялся писюном своим удивить, то ли тех — хотел напугать... — ополченцы заржали. — Они с того берега долго на его писюн смотрели — все блестели оптикой. Как он полезет — они давай блестеть. Дивились, надо думать! — продолжали ржать. — А потом, не знаю уж — можа надоело, а можа все билеты продали... — ржали до кашля. — Навесили мину, прям с того берега. С одного раза, без пристрелки, да точнехонько так, словно с винта на двадцати шагах... — теперь слушали молча, изредка лишь покашливая, да потирая ободранное смехом горло. — Как засвистело, он выпучился в небо, да так и застыл — с писюном в жмене. Так и положили болезных — друг от друга поодаль.

Помолчали, кашляя.

— С одного раза? — спросил кто-то.

— С одного, как по писанному. — отмахнулся Бликс. — А то, ты не видел, как бывает.

— Да-да. — закивали друг другу, оскалясь. — Видели... Минометы, мать их...

— Давеча-то... — вспомнил кто-то. — На паровозной сортировке стреляли. Так одного тухлой миной убило. Не рванула — только брякнула. Как в кабаке, прям — бутылью по темечку.

— Ну?!... — удивились, не веря. — А каска?

— Была каска, а стало — ремень да миска...

— Матка Фомка! — всплеснули руками.

— Не, мужики... — сказал кто-то. — Миномет — нет на свете напасти подлее...

— Ну... — к нему повернулись.

— Раньше-то, когда деды воевали — как было? Штык, да пуля. Штык — он мужская забава и сам он, как хороший мужик — прямой, честный. Пуля тоже честная, хотя и стерва, как все бабы. Прямо бьет, без выкрутасов. Лег за кочку — она и отстала. А миномет — он не мужик и не баба, не понять, кто... и бьет-то подло, лежачему в затылок. И с виду-то он — дурак-дураком — труба хвостатая да граната в перьях. А не укрыться от него, не уберечься и не отговориться никак — ни кроличьей лапой, ни письмом материным. Все рвет в куски...

— Да-да... — кивали, сверкая белыми глазами на землистых лицах. — Минометы, бля... Бесовское оружье, песье... Захочет — даже за углом достанет...

— Да, ладно вам! — возмутился кто-то. — Будет уже — жути нагонять! Как это он за углом-то достанет?!

— А ты... — напустились на него. — Помалкивай себе, если такой умный... Понаехали тут, умники городские... Ты сперва постреляй с наше...

— Смотри! — сунули неверующему под нос затертый волосяной колтун, похожий на шерстяную сосульку.

— Ну, смотрю... Чего это?

— Че-во-о-о.... — передразнили презрительно. — Дивись, обалдуй! Одного Малого это амулет. Лапа крольчихина... Его, когда в вольное ополчение загребли — матушка, плача, старую крольчиху заколола. Крольчиха эта столько детенышей высидела — голов двести, наверное... И все, как один — кролы, мужики, значит, и все — на подбор, серы, здоровы, и у каждого ядра — поболее твоих будут! А матушка колола ее и в голос выла — можа, говорит, хоть так война моего малого не сожрет, выплюнет. Да жинка его, вторым брюхатая, эту лапу в грудном молоке парила-кипятила. Представляешь, какая сила в ней? Этот малой с ней столько прошел — капрал вон не даст соврать... И Горелый лес, и Чертов Узел, и переправу через Юс... И паровозную сортировку... И Притту, подсказал кто-то... Точно... И Плоешти... И не задело его ни разу... Ребята к нему, как к алтарю церковному жались, да только их запретили теперь — алтари-то... И ведь всех щадило. Еще бы — силища такая...

— А Белая Плешь! — вспомнил кто-то...

— А?!...

— Бежали оврагом, да выскочили — под пулемет. На двадцати шагах. Вот, где жуть-то. Половина наших — пообделались тут же, прямо на бегу. А пулеметчик ихний — пальнул раз, и замолк... патрон перекосило. Орет, затвор дергает, а тот клинанул — намертво... Мужики опомнились, разожмурились, подошли да закололи его, как борова. Сам генерал-полковник прознал. Просил Малого — продай, в штаб переведу. Писарем. Баталером определю, на продуктовый обоз. Малой только смеялся в ответ.

— Правильно! — одобрительно гудели в один голос. — На него ж все пули-дуры в округе зло имели... Отдал бы — враз дыр бы в нем понакрутили...

— И чего?

— Че-во-о... Миномет-то, его увидел — аж заперхал по песьи... Враз и его, и мужиков вокруг... — загрустили, замолчали, задышали тоскливо... — Вот так, за один брёх столько душ слаял. Как Малой помер, так лапа-то — всю силу растеряла. Почти не бережет совсем, только шальные отводит худо-бедно... Как память таскаем.

— И то еще говорят... — кто-то подал робкий голос. — Минометы-то есть простые, а есть Черные... Те, что не заводах отлитые, а прямо из горелой земли да пепла родились...

— Ну?!... — повернулись к нему и смотрели, вытягивая шеи друг через друга.

— Я сам не видел... — сбиваясь, продолжил тот. — Говорили... Что, дескать, находят такие минометы после больших отступлений. Там, где тел кучей навалено — бывает земля будто разрыта, и железо гнутое там из земли торчит. А они стоят невредимые, только черны, как уголь. Сколько такие не драй — не заблестят.

— Ну?!... — вытянули его из угла и усадили насильно посередь. — Откуда берутся-то?

— Не знаю, — зашептал тот, краснея, как на морозе. — Только, говорят, умеют они и по кривому бить. Уронит его, к примеру, наземь, а он пальнет — да за угол. Или укроешься в избе или в землянке, а он отыщет окошко и долбанет меж ставень. Или в дыховую щель - маскируй ее, не маскируй...

— Точно! — поддакнул кто-то. — Я тоже слышал. И что бьют по кривому, и что прислуга их сама боится. Такому мины подавать, что бесов запрягать в телегу. И без огня их оставить — тоже боязно. А ну, озлится и рванет мину прямо в утробе — так всю душу через дыры и выбьет.

— Матка Фомка! Жуть какая... — слушали и трясли головами, крестясь в испуге. — Да чья голова темная только придумала такое? Человек ли?!

— Барон их придумал, вот кто! — выдохнул кто-то с самого дна траншеи.

— Барон? — оглядывались с ужасом, как на прокаженного. — Это какой барон? Черный что-ль?

— Он самый. Чего таращитесь, как бычки-первогодки. Барон фон Кришштоф.

— Тише! Тише... — махали руками, развевая земляную пыль. — Свят-свят... Ты чего, ополоумел? Помяни беса...

— Поминай, не поминай — он все одно про нас не забудет. Минометные чертежи — он генералам подарил. А те, что черные — его подручные льют, особым способом, на дне сухих колодцев. В касках убитых плавят железо — на огне свечей из человечьего жира.

— Брешешь! — замолкали оглушенно. — Брешешь ведь?!

— Брехать твоя жинка будет — если домой вернешься, да на брюхо ее глянешь... Не любо — не слушай.

— Ша! Ша, говорю... А ну, кто перебздел, пшли отсюда, исподнее вытрясать! — Боязливых затыкали и, пыряя локтями, пихали назад. — Говори, мил человек, чего там? Не томи...

— Да не сучи мотней — расскажу! Махры насыпь.

— На, бери... Вот тебе... Моей лучше возьми — сухая... У меня сигареты есть! Кури, на... — тянулись наперебой и шуршали бумагой, стукаясь касками.

— Черный Барон, земляная душа... — говорил тот, незаметно пуская чужой кисет по кругу. — На курином помете вскормлен, из собственных дочерей рожден...

— Да не бухти вхолостую! — обрывали его. — Знаем, знаем присказку... Про Черные Минометы давай!

— Дались вам минометы. Минометы что — тьфу... Труба с горячей утробой. Миномет, как пес голодный — сперва глотку перервет, а потом уж глодать станет. А вот Дурные Пули Барон отлил...

— Мать-мать... Это чего еще за печаль? — слушали, забывая дышать. О Дурных Пулях никто не слышал.

— Отлил их Барон по типу обычных. Свинец, рубашка, сердечник стальной. От простых и не отличишь. Да только студил их не в эмульсии, как оружейники делают, а в рыбьих потрохах да в глазах мертвецов. Потому вся тайная сила и вся земная боль в металл перешла. Такая пуля всегда живота найдет, хоть метко пальни, хоть в белый свет, как в копейку. И человек от нее не умирает... ну, умирает, но не сразу... лежит, как мертвый, только глазами моргает...

— Так чего моргает-то?

— А то, что сам он живой пока, а глаза его уже мертвые. И ими он видит, что захочет. Захочет — внутрь себя заглянет, а захочет — внутрь хоть тебя...

— В меня?! Не надо в меня...

— Ну, тогда — в него вон...

— Да зачем?!

— А вот зачем... Убили, положим, мужика честной пулей. Потом однополчане вынесли тело, схоронили... помянули. Каску — на кол, ботинки, если целые — другу, винтовку, если хороша — тому свату, который в строю слева стоял. Выпили, уронили головы молча — все, спокойна теперь его душа. Так? А если Дурная Пуля в живот ему засела занозой, лежит он и смотрит глазами мертвеца на друганов своих, и видит все — и то, что было... и то, что только грядет. Этот, положим, с него спящего давеча, оказывается, ботинки спер, да в соседнюю роту загнал, а сам после вместе с ним сокрушался да виноватых искал... А этот — в карты обул нечестно... Этот, шакал вонючий, труп его обгложет — выпорет заначку из подклада и даже стакан за него не подымет... А этот — другом ведь звался, из одной каски щи хлебал, от одного ломтя кусал — отвезет жинке поминальное письмо, да ее, воющую, и обрюхатит... И мужика такая тоска скрутит, что он зубы до корней сотрет, помирая... Вот это — муки. Вот это — сила бесовская. А вы причитаете тут: минометы... минометы...

— Да кто ж такое с мертвым-то чинить станет?! — качали головами, глаза опуская.

— Да, уж не я...

— И не я...

— И не ты... И не он... Мы ж одним порохом дышим! А только вот находят людей, а у них все зубы стерты и муки костяной полон рот!

— Вот напасть... — снимали каски с голов и скребли пыльные затылки. — Черна земля, да черви в ней чернее.

— Пули эти Барон тайком по солдатским карманам распихал. Так и разошлись они по свету. И никто не знает, под простую он пулю ляжет, или под Дурную.

— Лучше уж — под миномет! — решили единодушно. — Тот хоть тело истреплет, а души не тронет...

— Скока напастей на нашего брата уготовано... Знал бы — носа со своей заимки не высунул бы... Жег бы уголь, тетеревов коптил... Понесла же нелегкая... Эх-х...

— И я — знал бы, дальше реповой грядки и не глядел...

— Эх! Деньжат хотел подкопить, да жениться...

— Если б коровенка не пала...

— А ты, городской? Чего в ополчение поперся-то, а? Деньжат поди?

— Ага!

— А на что деньжата-то? Небось бабу хотел — пышнее, чем у соседа? Чтобы — пасть в помаде, да зад в кружевах... Душевно...

— Учиться я собирался.

— Тю-ю-ю... Учиться... — зашумели, уставясь недоуменно. — На хрена?! Война ж кругом... Вот дурень-то, прости господи... Глобусы-фокусы, мелкоскопы-купоросы...

— Дай, братуха, еще одну завернуть...

— А ты чего, уже утянул? Ну, силен-насос... Легче паровозную печь табаком накормить, чем тебя!

— Да, дождем сбрызнуло — размокла, окаянная!

Курили, укрываясь брезентом поверх касок. Дождь лил и лил, пенился взмоченный чернозем, твердая глина мякла и оплывала, как свеча при запрещенном ныне алтаре. Шелестела река, жадно глотая чистую воду. Мост, должно быть умирал вместе с Рами — оба они мокли, истекая красным. Чайки словно напялили плащи, наглухо сомкнув блестящие перья. Вода натекала под веки, размазывало зрение — Рами вынужден был вернуться в себя и надвинуть на лицо тяжелую и пустую, словно гончарный черепок, ладонь, чтобы не залило его мертвые немигающие глаза... Когда он скользнул обратно в окоп, дождь уже перестал, и давно перестал — хрустел ледок на бруствере, ветер натирал снежной крупкой гладкие, как яички, валуны.

Капрал Бликс, совсем дряхлый, с отсеченным ухом и без одной брови, кутался в ватник — весь всклокоченный и по-прежнему сердитый. Ему до смерти хотелось курить — и он вертел головой, выискивая, у кого стребовать. Сигарет не стало еще с сентября-хлебожата. В офицерском бараке, куда капрал ходил жалиться, привычно сказали — жди, солдат, будет тебе все. А вот уже и ноябрь-свинобой округлял в небе месяц, и звезды стали колючими и острыми, снегом запахло и несохнущей кровью с полей, на которых давным-давно сгорели хлеба до белых корешков, что в земле... Курили махру, у кого оставалась, и нечестный голландский табак, который табачный дух имел, а жажды табачной не толил — будто рот брагой ополоскал, да не глотнул не разу.

Капрал крутил башкой и тряс плечами.

— Чего, ирод, копытами месишь? — рассерженно пинал его кто-то лежащий в застуженный бок. — Скачешь, как поплавок — всю грудь уже оттоптал...

— Скользко! — сквозь зубы огрызался капрал.

— Да это Горбун присел неудачно — мимо каски наронял своих шматков. Хребет-то ему, как подрезало осколком, так и не гнется...

— Драть-топтать! — всполошился тот, который улегся. — Да, чего ж молчали-то?

— Га-га-га... — старательно ржали сквозь легочные хрипы. — Да мы тебя, остолопа, пожалели — хоть поспал на теплом...

— Тихо! — это сказали шепотом, но услышали все. И замолчали тотчас.

— Волокут вроде кого-то...

Скрипела мороженная глина, как точильный камень обдирая с тела засохшую кровь вместе кожей. Тащили волоком, в брезентовом каком-то лоскуте — скребла по твердой дороге свисавшая плетью рука, без трех пальцев. Взволокли рывком на бруствер, спрыгнули вниз, ухватили за брезент — втащить следом.

— Э-э-э! — заблажили в голос проснувшиеся. — Охренели?! Куда трупака-то прете? Живым места нет!

Притащившие — роняли головы на грудь, выдыхая горячо и трудно.

— Ветеран это... — глотая пар после каждого слова, выговорил тот, что помоложе. — У Гремучего моста подобрали. Кто вынес — не знаем...

— Ах, ты... — пронеслось, задрожало, закручинилось... — Эвона как! И их-то, гляди, смерть не пужается, гложет...

Склонялись, стуча касками, тянулись с фляжками — вымывали мертвецу землю из-под век. Распеленали брезент, глянули — замычали, зажмурясь, головами затрясли.

— Из Черного Миномета убило! — убежденно сказал кто-то.

— Конечно из Черного... — подтвердили хором, будто само собой разумелось. — Нешто Ветеранов простым свинцом положить можно?

— Они ж от порохового дыма зачаты, под бомбежками рождены... — кивали друг другу из-под сползающих касок. — Им же пустые гильзы вместо титьки совали, минные осколки в погремушки сыпали...

— Да ну... — не поверил кто-то...

— Вот тебе и ну... — поворачивались к нему. — Кобыле хвост загну... Пущай теперечи ржет, ежели хомут жмет... На войне их рожают, на войне они и старятся... Это нам хорошо, мы-то, ополченцы — что листы на банном венике, похлещет, да сбросит... А они — следом за войной идут, куда та покатится, аки ком с горы... По горелой земле ступают, пороховыми слезами плачут...

— Если б не они — Черный Барон вконец бы озверел. И так лютует. Говорят, это Ветераны его стерегут, не дают самолично из земли на землю выйти. Вроде как в дозоре здесь они, среди нас...

Слушали, выпуская белесый пар из черных ртов, тянули за пазухи опухшие мослы рук, трясли из-под сизых ногтей махру, по щепоти — на ладонь рассказчику. Тот шуршал бумагой, сминая... молчал, да и дышать замирал — боялся просыпать. Дернув коротко, держал дым внутри — пока грудь не отпустит.

— А еще говорят, Черный Барон их пуще грыжи боится и ненавидит. К каждому, дескать, перед смертью приходит и над телами бесчинства творит. Говорят, видели, как помирал Ветеран на переправе... на этой... как ее...

— Юс-девятая... — подсказали готовно. — Многие видели...

— Точно... Как лежал он на мерзлых бревнах, да на сыром льду, истекал красным, да рыдал черным, а этот — высокий, сутулый, в пороховом плаще, в алой каске рогатой — плясал над ним, зубы скалил да на распоротую требуху мочился...

— А те-то чего!? — хрустели кулаками, напрягали голодные безгубые рты. — Те, которые видели — они-то чего!!? Так и смотрели, что ли!!?

— А чего поделаешь-то? Взъярились, конечно... Хотели было навалиться гуртом, да отбить — так с того берега Черные Минометы залаяли враз, целая свора... Какое там... земля из-под ног комьями... Чудом уползти смогли...

— Горбуну вон, всю спину остригло осколками, до сих пор не раскрючился — мимо каски шматки кладет.

— Эх, Матка Фомка, невезучая утроба... — кто-то садился на чужую телогрейку, брошенную по первому жесту. — Натрясла нас, как желуди — в холодную землю. — Садился, дул на окоченевшие пальцы, расчехлял хриплую гармонь. — Ох и скользко жить стало на свете, ох и скользко...

— Скользко!.. — выли в черное небо, заламывая шелушащиеся шеи, роняя каски с седых да плешивых затылков... — Ох и скользко!.. — Стоять скользко — красный лед окатышами, звенит да с ног роняет... Лежать скользко — ватник пули проели да зашили кое-как... Лежишь в окопе и чуешь голым боком, как мертвые под землей дышат... Промозил бок, паскуда... Ноет, ноет до сих пор... — И выли, выли в такт терзающим гармошным мехам... — Кас-ка луч-ша-я по-су-да... Совесть лучший баталер...

— Скользко! — тоже орал Рами, окоченевшими пальцами цепляясь за бруствер. — Скользко! — его не слушали. Беда на всех одна, а горе — у каждого свое... Он сорвался с края окопа и скользнул еще глубже — в заснеженный овраг, где мертвый Ветеран, не прикрывая глаз упрямо, зарастал до горла желтушным льдом, и где зарычал, как росомаха, поднимаясь от истерзанной туши и скалясь кривыми клыками, некто — черный и страшный. Рами отпихнулся ногой от трупа и скользнул на спине — через нехотя пылающий, чадящий кофейным паром, дубовый лес — обратно на мост.

Чайка, роняя дождь с отстиранных перьев, копошилась у него на груди. Он шевельнул окоченевшим твердым телом, сгоняя ее прочь — она всполошилась, вздернула голову, разевая трепещущий клюв. Он мысленно потянулся к ней — уже привычно и проще простого оказалось так сделать, мертвыми-то руками — и коснулся желтых сукровичных птичьих глаз. Она испуганно трепыхнулась, но не улетела. А он почувствовал — жрать хотелось так, что перья срастались в желудке щекочущим комом. От тела двуногого, от застарелой раны в животе, одуряющее несло рыбьими потрохами. Она понимала, что это обман, что двуногие не пахнут рыбой, они пахнут кислым дымом и смертью, но ничего не могла с собой поделать... Трещал клюв, пытаясь сомкнуться, стойкий запах восхитительных рыбьих кишок горячим паром выжигал голову. Она топталась, застревая коготками в распоротой вате.

— Улетай... — сказал Рами, выплюнув на грудь растертую костяную муку. — Улетай, а не то...

Чайка наклонила голову набок и дважды щелкнула нетерпеливым клювом.

Тело было уже не его — они оба об этом знали.

Но указательный палец правой руки, к счастью, еще сгибался.

Это было последнее, что он смог сделать.

Он тужился как мог, и тугой спусковой крючок вдавился, наконец, на положенные миллиметры — винтовка дернулась под телом — БАМ... БАМ... БАМ... — злорадно отплевываясь горячей латунью. Пули под острым углом впивались в реку — нарывами пенились брызги.

Чайка испуганно вспорхнула и, жалобно закричав, бросилась в отвесное небо, потом рухнула камнем к серой поверхности реки и прошлась, намокая перьями, вдоль округлых волн, высматривая — не всплывет ли от утонувших в реке выстрелов брюхом кверху перевернутая рыбина.

Загрузка...