Я толком не помню того, жутко скрипящего пресса, истекающего маслом на заводе. Моя сознательная жизнь начинается с прохладного бархата поролоновой подкладки в картонной коробке. Там нас было много, блестящих и острых, как стайка юных пионеров, под почти иностранной надписью "Spraudītes" (кнопки канцелярские - лат.).
Но моя судьба оказалась интереснее.
Меня, мою шляпку с благородным блеском, не приговорили к скучной вечности - держать расписание уроков. Грани моего острия не затупились о грубое дерево доски объявлений.
Нет, я стала орудием великих школьных мелких пакостей, и моя жизнь обрела вкус, запах и… ну, вы поняли.
Всё было банально, с ватманом. Я впивалась в него с наслаждением, чувствуя, как сквозь тонкую бумажную кожу проступает упругая плоть пробковой доски. Но это была прелюдия.
Настоящая жизнь началась, когда сильная рука старшеклассника Серёжки, пахнущая окурком физрука и футбольным по́том, сжала меня и выдернула из стенгазеты "Красный галстук". Потом эта рука скользнула под листок газеты на стуле нашей исторички, Анны Петровны. Вместе со мной.
О, тот первый крик! Тот вопль, в котором смешались боль, негодование и удивление. Я впилась в неё, в эту самодовольную плоть, затянутую в строгий костюмный трикотин.
Это была не просто попа. Это был монолит власти, педагогический догмат, вознесшийся на учительском троне.
И я, маленькая железная бунтарка, посягнула на его неприкосновенность. Это был мой первый экстаз.
Потом были другие. Симпатичная девчонка из десятого, Катька. Ее стул был опорой юности, её попа дышала этой юностью. Когда она села, я утонула в упругой, пружинистой мякоти. Это было как воткнуться в спелый персик. Через тонкую ткань юбки я почувствовала трепет мышц, услыхала смущенный вздох, удивление, лёгкую боль, как от укола доброго доктора Айболита, раздражение, переходящее в смех.
Её попа была шедевром — живой, теплой, исполненной такой юной жизненной силы, что мне хотелось расплавиться от восторга.
Меня стали передавать. Я стала реликвией, талисманом хулиганского братства. Из рук в руки, из кармана в карман. От выпускника к новичку.
Я узнала вкус триумфа.
Но был и мой личный ад. Имя ему — завуч, Мария Семёновна. Её приближение я узнавала за версту по стуку каблуков, сухих и резких, как её характер. Её тело под строгим костюмом было лишено всяких излишеств.
Когда мне выпала «честь» встретиться с её пятой точкой, это напоминало не укол в плоть, а археологические раскопки в песках пустыни Гоби. Я впивалась во что-то костлявое, аскетичное, обтянутое кожей, похожей на старый пергамент. Это было жутко и невероятно скучно. Ни трепета, ни мягкости, лишь сухое сопротивление, будто я пыталась проткнуть музейный экспонат, мумию фараона. Я чувствовала себя оскверненной.
Я с восторгом погружалась в мягкое, стыдливое великолепие тургеневской попы практикантки-филологини. Она садилась с осторожностью, будто ожидая подвоха, и когда я наносила удар, её тихий вздох был похож на стих из Есенина — печальный и прекрасный.
Я становилась свидетелем самых интимных сцен. Однажды я лежала на стуле в учительской и слышала, как физрук, похлопывая по тому самому месту, куда я была нацелена, говорил нашей географичке: «Ну, Людочка, у тебя тут не карта полушарий, а настоящий глобус!». Я стала частью этой тайны. Но они на меня не садились, обошлись столом завуча. А то тайну узнала бы вся школа и окрестности.
Теперь я здесь, на дне коробки, которая есть везде и у каждого. Рядом с гильзой от мелкашки, скрепками, шурупами и трёхкопеечной монетой, на которую давно не нальют воды с сиропом.
Но я не скучаю. Я вспоминаю. Вспоминаю упругий шёлк, жесткий бархат, безжизненный холст, тугие импортные колготки. Я была иглой, вонзавшейся в самую суть школьной жизни — ту, что скрыта от директора и родителей.
Они там, наверху, ставят друг другу оценки, пишут сочинения о вечном. А я, старая, чуть потёртая кнопка, могу с чистой совестью сказать: моя жизнь прошла не зря. Она была чертовски насыщенной. И я знала школу с той стороны, с которой не знал её никто.