Леденящий холод, пришедший не с улицы, а рождавшийся глубоко внутри этих стерильных стен, въедался в кости. Городской морг в предрассветные часы был особым отделением ада. Царство тишины, прерываемой лишь навязчивым, мерцающим гудением люминесцентных ламп, чей безжалостный свет не оставлял ни единого шанса для теней, а значит — и для утешительного самообмана. Он резал глаза, этот свет, отражаясь в линзах никелированных кранов, поблескивая на влажном после уборки кафеле, выхватывая из полумрака бесконечные ряды матово-серых ячеек-холодильников. Воздух был густым и тяжелым, неподвижным коктейлем из запахов хлорки, формалина и чего-то сладковатого, невыразимо тошнотворного — запаха медленного, неотвратимого распада, который никакая химия не могла полностью победить.
Именно в эту гробовую тишину, нарушаемую лишь собственным шумным дыханием, впустил он новый экспонат для своей жуткой коллекции. Двери распахнулись с глухим лязгом, и санитары, лица которых за долгие годы работы стали такими же каменными и невыразительными, как и стены, вкатили тележку. Металлические колесики отчаянно взвизгнули по кафелю, прочертив в тишине рану, звук, от которого по коже пробегали мурашки.
— Приняли, — буркнул один из них, голос сиплый от бессонницы и, возможно, дешевого самогона. — С частного сектора, за гаражным кооперативом. Без бумаг.
Дежурный патологоанатом Андрей лишь кивнул, не глядя на них. Он стоял спиной, у раковины, заканчивая свою третью за ночь крутку. Руки, крупные, с короткими пальцами, привыкшими держать скальпель и пилу, двигались медленно, почти лениво. Он стряхнул пепел в раковину, затянулся до хрипоты, чувствуя, как едкий дым прогоняет привкус формалина с языка. Когда санитары ушли, захлопнув за собой тяжелые двери, он наконец обернулся.
Тело лежало на прозрачном полиэтиленовом мешке, через который проступали капли конденсата. Мужчина. Лет тридцати пяти, не больше. То, что осталось от его лица, было бесформенной, запекшейся малиново-багровой массой. Кости носа и скул превратились в осколки, развороченные несколькими точными, чудовищной силы ударами. Андрей мысленно прикинул орудие — что-то тяжелое, с небольшой ударной поверхностью. Молоток. Или монтировка. Убийца не просто лишал жизни. Он стирал личность, уничтожал человеческий облик с какой-то ритуальной, методичной яростью. Андрей, видавший за свою карьеру всякое, от вздувшихся в реке утопленников до обугленных в пожарищах останков, с трудом удерживал рвотный позыв. Это было… слишком личным.
— Ну, красавчик, — сипло прошептал Андрей, выпуская струйку дыма прямо на холодный потолок. — Допрыгался. Как же тебя, бедолагу, угораздило?
Он подошел ближе, его взгляд скользнул по искалеченному телу, задержался на ссадинах на запястьях — жертву явно держали связанной. Потом перешел на грудь. И вот тут его дыхание перехватило. Весь цинизм, вся профессиональная броня, что копилась десятилетиями, в одно мгновение осыпалась, как труха.
Прямо над сердцем, на фоне мертвенно-бледной, почти восковой кожи, сияла татуировка. Она была абсолютно чужеродным элементом в этой бойне. Не кривая надпись, не кустарный наколотый символ, какими часто пестрят тела жертв криминальных разборок. Нет. Это было произведение искусства. Ювелирное, безупречное.
Стилизованная ворона. Она была выведена в геральдическом стиле, ее крылья гордо расправлены, каждое перо проработано с такой тщательностью, что, казалось, вот-вот зашевелится от сквозняка. Глаз птицы, крошечная точка белого пигмента на черном фоне, смотрел прямо на Андрея с неживым, всевидящим спокойствием. А в ее клюве, мощном и хищном, был зажат старинный ключ. Ключ с витиеватым орнаментом на головке, прорисованный до мельчайших зазубрин.
Контраст был ошеломляющим, сюрреалистичным. Дикая, звериная жестокость, превратившая лицо в кровавое месиво. И эта — идеальная, холодная, почти священная красота на груди. Чернила ложились так глубоко и четко, будто были вплавлены в плоть, став ее неотъемлемой частью. Они были не просто черными. Они были густыми, как смоль, и в свете ламп отливали каким-то странным, маслянистым, живым блеском.
— Как же тебя разукрасили-то… — повторил Андрей, и в его голосе уже не было привычного ворчания. Был леденящий изумление, смешанное с зарождающимся, еще не осознанным страхом. Он потянулся было рукой, чтобы прикоснуться к рисунку, но пальцы замерли в сантиметре от кожи. Будто боялся осквернить умершего. Или будто боялся, что татуировка ответит ему.
С громким, резким звуком, похожим на вздох механического чудовища, Андрей потянул на себя ручку огромного вытяжного шкафа, где лежало тело. Воздух с шипением устремился в вентиляцию, унося с собой часть тяжелого запаха, но не затрагивая основного — запаха смерти, который был уже не в воздухе, а в самых стенах, впитался в кожу и в сознание. Он включил диктофон, его голос прозвучал глухо и отрешенно, словно доносясь из-под толщи льда.
«Протокол наружного осмотра. Труп мужчины, приблизительно тридцать-тридцать пять лет…» Он механически перечислял видимое, его пальцы в тонких резиновых перчатках, холодные и скользкие, осторожно исследовали изуродованную голову. «Множественные прижизненные переломы костей лицевого черепа… Гематомы в области… Следы сдавления на запястьях…»
Каждое слово давалось с усилием. Его взгляд, привыкший к ужасам, снова и снова цеплялся за грудь, за этот немой, совершенный укор, за эту татуировку. Она нарушала все правила, всю жуткую логику этого места. Убийство здесь было процессом грубым, примитивным, актом грязи и разрушения. А это… это было творение. Тщательное, выверенное, почти святотатственное в своем спокойном величии. Оно не принадлежало сюда, как алмаз не принадлежит навозной куче.
Взяв мощную лампу на гибком штативе, он начал детальный осмотр, направлял ослепительный луч света на каждый сантиметр холодной плоти. Свет выхватывал синеватые пятна трупных пятен, багровые подтеки, мельчайшие частички грязи под отломанными ногтями. Андрей склонился ниже, его дыхание сгущало пар на холодной металлической поверхности стола. Он фиксировал следы пыток — старые, заживающие шрамы на спине, обширные ожоги на внутренней поверхности бедер. Этот человек прошел через ад, долгий и методичный, прежде чем его лицо превратили в кровавую кашу.
И вот, перемещая лампу, чтобы осмотреть ребра, луч света упал на татуировку под другим, почти касательным углом.
И что-то случилось.
Андрей замер, его рука с лампой дрогнула. Ему показалось — нет, он увидел — что густые, угольно-черные контуры вороны… шевельнулись. Не как твердая линия, а как тонкая струйка дыма над тлеющей головешкой. Легкое, едва уловимое колыхание, будто чернила не вмерзли в кожу навеки, а оставались жидкими, текучими, пульсирующими какой-то собственной, неведомой жизнью. Они обладали странным, перламутровым, почти влажным блеском, который был абсолютно чужд обычной татуировочной туши. Этот блеск переливался, менял интенсивность, и в его глубине, казалось, плавали крошечные, невидимые глазу частицы, словно микроскопический планктон в черной воде.
Сердце Андрея гулко, как молот, ударило в грудную клетку. Он не дышал. Он не мог отвести взгляд. Его сознание, закаленное годами, отчаянно цеплялось за логику, крича, что это игра света, усталость, нервное перенапряжение. Но его инстинкты, древние и первобытные, вопили об обратном.
И тогда его взгляд упал на ключ. На тот самый старинный, витиеватый ключ, что был зажат в хищном клюве вороны.
Он был абсолютно уверен. Абсолютно! Всего несколько минут назад бородка ключа, его зубчатая часть, была направлена строго вниз, к ногам покойного. Теперь же, сейчас, в этом неестественном, маслянистом свете, она была развернута. Всего на несколько миллиметров. На какой-то жалкий, ничтожный угол. Но она повернулась. Будто кто-то невидимый вставил его в невидимую скважину и сделал первый, пробный поворот.
Ледяная волна страха, настоящая, физически ощутимая, прокатилась по его спине, сжимая позвонки в тиски. В ушах зазвенела мертвенная тишина морга, ставшая вдруг оглушительной. Кровь отхлынула от лица, и он почувствовал, как его пальцы похолодели даже внутри перчаток.
Резким, почти судорожным движением он отдернул руку с лампой, отпрянул от стола. Спина его с глухим ударом столкнулась с металлическим шкафчиком с инструментами. Звон стеклянных колб эхом прокатился по помещению.
«Хреново мне… — выдохнул он, и голос его сорвался на хриплый шепот. Он с силой, до боли, затянулся оставшейся в углу рта сигаретой, чувствуя, как горький дым обжигает легкие. — Шалю без закуски… Кончилось доброе зелье, вот мозги и пляшут».
Он попытался вставить это видение в привычные, уютные рамки профессионального цинизма. Спишет. Спишет на адскую усталость, на сотни бессонных ночей, на тонны пережитого чужого горя, которое по капле точило его изнутри. На нервное напряжение от вида этого особо жестокого убийства. Галлюцинации. Отравление формалином. Что угодно. Только не… это. Только не признавать, что в этом царстве незыблемой, научной смерти, где все подчиняется законам биологии и химии, произошло нечто, не укладывающееся ни в одни из них. Нечто, бросающее вызов самому понятию реальности.
Он сгреб ладонью пот, выступивший на лбу, и с ненавистью посмотрел на свою дрожащую руку. А потом его взгляд, против его воли, снова медленно пополз к тому месту на груди мертвеца, где под ярким светом продолжала переливаться своим сатанинским, живым блеском черная, как сама вечность, ворона с ключом в клюве. Ключом, который, он был в этом почти уверен, повернулся.
Он стоял, прислонившись к холодному металлу шкафа, и пытался заставить себя дышать ровно. Сигарета тлела в его пальцах, забытая, пепел длинной серой трубкой вот-вот должен был обрушиться. Но все его существо, каждая клетка, была прикована к тому, что лежало на столе. К ней.
— Возьми себя в руки, старик, — просипел он сам себе, голос сорванный, чужой. — Привиделось. Детская боязнь темноты в сорок с хвостом.
Он сделал последнюю, глубокую затяжку, до горького основания, и раздавил окурок о дно металлической раковины с таким усилием, будто хотел уничтожить не его, а собственный страх. Решительным шагом, каким ходят на эшафот, он вернулся к столу. Рука сама потянулась к скальпелю, лежавшему на инструментальном столике. Надо работать. Заполнить протокол. Сделать вскрытие. Рутина, холодная и бездушная, как этот стол, должна была вернуть его в реальность.
Но его взгляд, предательский, снова и снова сползал с инструментов на грудь мертвеца. Татуировка ждала его. Спокойная. Незыблемая. И от этого еще более жуткая.
— Ладно, — хрипло пробормотал он. — Света. Больше света.
Он снова схватил лампу на гибком штативе, его пальцы сжимали рукоятку до побеления костяшек. Он направил луч прямо на ворону, заставив чернила вспыхнуть маслянистым, неестественным блеском. Потом изменил угол. Сделал его более острым, почти касательным. Тени легли иначе, подчеркнув каждый микроскопический рельеф кожи, каждую линию.
И эффект не просто повторился. Он усилился.
В ярком, сконцентрированном свете ему показалось, что отдельные перья на расправленном крыле птицы… приподнялись. Не просто заиграли тенью, а именно изменили положение, будто взъерошились от порыва незримого ветра. Контур крыла стал менее четким, размытым, как бывает у быстро движущегося объекта. Тени, отбрасываемые рельефом грудных мышц, теперь не просто лежали на коже — они колыхались, перетекали одна в другую, создавая полную, абсолютную иллюзию движения. Ворона замерла в момент перед взлетом, вся напрягшись, готовая сорваться с этого мертвого тела и унестись в затхлый воздух морга.
— Не может быть… — вырвалось у него шепотом.
Разум отказывался верить, но глаза видели. Видели слишком много. Он потянулся к телу, рука в синей перчатке дрожала. Он должен был прикоснуться. Осязание не обманет. Осязание никогда не обманывало его.
Он коснулся кожи рядом с татуировкой. Она была холодной, как мрамор, плотной и безжизненной. Никакого оживления, никакого тепла. Так и должно быть. Облегчение, слабое и хрупкое, начало растекаться по его жилам. Но он не убрал палец. Медленно, словно боясь разбудить спящую гадюку, он переместил подушечку пальца прямо на край черного крыла.
И тогда он почувствовал.
Не тепло. Не пульсацию крови. Нечто иное. Слабую, едва уловимую, но отчетливую… вибрацию. Тончайшую дрожь, идущую из самой глубины тканей. Будто под кожей, прямо в толще мертвой плоти, пульсировала не кровь, а сама краска. Будто миллиарды микроскопических частиц чернил находились в постоянном, бешеном движении.
Он дернул руку назад, как от удара током. По спине пробежали ледяные мурашки. В горле встал ком.
— Бред. Это пиздецкий бред, — прошипел он, сжимая виски пальцами, пытаясь вдавить обратно расползающиеся трещины в своем восприятии. — Усталость. Нервы. Отравление. Что угодно…
Но это уже не работало. Рационализация рассыпалась в прах, как высохшая глина. Он смотрел на татуировку, а татуировка, казалось, смотрела на него. И в ее перламутровом, живом блеске, в этой черной, бездонной глубине, он читал теперь не просто загадку. Он читал тихое, абсолютное презрение ко всем его знаниям, ко всей его науке, ко всему, что он считал реальностью. Это был уже не просто рисунок. Это было нечто, что пришло вместе со смертью, но само смертью не было.
Он действовал на автомате. Руки, эти привыкшие к точности инструменты, теперь предательски дрожали, сшивая грубые края разрезов на холодной плоти. Каждый укол иглы, каждый протяж нитки отдавался в его сознании оглушительным грохотом, нарушая давящую тишину морга. Его взгляд упорно избегал того места, того пятна на груди, но он чувствовал его на себе — тяжелым, недвижным, живым взглядом.
— Скорее бы закончить этот цирк… — прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и безнадежно.
Последний узел. Он отступил от стола, с трудом переводя дыхание. Простыня. Ему нужно было накрыть его. Убрать это из вида. Спрятать. Словно от этого всё волшебным образом исчезнет, превратится в дурной сон. Он взял чистую, белую простыню, пахнущую стерильностью и тоской, и набросил её на тело, стараясь сделать это одним резким движением.
Но ничего не исчезло.
Тёмные, насыщенные чернила обладали чудовищной плотностью, они проступали сквозь плотную ткань, словно сквозь туман. Чёткий, неумолимый контур вороны с расправленными крыльями и ключом в клюве был виден так же ясно, как если бы простыни и не было вовсе. Он видел каждую линию, каждый изгиб. Это был силуэт призрака, отпечаток кошмара, который невозможно скрыть.
— Чёрт… — вырвалось у него, и он отшатнулся к стене, чувствуя, как холодный пот стекает по виску.
Спиной он нащупал твёрдую, незыблемую поверхность, прислонился к ней, пытаясь найти хоть какую-то опору в этом рушащемся мире. Дрожащими пальцами он достал из смятой пачки новую сигарету, зажигалку пришлось зажигать трижды. Наконец, он сделал глубокую, спасительную затяжку. Дым заполнил лёгкие, но не принёс обещанного успокоения.
Он стоял, прикованный к месту, и не мог оторвать глаз от задрапированной фигуры. Вой вентиляции превратился в насмешливый визг, тиканье часов на стене — в отсчёт последних секунд его разума. Абсолютная тишина морга стала оглушительной, давящей, живой субстанцией, готовой вот-вот разорваться.
И тогда это случилось.
Простыня над областью груди шелохнулась.
Лёгкое, едва заметное движение. Не сквозняк, не дрожь от проезжающей фуры снаружи. Нечто иное. Чёткий, осмысленный подъём и последующее опадание ткани, будто под ней что-то… вздохнуло. Или пошевелилось.
Андрей замер. Вся кровь отхлынула от его лица. Сигарета выпала из ослабевших пальцев, рассыпая на кафель дождь алых искр и серого пепла. Он не дышал. Он не мигал. Он просто смотрел, превратившись в столб ужаса.
Прошла вечность. Ничего больше не двигалось.
Он медленно, с нечеловеческим усилием выдохнул струйку дыма, что осталась во рту, и тихо, самому себе, прошептал заклинание, последний бастион своей рушащейся реальности:
— Показалось. Должно быть, показалось…
Но в его широко раскрытых глазах, в которых отражалась одинокая лампочка под потолком и укутанный белым саван труп, не было ни капли убеждённости. Не было и тени сомнения. Там был только чистый, животный, первобытный страх. Тот страх, что сидит в каждом живом существе при виде необъяснимого, не принадлежащего этому миру. При виде другого.
С этого момента ничто уже не будет прежним.