Холодный утренний туман стелился по траншее, цепляясь за бруствер влажными, грязными клочьями. Герберт быстро, почти машинально, пнул сапогом смятую бумажку с гербом Империума, валявшуюся в грязи. Он читал её сто раз. Знает наизусть каждый лозунг, каждую фальшивую, сладкую ложь, что должна была заставить его гордиться.
«За Императора! За Империю! За Цивилизацию против варварской чумы!»
С насмешливой, уставшей гримасой он поддел её штыком и отбросил прочь. Бумажка шлёпнулась в лужу, и малиновые чернила с золотым тиснением поплыли, превращаясь в грязное фиолетовое пятно. Символично. Именно этим пятном всё и оказалось.
Его взгляд, привыкший к смерти, снова упёрся в то, что осталось от его сослуживца. Мертв. Уже несколько недель, судя по разложению. Нижняя челюсть отпала, открывая сюрреалистичный и отвратительный вид на месиво внутри разорванного горла — спутанные ткани, почерневший язык, обнажённые зубы верхней челюсти. Воняло гнилью. Сладковатой, приторной, с едким медным привкусом крови на языке, который невозможно было выплюнуть.
Бежевая форма антаресийского пехотинца потемнела, стала почти чёрной, местами проступали багрово-коричневые разводы — засохшая кровь и нечто тёмное, вытекшее изнутри. Убили его топором — тот самый инструмент всё ещё лежал рядом, наполовину утонув в слякоти, его лезвие покрылось ржавой плёнкой.
Убийца лежал в метре от своей жертвы, распластавшись поперёк траншеи, утонув лицом в чёрной жиже. Из его спины, чуть левее позвоночника, торчала рукоятка штыка. Серая, потрёпанная униформа альверийца почти полностью слилась с цветом грязи, и Герберт не сразу заметил его, случайно наступив и провалившись ногой с противным хлюпающим звуком в раздувшееся, гнилое тело. Опознать оба трупа уже было невозможно. Просто ещё два безымянных солдата, навсегда оставшихся гнить на этой проклятой, никому не нужной полоске земли, которую из-за упорства двух генералов на картах почему-то называли «Высота 717».
Серое, низкое небо, затянутое сплошными облаками, еле-еле освещало путь, отбрасывая призрачный, бесцветный свет. Моросил противный, холодный дождь, который не смывал грязь, а лишь превращал её в липкую, ледяную хлябь. Как назло, именно его, Герберта, и ещё четверых таких же оглушённых усталостью парней, командование отправило «усилить оборону на фланге». Очередная бессмысленная задача в этом бесконечном, бессмысленном аде.
Он шёл быстро. А как иначе, когда каждое промедление означает смерть? Герберт даже не разглядывал трупы, попадавшиеся ему по пути. Они все были одинаковы — почерневшие, раздутые, обезличенные куски плоти. Едва ли можно было отличить антаресийца в бежевом от альверийца в сером. Всех уравняла смерть. От этих мыслей Герберт горько усмехнулся, переступая через раскуроченный кусок мяса, бывший раньше человеком.
Ещё двести метров. И можно будет немного отдохнуть. Попить тёплой, протухшей воды из фляги. Пожевать жёсткую галету с паштетом, пахнущим жестью и тоской.
Поправив винтовку на плече, он всё шёл и шёл через грязь, кровь и гниль. Ноги вязли в жиже, каждый шаг давался с усилием, будто сама земля не хотела его отпускать.
Как же там пелось в той патриотической песне? Ах да:
«Через кровь и грязь к зелёным холмам впереди-и-и...»
Только вот грязь и кровь не кончалась. Казалось, они тянутся до самого горизонта, до конца света. Да и холмов зелёных не было видно. Лишь выжженная пустошь, усеянная воронками и останками тех, кто тоже верил в эти холмы.
Зачем мы воюем? — спрашивал себя Герберт, и его разум тут же подсказывал заученные, простые ответы, понятные даже самому тупому солдафону: За Империю! За божественное величие Императора! За цивилизацию против варваров!
Но... Это ведь ложь. Сладкая, удобная, как детская колыбельная. Простой ответ, который порождал лишь ещё больше вопросов.
Какой смысл в цивилизации, которая сеет только смерть?
Что за бог у императора, который требует таких жертв?
И кто здесь настоящие варвары — те, кто защищает свой дом, или мы, те, кто пришёл его уничтожить под красивыми лозунгами?
Винтовка на плече стала тяжелее. Не физически — морально. Она была частью той лжи, тем орудием, которое заставляло его играть по чужим правилам в чужой игре, где единственный выигрыш — право не умереть сегодня.
Он шёл дальше, уже не надеясь на зелёные холмы. Теперь он шёл просто чтобы выжить. А что будет после — он боялся даже думать.
---------------------------------------
Элиас с тоской вспоминал жаркие, тёплые объятия солнца в своей столице, Вейсбурге. Не это хмурое, свинцовое небо, вечно затянутое дымом, а то, настоящее — ослепительное, золотое, ласково пригревавшее спину на набережной. Он почти физически ощущал его тепло на коже, и от этого контраста по телу пробегала дрожь.
Лучезарную улыбку его родителей. Их чистые, не огрубевшие от вони и матерщины лица. Их голоса, в которых не было этой вечной хриплой усталости.
Его друзей, всегда поддерживающих его. Их споры о книгах в университетской библиотеке, их смех в уютной кофейне, крепкое, товарищеское похлопывание по плечу.
Только вот... Никого теперь здесь нет.
Этот простой, чудовищный факт врезался в сознание острее любого штыка. Он был совершенно один. Заброшен в эту адскую мясорубку, отрезан от всего, что составляло его жизнь. Его мобилизовали в первые дни войны, когда угроза врага была ещё просто пугающей абстракцией в газетах. Теперь эта абстракция пахла гнилью и порохом.
Никто не придёт на помощь, если его ранят. Он видел, как это работает. Санитары с пустыми, усталыми глазами, пробегающие мимо стонущих раненых, бегло оценивая их шансы.
Едва ли свои медики будут заниматься им. Не из злобы. Из холодного, рационального расчета.
Из жалости, может, добьют, чтоб не мучился. Он сам слышал, как старший санитар, старый циник, бубнил своё кредо, перевязывая легкораненого: «Медикаменты стоит беречь. Лечите только тех, кого сможете спасти. Остальных — на милость Божью. Или на мою». И он похлопывал по кобуре своего карабина.
Как долго он уже здесь? Неделю? Месяц? Год? Века?
Время потеряло всякий смысл, расплылось, как чернильное пятно на промокшей карте. Всё слилось в один бесконечный, однообразный конвейерный поток жизни и смерти.
Утром — подъём от свиста пуль или грохота взрывов. Не от солнечного луча или будильника.
Завтрак — чем попало, поскольку снабжения уже нет более шести…? Может, семи дней. Жёсткая галета, пахнущая керосином, или пустая похлёбка, в которой плавают неопознанные крупинки.
День — полный скуки и монотонного, изматывающего нервы ожидания собственной смерти. Никаких событий, только ожидание.
Вечер — отбой под убаюкивающий, привычный уже аккомпанемент канонады. Засыпать под звуки, которые должны убивать, — вот высшая степень абсурда его нового существования.
Он был не солдатом. Он был деталью на конвейере, единственная функция которой — дождаться своего часа, когда её снимут за ненадобностью и выбросят в брак.
Неожиданно его привычную серую картину мира нарушил комиссар. Он стоял, неестественно прямой, в почти чистой, наглаженной серой униформе с синими кантами, с чёрно-синей фуражкой и саблей на боку. Словно только что сошёл с парадного расчёта, а не находился в аду перепаханной взрывами земли.
«С парада, что ли?» — сказал про себя Элиас, с горькой усмешкой посмотрев на свои руки, почерневшие от въевшейся грязи и копоти. Его ногти были обломаны, кожа покрыта ссадинами и следами от холодного металла винтовки. «И как только они верят в собственные речи...»
Политрук с театральным усилием поднялся на обломок бетонной плиты, чудом уцелевший посреди этого хаоса, и начал выкрикивать речь. Его голос, громкий и натренированный, резал уставшее сознание, как стекло:
— Солдаты Альверии! За нами — Вейсбург! Ваши дети и семьи! Ваш долг — защищать всё это собственной жизнью! Поскольку если не вы, то кто? Кто защитит ваших детей от ударов штыков этих бледных варваров? Кто защитит ваших родных от участи быть выброшенными на улицу из собственного дома? Кто встанет на пути у жестокого, беспощадного врага, что не знает пощады и жалости?...
Комиссар всё говорил и говорил. Одно и то же. Заученные, правильные, пустые слова, которые разбивались о стену физического истощения и моральной опустошённости слушателей. Солдаты молчали, глядя на него пустыми, ничего не выражающими глазами. Они слышали это уже десятки раз.
Даже забавно как-то, подумал Элиас. Этот человек в чистой форме кричал им о штыках, в то время как они неделями жили в грязи, питаясь червями и консервами, а их главным врагом были не штыки, а шальные снаряды, тиф и собственная гниющая плоть. Он говорил о семьях, которых они уже почти не помнили, о домах, которые стали сном, пока они, живые мертвецы, копошились в могилах, которые сами же и выкопали.
Речь комиссара была не призывом. Она была ритуалом, странным и бессмысленным действом, которое должны были исполнять и оратор, и слушатели, чтобы хоть как-то оправдать тот ад, в котором они все оказались. Он кричал в пустоту, а они делали вид, что слушают, — и так все вместе поддерживали великую иллюзию смысла там, где его не было и в помине.
---------------------------------------
Герберт сидел, прислонившись к твёрдой спинке автомобиля, ритмично подпрыгивавшего на колдобинах разбитой дороги. Машина, вместе с десятком других, везла его взвод к окраинам Мальбурга. В ушах стоял оглушительный гул мотора и навязчивый, тревожный звон от недавнего артобстрела. Где-то в штабном автобусе впереди ехал сам кронпринц. Говорили, он принял решение нанести сокрушительный удар, чтобы одним махом прорвать оборону города и устремиться к сердцу противника — его столице, Вейсбургу. Герберт представил себе эту решимость — чистую, ясную, рождённую над картами, а не в вонючей траншее. От этой мысли стало ещё тошнее.
Резкий скрежет тормозов вырвал его из полудрёмы.
— Взвод, вставай, приехали! Наденьте всё снаряжение! Быстро, быстро! — прохрипел лейтенант, поправляя фуражку и на ходу застёгивая петли на своей, всё ещё относительно чистой, бежевой униформе.
Герберт тяжёло спрыгнул с подножки на землю, спина отзывалась ноющей болью после часов тряски. Автомобиль марки «Halleo 89» стоял, скромно пыхтя перегретым мотором. Простой, угловатый, как молоток, и такой же надёжный. Таких тысячами выпускали на заводах Империума — для одной цели.
И тут его ударило. Не звуком. Не видом. Запахом.
Сначала — резкий, химический дух пороха и гари, едкий и колючий. Затем, проникая глубже, — тяжёлый, сладковато-медный запах крови. И под всем этим — едва уловимая, но оттого ещё более противная нота спирта и гниющей плоти. Воздух был настолько густым и насыщенным, что его казалось можно жевать. Дышать было почти невозможно.
Инстинктивно он поднял взгляд на горизонт. На севере города, в клубах чёрного дыма, полыхали яркие, ослепляющие вспышки. Целые кварталы полыхали неестественно белым пламенем — фосфор. Артиллерия работала на уничтожение, методично стирая с лица земли улицу за улицей.
Мимо него, спотыкаясь на неровностях земли, прошла пара санитаров с окровавленными носилками. На них бился в агонии молодой солдат в сером. У него не было руки — лишь окровавленный, размозжённый обрубок на плече. Он что-то кричал, но это не были слова боли — это был горловой, животный вопль, полный такого ужаса, что кровь стыла в жилах. И сквозь этот вой прорывалось одно только, понятное любому слово: «Мама!», выкрикнутое на грубом диалекте, который Герберт никогда раньше не слышал.
Это был враг. Тот, кого он должен был ненавидеть. Но в этот момент Герберт сглотнул ком в горле, до боли впился пальцами в ремень своего рюкзака и потуже затянул лямки. Он проверял затвор своей винтовки — привычное, успокаивающее движение — уже не для того, чтобы убить врага, а чтобы заглушить этот крик внутри себя. Затем он сделал первый шаг вперёд, в сторону временного расположения частей.
Это был не лагерь. Это был хаос, обретший форму. Полуразрушенные здания с выбитыми стёклами, больше похожие на черепа, грязные палатки, растянутые между обломками. Повсюду — люди. Измученные, грязные, с пустыми глазами раненые сидели у стен, их бежевая униформа превратилась в буро-багровое месиво из грязи, пота и запёкшейся крови. Они были частью пейзажа, как и развороченная земля, и ржавые осколки металла.
На заре их взвод выступил. Задача была проста и страшна: зачистка микрорайона. Вернее, того, что от него осталось — груды щебня, искорёженных балок и призраков домов.
Они шли маршем по улице, которая больше напоминала дно высохшей реки, состоящей из грязи и пепла. Ботинки вязли, с каждым шагом издавая неприличный хлюпающий звук, оставляя за собой жирные, чёрные следы.
Вдруг — хлёсткий, сухой щелчок, прозвучавший громче любого взрыва.
Шедший впереди солдат, парень по имени Карл, которого все звали Мотыльком, странно дёрнулся, словно споткнулся. Его рука в бежевой рукавице схватилась за шею, из-под пальцев тут же брызнула алая струйка. Он не закричал. Лишь издал короткий, влажный, булькающий звук и грузно рухнул лицом в грязь, ещё несколько секунд мелко и жутко дёргаясь.
На секунду взвод застыл в оцепенении.
— Снайпер! — кто-то сорванным голосом выкрикнул очевидное.
— В укрытие! Блять, в укрытие, живо! — заорал лейтенант, его голос сорвался на визг.
Как стая испуганных животных, солдаты кубарем покатились к ближайшему укрытию — к полуразрушенной ограде парка, теперь представлявшего собой лишь выжженные пустоши с обугленными скелетами деревьев.
— Откуда? Кто видел? — шипел лейтенант, стараясь выглянуть из-за груды камней.
— Вон оттуда! — прохрипел рядовой справа от Герберта, его лицо было землистым от страха. Он тыкал дрожащим пальцем в сторону покосившегося двухэтажного здания, когда-то бывшего текстильным магазинчиком. В его стенах зияли тёмные дыры окон, как слепые глазницы. — Из окна второго этажа, я видел вспышку!
Теперь они все смотрели на это здание. Оно больше не было просто грудой камней. Оно было живым, дышащим, враждебным. В одном из этих тёмных проёмов сидел тот, кто только что убил Мотылька. И теперь он смотрел на них.
---------------------------------------
Герберт прислонился головой к холодной, покрытой инеем стенке окопа, пытаясь поймать хоть минутку забытья. Но вместо сна его настигла память. Резкая, яркая, как вспышка ослепляющего белого фосфора на фоне мальбургской ночи.
Три месяца назад.
Солнце палило немилосердно. Воздух на плацу дрожал от жары, смешанной с пылью, поднятой сотнями сапог. Герберт стоял в безупречном строю, чувствуя, как капли пота катятся по спине под новой, накрахмаленной до хруста, бежевой униформой. Она еще пахла фабрикой и дешевым мылом.
Перед ними, на деревянном помосте, важный офицер с усами и сверкающими золотом погонами зачитывал приказ. Его голос гремел, полный непоколебимой уверенности:
— ...И да поможет вам Бог и Император в борьбе с варварской чумой! Вы — сталь, что закаляется в огне учений, чтобы сокрушить врага! Вы — гордость Империума! За Императора! За Империю!
— ЗА ИМПЕРИЮ! — рявкнул в ответ строй. Голос Герберта слился с другими, рождая мощный, единый гул, от которого захватывало дух. Он чувствовал себя частью чего-то большого, важного, сильного.
Лучезарный сержант с идеальной выправкой, эталонный солдат с плаката, вручил ему жетон. Холодный металл лег на ладонь. Герберт с гордостью сжал его, чувствуя выбитые цифры — его номер, его новую идентичность. Он прошел медкомиссию с отличием, выполнил все нормативы лучше всех. Мир был прост и ясен: есть цель, есть враг, и он, Герберт, один из тех, кто будет его уничтожать.
Офицеры по периметру плаца наблюдали за строем. Их взгляды были скрыты темными стеклами очков, но на их губах играли едва уловимые, одобрительные улыбки. Они знали. Знают ли? Герберт тогда видел в их улыбках гордость. Теперь же, вспоминая, он понимал — это была улыбка мастера, довольного качеством только что заточенного инструмента. Они знали, для чего он точится. И молчали.
Курс молодого бойца.
Три месяца адского графика. Подъем в пять утра под оглушительный рев горна. Завтрак — овсянка, похожая на клей. И дальше — бесконечная гонка.
Строевая подготовка до изнеможения, пока ноги не перестают слушаться.
Стрельбы на полигоне, пока плечо не синело от отдачи винтовки.
Штыковой бой на изможденных, затупленных учебных манекенах.
Марш-броски с полной выкладкой под палящим солнцем.
Их гоняли нещадно. Но это был его выбор, его испытание. Он рвался вперед, жаждал доказать, что он лучший. Его даже назначили капралом — временно, за отличные показатели. Он чувствовал себя непобедимым, закаленным, готовым ко всему.
Вечерами, перед отбоем в девять, они с такими же, как он, бойцами курили в казарме, строя планы.
— Слышал, альвейрийцы бегут при первом же нашем натиске! — хвастался кто-то.
— Да мы за месяц до Вейсбурга доковыляем! — подхватывал другой.
Герберт молча улыбался, начиная до блеска свой жетон. Он верил. Он был сталью.
Как-то раз к ним в казарму зашел пожилой унтер-офицер, видавший виды, с шрамом на щеке. Он молча наблюдал за их возней, за их юношеским задорам. Потом хрипло бросил в наступившую тишину:
— Радуйтесь, пока можете. Половина из вас на фронте не проживет и суток. Первый бой — он самый жадный до свежего мяса.
В казарме на секунду повисло неловкое молчание, а потом все громко засмеялись. Циничная шутка старого служаки! Конечно, шутка.
Сейчас.
Ледяная капля дождя, сорвавшаяся с кромки окопа, упала Герберту за воротник. Он вздрогнул и открыл глаза. Воспоминание рассеялось, как дым.
Его пальцы, почерневшие от грязи и пороха, нащупали на груди тот самый жетон. Он не блестел. Он был покрыт липкой слоистой грязью. Герберт не стал его оттирать.
«Жаль только, что и половина не проживет на фронте дольше 19 часов».
Это была не шутка. Это был самый точный прогноз в его жизни.
Он был сталью. Но сталь ломается и ржавеет в грязи так же легко, как и любое железо. Разницы нет.
---------------------------------------
Ночь. Тишина была неестественной, звенящей, прерываемой лишь далекими одиночными выстрелами и стонами. Элиас стоял в часовом на передовой, вглядываясь в ничейную землю, усеянную тенями, которые когда-то были людьми. Луна, пробиваясь сквозь рваные облака, бросала призрачный свет на это кладбище без крестов.
Внезапно — шорох. Едва слышный, но отточенный слухом, привыкшим к тишине, он прозвучал как выстрел. Элиас замер, прижался к холодной земле, сердце заколотилось где-то в горле. Он всмотрелся в темноту. Еще один шорох. Кто-то полз. К нему.
Он прицелился. Его палец лег на холодную шершавую скобу спускового крючка. В луне мелькнула фигура в бежевом. Антаресиец. Диверсант? Разведчик? Раненый, заблудившийся? Неважно. Враг.
Элиас видел его силуэт, ясный и четкий. Он дышал ровно, как учили. «Плавный выдох. Задержка. Плавный спуск». Он мог убить его. Один выстрел — и он выполнит свой долг. Он защитит своих. Он отомстит за всех, кто погиб здесь, в этой грязи.
Но он не стрелял.
Он видел, как тот солдат, враг, поднял голову. Его лицо было бледным, испачканным грязью, с огромными, пустыми от усталости глазами. Такими же, как у него самого. В этих глазах не было ненависти. Не было ярости. Только всепоглощающая, животная усталость и тоска. Та же усталость, что жила в сердце Элиаса.
Они смотрели друг на друга через прицелы своих винтовок через всю ничейную землю, через всю эту войну. Две жертвы. Две детали одного конвейера. Два человека, которым промыли мозги одними и теми же лозунгами, заставив ненавидеть друг друга.
И в эту секунду Элиас понял страшную правду. У него нет врага. Перед ним такой же запуганный, измученный мальчишка, брошенный в мясорубку чужой игры. Они могли бы быть друзьями. Они могли бы пить пиво где-нибудь в тихой таверне и смеяться.
Он не смог спустить курок.
Он видел, как взгляд антаресийца тоже задержался на нем. В его глазах мелькнуло то же недоумение, та же растерянность. Никто из них не ожидал этой встречи. Никто не ожидал, что враг окажется… человеком.
Медленно, очень медленно, не отводя глаз, антаресиец отполз назад, скрываясь в тени воронки. Он тоже не выстрелил.
Элиас опустил винтовку. Его руки тряслись. Он не чувствовал ни гордости, ни облегчения. Только леденящую, абсолютную пустоту и осознание полного, тотального абсурда всего, что происходит.
Он снова поднял глаза на серое, безучастное небо. Где-то там, далеко, генералы и императоры двигали флажки на картах. А здесь, в грязи, два солдата, которым приказали убивать друг друга, просто не смогли этого сделать. Потому что в кромешном аде войны последнее, что осталось человеческого, — это понять, что по ту сторону окопа находится такое же несчастное, одинокое и заблудшее существо.
Война продолжалась. Завтра снова будут бомбежки, атаки, смерти. Но в эту одну, украденную у безумия минуту, на нейтральной полосе, воцарился хрупкий, немой мир двух людей, которые просто хотели жить.
---------------------------------------
Вестфил. Альверия.
Город-призрак. Так его теперь называли те, кто осмеливался говорить на улицах вполголоса. Скрип незакрытой ставни звучал в каменных переулках, словно часы, отмеряющие время после Чумы. С уходом жизни из города исчезли люди с бульваров, влюблённые парочки из парка, где теперь росли только сорняки.
В одном из таких заброшенных переулков, куда даже страх не всегда заглядывал, стоял мальчишка по имени Лука. Его старенький мяч, единственный товарищ по играм, лежал в пыли у стены, забытый. Весь мир Луки теперь сузился до облезлой кирпичной стены и того, что на ней висело.
Плакат.
Бумага была порвана по краям, испещрена грязью, но послание её было ясным и острым, как лезвие. С плаката на Луку давил взгляд Человека. Человека в идеально отутюженной серой форме, с фуражкой, надвинутой на самые брови, скрывающей всё, кроме решительного, холодного подбородка и безжалостного прищура глаз. Это было лицо-маска. Лицо системы. Лицо страны, которая сжималась в кулак.
Его палец, торчащий из потёртого бумажного листа, был направлен прямо на Луку. Не в сторону улицы, не в пространство — именно на него, словно обвинял: «Ты ещё здесь? Ты ещё не с нами? Ты что-то скрываешь?»
Снизу, под ботинком, который казался выкованным из единого куска стали, кричали жирные, чёрные, подобные пулям буквы:
«ТЫ УЖЕ ВСТУПИЛ В АРМИЮ?»
Лука не дышал. Он не слышал, как где-то далеко проехала единственная за час машина. Он чувствовал лишь этот палец. Этот взгляд. Они были физическими, они впивались в него, в его двенадцатилетнюю грудную клетку, требуя ответа.
Он помнил, каким был город раньше. Помнил смех, музыку из кафе, споры отцов о футболе. Теперь остались только эти плакаты. Они висели на каждом углу, заменяя собой афиши концертов и рекламу сладостей. Они были новыми памятниками, новой городской скульптурой.
И этот, в переулке, был самым страшным. Потому что он был персональным. Потому что здесь, в тишине, не было никого, кто мог бы отвлечь, кто мог бы сказать: «Да не обращай внимания, это ерунда».
Это была не ерунда. Это был вопрос, который рано или поздно задаст ему настоящий человек в такой же форме. Его отец ушёл на фронт и не вернулся. Старший брат ушёл в прошлом месяце. Письма от него приходили всё реже и были всё короче.
Палец на плакате казался теперь не просто угрозой. Он был указателем на единственно возможное будущее. Дорогой в один конец.
Лука медленно, почти машинально, поднял с земли свой мяч. Резина была шершавой от пыли. Он больше не хотел в него играть. Он сжал его в руках, глядя в нарисованные, пустые глаза.
А вокруг по-прежнему стояла та самая, звенящая тишина. Тишина, которая ждёт ответа.
---------------------------------------
В комнате, которая была слишком велика для одного старика, стояла тишина. Она давила на Вольфганга свинцовым одеялом, тяжелее зимних сугробов на крыше амбара.
Его сыновья, два молодых орла, не знавших войны, ушли добровольцами в первый же день. С горящими глазами и верой в сердце. Уже два месяца от них не было вестей. Ни письма, ни похоронки. Лишь официальная, казённая пометка в документе: «Пропали без вести». И эта неизвестность грызла его изнутра хуже любой правды.
Но самая страшная правда случилась прошлой зимой. Когда они пришли. Люди в бежевых рубашках, с чужими, жесткими лицами. С жестокостью и бесцеремонностью новых хозяев они под дулами винтовок вышвырнули его и двух дочерей из их собственного дома, словно назойливый скот. Он умолял, пытался прикрыть собой Алису и Анну, но приклад винтовки быстро усмирил его старые кости.
Их миром стал старый, промозглый амбар. Где ветер свистел в щелях, а голод стал постоянным спутником. Вольфганг выменивал последние пожитки на еду, но почти всё забирали «пришельцы». Иногда по ночам он слышал пьяные крики солдатни, доносившиеся из-за стен его дома. Они рассказывали анекдоты, байки и хвастливые истории, считая себя победителями и завоевателями в его гостиной, за его столом.
Зима была беспощадной. Сначала заболела младшая, Алиса. Потом, пытаясь ухаживать за сестрой, слегла Анна. У них не было лекарств, не было тепла, не было сил. Старик не смог им помочь. Он мог только наблюдать, как жизнь медленно уходит из глаз его девочек. За это он никогда не простит себя. До конца своей никчёмной, одинокой жизни.
Он цеплялся за одну надежду. Что нужно просто потерпеть. Что свои вот-вот придут. Отобьют село, прогонят захватчиков, спасут, помогут, восстановят справедливость! Он шептал это дочкам, чтобы утешить их перед смертью. Он твердил это себе, чтобы не сойти с ума.
Но в ответ была лишь тишина. Глухая, беспросветная, равнодушная тишина. Ни грохота орудий своих, ни вестей о наступлении. Ничего.
И он понял. Это и было хуже любой, самой горькой правды. Его страна оставила его здесь. Его сыновья, пропавшие без вести, так и не были найдены. Его дочери нашли свой конец в холодном амбаре. А он остался. Один. С тишиной, виной и свинцовым одеялом воспоминаний в слишком большой, пустой комнате.
Если бы только он смог все изменить...
---------------------------------------
Цех № 9. Гул, скрежет, эхо механизмов — всё сливается в один оглушающий рёв.
Сильвестр уже восемь часов стоит за станком, повторяя одни и те же действия: вбить, закрепить, сплющить, положить на конвейер, повторить. Его тело словно стало продолжением рычагов и поршней, набором ноющих мышц и затекших сухожилий.
Он считает. Сначала 10, потом 20, 30, 40. Не детали — часы. Минуты. Секунды до конца смены.
«Нужно больше! Перевыполним план! Всё для фронта, всё для победы!» — кричат со стен плакаты. На них изображён улыбающийся рабочий-стахановец, чей чистый, румяный лик не имеет ничего общего с лицами в цеху, залитыми потом и масляной взвесью.
Украдкой взглянув на них, Сильвестр горько усмехается про себя. «Всё для победы». А что ему эта Победа вернёт? Вернёт ли она старшего брата, похоронку на которого они получили на прошлой неделе? Вернёт ли она свет в глаза матери, потухшие с той самой минуты?
Он с силой опускает рычаг. Металл сдавленно заскрипел, принимая нужную форму. Очередная деталь для очередного снаряда, который разорвёт где-то там такого же мальчишку, стоящего у своего станка и считающего часы до конца смены. И так по кругу. Без начала и без конца.