ВОЛЬНЫЙ КАПРИЗ


Салон княгини Веры Загорской был полон, как всегда. Воздух дрожал от шелеста шелка, звона фарфора и гулкого гуда праздных разговоров. И в этот вечер княгиня представила нового гостя — поэта Евгения Волынского, чья слава, подобно осеннему туману, только начинала стелиться по Петербургу.


Он стоял чуть в стороне, в своём поношенном, но безукоризненно чистом сюртуке, с тёмными, вечно непокорными волосами и глазами цвета петербургского неба перед дождём. Его представили, он слегка поклонился, произнёс что-то тихое и ироничное о своей «туманной музе», и общество, слегка позевав, вернулось к своим беседам. Все, кроме одного человека.


Софи Раневская наблюдала за ним с другого конца зала. Она только что разнесла в пух и прах последнюю статью критика Можайского о «приличиях в литературе», и её зелёные глаза, цвета весенней хвои, ещё горели холодным огнём сражения. Волосы тёплого русого оттенка были собраны в, казалось бы, простую, но безупречную причёску. Светская львица, чья репутация учёного была не менее скандальна, чем её острый язык.


Он подошёл первым, привлечённый грохотом только что отгремевшей словесной дуэли.


— Мадам Раневская, — его голос был тихим, но чётким, как удар камертона, — я рискнул предположить, что ваша собственная муза, в отличие от моей, вооружена не лирой, а отточенной шпагой. Вы позволите восхититься её фехтовальным искусством?


Софи повернула к нему голову. Колкий взгляд заставил бы любого другого отступить.

— Не боитесь? Я же могу и по вам ударить той самой шпагой. Но я не против.


Евгений приложил руку к сердцу в театральном жесте, но в глазах его вспыхнул неподдельный интерес.

— Удар, нанесённый изящно и точно, — уже не рана, а честь. Гораздо страшнее, мадам, тупая скука. А что, собственно, стало поводом для вашей сегодняшней… ремарки?


— Приличия в литературе? — её голос звенел лёгким презрением. — Полный бред. То же самое, что рассуждать о науке, от которой сам далёк. Идиотизм.


Они говорили о науке и поэзии, о дерзости и скуке. Софи ставила науку выше, потому что прикладывала к ней руку. Евгений парировал, что скучно может быть написано и о великом. Их разговор был похож на танец — шаг вперёд, парирование, укол.


— Я выбираю золотую середину, — сказала она. — Как говорится, даже в бреднях сумасшедшего есть крупица истины.


— «Крупица истины в бреднях сумасшедшего»… — повторил он, и его серые глаза расширились. — Это прекрасная строка. Право, Софи, вы могли бы писать стихи.


Она пожала плечами, но в уголках её губ дрогнуло подобие улыбки.

— Предпочитаю точную науку. Но всё же ваши стихи… довольно занимательны. Учитывая, что вы сейчас на слуху.


— «На слуху»… — он усмехнулся, и в улыбке этой была лёгкая горечь. — Звучит как диагноз. Скоро забудут. А вот ваша наука оставляет след. В этом есть… зависть.


— Завидуйте сколько желаете. Зависть — своего рода лесть, только в другом смысле. Более честная.


Он рассмеялся, и это был искренний, тихий звук.

— Вы разбиваете все мои мысли на осколки и складываете их заново. Это опасно, мадам Раневская. Для моего спокойствия.


— Спокойные поэты до ужаса скучны, — парировала она. — В их стихах нет той цепкости. А ваши… все-таки цепляют многих. Вы же не хотите разочаровать меня? Эх, что ничего не стоите?


Эти колкие слова, эта спокойная улыбка… Она была прекрасна, как магнит, неотвратимая и опасная.


Евгений замер. Её фраза лишила его дара речи на мгновение.

— Вы ставите условие, от которого невозможно отказаться. Теперь я должен буду писать, только чтобы… не разочаровать вас. Это самая пугающая и лучшая критика из всех возможных.


— Не бойтесь, — сказала она мягко, и в этой мягкости была сталь. — Это будет хуже смерти, дорогой Евгений.


Она ушла, оставив его одного среди гула салона, с новым, незнакомым чувством, разрывающим грудь. То ли падения в пропасть, то ли взлёта.


На следующий день он не мог думать ни о чём другом. Вечером слуга передал Софи небольшой конверт. Почерк был нервным, летящим.


«Мадам Раневская. Ваш "приговор" лишил меня сна. Вместо стихов я пишу это – признание в собственной слабости. Поэт, который не может найти слов, кроме тех, что просты до неприличия: я хочу снова испытать опасность вашего ума. Если это не сочтете за дерзость – чайная "Ампир" на Моховой в пять. Я буду там, с томиком скучнейшей науки, которую попытаюсь понять, лишь бы это был ваш мир. Волынский.»


Она ответила с той же краткостью: «Скучнейшая и наука — это две разные составляющие. Она не может быть скучной. Могут лишь быть неправильные рассказчики. И то зависит от читателя. Каждая глава.»


Назавтра к её порогу принесли томик по минералогии, с новой запиской на полях: «Вы снова правы. "Неправильный рассказчик" — вот точное определение для меня. Но я рискну. Сегодня. В пять. Посмею ли я просить вас быть моим гидом? Е.В.»

Рядом с описанием изумруда было приписано карандашом: «Ваши глаза, должно быть, имеют ту же глубину и ту же скрытую огранку».


Она написала на полях его же записки: «Эх, не могу же я ставить такого внимательного читателя без дальнейшей главы. Я приду. А вы постарайтесь не опаздывать. Все-таки, читателей много, в отличие от рассказчиков занимательных.»


Ровно в пять он ждал её у входа. Она появилась, и его мир сузился до точки света в её зелёных глазах.


— Вы не опоздали. Для посредственного читателя — впечатляет, — сказала она, заходя в чайную.


— «Посредственный» — уже прогресс, — он придержал дверь. — Я начинаю верить в педагогический дар, мадам Раневская.


— Талантливый человек талантлив во всём. А учить разуму — один из моих любимых моментов.


Они сели. Он достал книгу.

— С чего начнём наш урок? С твёрдости гранита или… хрупкости изумруда?


— С чая. Всё-таки мы же тут не просто так сидим.


Он смутился, заказал зелёный чай — как её глаза. И задал главный вопрос:

— Что может заставить учёного, который ставит науку выше всего, тратить время на поэта?


— Вы сейчас на слуху. Как и я. И, к вашему счастью или огорчению, мне понравилось пару ваших работ.


— «Понравилось» — это приговор или помилование? Назовите хоть одну строку.


— Казнь, дорогой Евгений. Я могу рассказать все недостатки в них. Поверьте, я найду больше, чем нейронов в вашей прекрасной голове.


— О, это будет пир! Начните. Разрушайте.


И она разрушала. Холодно, точно, как скальпелем. «Последние стихи жутко посредственные… первые работы кажутся незаконченными… вердикт — до отличия не дотягивают, но не полный провал».


Он слушал, закрыв глаза, как принимая удары. Потом спросил хрипло: — Но вы сказали «не полный провал». Значит, был хоть один камень, который устоял?


— Ваш французский. Довольно неплох. Слова, правда, вырваны из контекста, но хотя бы правильные.


— Мои познания во французском ограничиваются двумя десятками красивых слов, — он рассмеялся с облегчением. — Вы поймали меня. Вы читали довольно внимательно.


— Я учёный. Я замечаю минимальный осадок в реактивах. А вы тут мне про целые слова. Глаза меня пока не подводят. И другие органы осязания на месте.


— Устрашающе точный инструмент, — его взгляд скользнул по её лицу. — Быть под вашим микроскопом — это пытка и… величайшая привилегия.


— Склоняюсь больше к трём описаниям. Это всё вместе.


— Триединство? — он наклонился через стол, понизив голос до шёпота. — Пытка, привилегия и… что третье, Софи? Не оставляйте строку недописанной.


— Жизнь? — сказала она просто. — Как раз подходит под описание. Идеально.


Он замер. В глазах — чистое потрясение.

— Боже мой. Вы… вы только что написали за меня величайшую строку моей жизни. И она ваша.


— Будете добавлять её в стихи — не забудьте указать автора. Все-таки желаю, чтобы мои слова принадлежали именно и только мне.


Он тут же достал записную книжку, записал: «Жизнь — пытка и привилегия. С.Р.»

— Так. Зафиксировано. Клянусь, это останется между нами.


— Разрешаю пользоваться словами. Все-таки передо мной поэт. Слова не о науке, так и быть, остаются вам на рассмотрение.


— Это больше, чем награда. Это доверие, которого я не заслуживаю. Спасибо, Софи.


---


Спустя месяц Софи стояла на сцене перед полным залом. Лекция об электричестве закончилась, начались вопросы. И первый же был ударом ниже пояса.


— Не считаете ли вы, что женщине неприлично вторгаться в такие области? — выкрикнул журналист.


— Считать явно не ваше, — холодно парировала Софи. — Но раз в науке вы думаете о приличиях, то понятно, почему вы ещё сидите не на моём месте.


Зал зашумел. Поднялся следующий, седой помещик.

— Ваши публичные высказывания часто оскорбительны! Разве наука не должна воспитывать нравы?


— Да, верно, наука воспитывает нравы. Но кто виноват, что мои слова похоже пролетают мимо ваших ушей, раз вы считаете их оскорблениями?


В толпе у колонны Евгений, наблюдавший за ней, сжал кулаки. Его лицо было каменным.


— Ваше остроумие не отменяет вопроса! Вы подрываете устои! — не сдавался помещик.


— Верно, ещё и женщина в науке — ужас, не так ли? — голос Софи звенел, как лезвие. — Только удивительно, почему эта женщина каждый год имеет столько слушателей? Не находите, раз она подрывает устои?


В зале поднялся гул. И тут молодой критик, вскочив с места, выкрикнул:

— Может, дело не в науке, а в скандале? В желании быть на виду? Ваши открытия меркнут перед вашим языком!


— Соглашусь, язык у меня и вправду довольно резкий для обывателя, — Софи говорила медленно, растягивая слова. — Но всё же мои статьи читают люди и учёные. Пока ваши — слишком скучны для обоих из этого круга.


Критик, побагровев, закричал:

— Вы — позор для учёного сословия! Вам место не в лаборатории, а в…


— Ну же, договаривайте, — Софи перебила его ледяным тоном. — Я внимательно слушаю. Только учтите: почему та, которой место не в лаборатории, сейчас стоит на сцене, и именно вы берёте вопрос, а не наоборот?


Повисла тишина. И сквозь неё раздался спокойный, стальной голос Евгения. Он вышел вперёд, глядя прямо на критика.

— Завершите свою мысль, сударь. Мы все жаждем услышать, какое место вы отводите уму, превосходящему ваш собственный. Будьте осторожны в выражениях.


Критик, под двойным прицелом — её насмешливого ожидания и его ледяной ярости, — пробормотал нечто невязаное и рухнул на стул.


Вечером того же дня Евгений написал новые стихи. А через два дня в газетах появилась статья о его скандальном стихотворении «К магниту» — полном прозрачных аллегорий о «скандальной силе притяжения» и «непозволительной чести быть разбитым».


Княгиня Вера Загорская, устроившая очередной салон, дразнила его:

— Ну, вы и разожгли страсти! Пол-Петербурга гадает, кто эта роковая муза.


— Триумф — это когда муза сама произносит твои строки лучше, чем ты, — отрезал Евгений, его взгляд искал в толпе одну-единственную фигуру. — А скандал — это просто шум.


---


Они уехали в Берлин. Курс рубля взлетел, и они могли себе позволить тишину. Их дни были сотканы из утра в библиотеках и вечеров в полумраке кафе, где он писал, а она делала заметки на полях научных журналов.


Однажды вечером, в их гостиничном номере, он отложил тетрадь.

— Знаете, я впервые пишу не от тоски, а от… полноты. Это пугает. Я не знаю, что делать с таким счастьем.


— Полноты? — она даже не подняла глаз от чертежа. — Всё-таки Берлин потрясающее место. Живописное. Самое то для поэтов?


— Не Берлин, — он подошёл к окну, потом обернулся. — Место — это тишина, в которой слышен стук одного сердца. Живописно то, что я вижу сейчас, а не за окном.


— Напоминаете мне Маяковского с Лилей, — заметила она равнодушно. — Тоже столько стихов.


Он резко обернулся, побледнев.

— Софи… не говорите так. Не рисуйте этого треугольника заранее. Я не хочу быть трагической строкой в чужой биографии. Я хочу быть… просто твоим. Здесь и сейчас.


— По крайней мере, вы всё-таки частично похожи на него. По крайней мере, своей любовью к женщинам.


Он подошёл и мягко закрыл её тетрадь.

— Не «к женщинам». К Женщине. К одной-единственной, с зелёными глазами и умом, способным разрушить и построить миры. В этом моё отличие, и я настаиваю на нём.


— Отлично, — она наконец посмотрела на него, и в её взгляде была странная нежность. — Я тебя тоже очень люблю. Но я сейчас занята.


И снова открыла чертёж.


Он замер, сражённый тем, как легко эти слова сорвались с её губ. Потом тихо рассмеялся.

— Продолжай. Я посижу тихо. Мне просто нужно быть рядом с этим чудом.


— Так боишься этих слов? — она провела пальцем по строке расчёта. — Глупо, учитывая, сколько стихов было написано про меня.


Он опустился на колени рядом с её креслом, положив голову ей на колени.

— Стихи — это дым. А твоё «люблю» — это… закон всемирного тяготения. От него невозможно уклониться. И это ужасающе прекрасно.


— Наконец-то выучил. Так и быть, ты не так уж и далёк от науки.


Она погладила его по голове, как ребёнка. Он неловко засмеялся.

— Боюсь, я вечный твой ученик. Готовый даже на посредственные оценки, лишь бы оставаться в твоём классе.


---


Всё. Конец.

Загрузка...