Когда я устраивался охранником на завод «Красный Луч», мне сказали: «Главное, Саня, не суйся в восьмой цех это не безопасно он в аварийном состоянии и камеры наблюдения там не работают уже давно». Ну как не сунуться, если в мою первую же смену оттуда доносились звуки вальса, а из вентиляции тянуло шашлыком? А началось всё с того, что старый проходчик Палыч налил мне 100 грамм самогона «для храбрости» и вторую для вливания в коллектив. Он сказал, что в 1964 году там испытывали не просто станки, а кое-что поинтереснее... Правда, после этого он превратился в табуретку, но я списал это на самогон»....Я, конечно, человек в целом смелый, но тут что-то заскребло на душе. Палыч, который только что был человеком, а теперь стоит у верстака в виде предмета мебели — это, знаете ли, накладывает отпечаток на психику. Но любопытство — оно, как тот самый самогон, сначала щиплет, а потом разбирает.


В час ночи, когда завод затих, только где-то в котельной ухал котел, а за окнами выл февральский ветер, я заступил на маршрут. Обошел первый, второй, третий цех — тишина, мыши скребутся, лампочки мигают, как у меня после пыточных Палыча. Подхожу к роковому восьмому. Дверь массивная, обитая жестью, а на ней табличка кустарным способом привинчена: «НЕ ВЛЕЗАЙ — УБЬЕТ!» И приписка шариковой ручкой: «И НЕ НАДЕЙСЯ, ЧТО ПРОСТО ТАБУРЕТКОЙ».


Стою, слушаю. И точно — сквозь гул трансформаторной будки пробиваются звуки вальса. Не «Прощание славянки», как можно было бы ожидать от советского завода, а именно вальс, какой-то дореволюционный, с паузами и вздохами. А из вентиляционной трубы, которая выходила прямо над дверью, потянуло таким ароматом, что у меня слюна каску прожгла. Шашлык! С луком, с уксусом, с легким дымком — пахло так, как пахнет только у настоящих мастеров своего дела, а не в столовой «Пищевик» за углом.


«Ну, — думаю, — Палыч, будь ты неладен со своей мебельной метаморфозой, была не была!» Рацию я отключил, чтобы диспетчер не услышал, как у меня сердце колотится. Толкнул дверь. Она, естественно, не заперта. Петли даже не скрипнули, а как-то сладко, по-кошачьи мяукнули.


Захожу. Темнота — глаз выколи. Вальс звучит громче, прямо из глубины цеха. Включаю фонарик. Луч выхватывает какие-то тени, станки, накрытые брезентом, похожие на спящих динозавров. Иду на звук и на запах. Прохожу мимо огромного пресса, и тут фонарик выхватывает картину маслом: на ящиках из-под болтов сидят трое. Один в ватнике, с баяном наперевес, наяривает вальс. Второй, в засаленном пиджаке и профессорских очках на веревочке, ловко переворачивает шампуры над мангалом, сложенным из огнеупорного кирпича. А третий, огромный мужик с бородой, в каске и робе, разливает по граненым стаканам что-то прозрачное.


Они заметили меня не сразу. Я кашлянул. Баянист взял фальшивый аккорд и замер. Профессор замер с шампуром на весу. А здоровяк, не оборачиваясь, сказал басом:

— Толик, если это ОБХСС, я тебя лично в доменную печь запихну.


Тут он обернулся и увидел меня. Уставились друг на друга. Я мужик не робкого десятка, но от его взгляда мне почему-то сразу захотелось стать табуреткой. Хорошей такой, дубовой, на четырех ножках. Чтобы не отсвечивать.


— Ты чей такой, работяга? — спросил он, прищурившись. — Я всех сторожей знаю. Тебя не знаю.


— Я новый, — выдавил я, сглотнув слюну. — Саня. Палыч... ну, который в табуретку превратился, меня угостил, сказал зайти, коллектив, так сказать, поприветствовать.


Тут все трое переглянулись. И профессор вдруг как засмеется, аж очки на лоб прыгнули:

— А-а-а, так ты с нашей подачи! Ну, проходи, Саша, раз такое дело. Палыч наш любитель розыгрышей. Это он тебе про 64-й год и про станки рассказал? И про то, как он в мебель переквалифицировался?


Я кивнул.


— Ну, ты не боись, — сказал здоровяк, оказавшийся начальником цеха, дядей Мишей. — Никаких секретных станков тут нет. А Палыч... он кодированный. Каждую весну у него «белочка» случается, и он требует, чтоб его к верстаку привязали, пока не перебесится. А сегодня он у жены отпросился в баню сходить, ну и на радостях накатил с тобой. А то, что он табуреткой прикинулся — так это у него игра такая. Он так проверяет, не спалил ли ты контору. Если б ты испугался и убежал — все, гуляй. А раз пришел — значит, свой.


— А вальс? — спросил я, ошалело глядя на баяниста. — А шашлык?


— Так у Толика сегодня юбилей, — кивнул дядя Миша на баяниста. — 25 лет, как он из ФЗУ выпустился. Мы тут по-тихому, по-семейному отмечаем. А шашлык — это у нас Кузьмич, он технолог, в молодости шашлычным заведовал, пока за правду не посадили, а потом на завод сослали. Мастер, золотые руки! Да ты садись, не ломайся. Раз пришел — наливай.


Про вентиляцию они объяснили просто: открыли форточку, чтоб дым не ел, а ветер, видать, удачно подул прямо в сторону моей будки.


Я сел на ящик. Мне налили. Шашлык был божественный. Вальс «На сопках Маньчжурии» сменился более душевными мотивами. Мы выпили за Толика, за Кузьмича, за дядю Мишу и за то, чтоб план горел, а завод не горел.


Под утро, когда я, счастливый и слегка «навеселе», вышел из восьмого цеха, проверять остальную территорию, на крыльце КПП сидел Палыч. Уже в своем человеческом облике, курил и задумчиво смотрел на звезды.


— Ну что, Саня, — спросил он, хитро щурясь. — Как тебе коллектив?

— Отличные мужики, Палыч! — икнул я.

— То-то же, — сказал он и, помолчав, добавил: — А про 64-й год я, в общем-то, не врал. Было дело. Но это уже совсем другая история. Иди, проспись. Сегодня моя смена. Я за тебя подежурю.


С тех пор я на «Красном Луче» уже пять лет. Камеры в восьмом цехе так и не работают. Аварийное состояние никто не отменял. Но каждую пятницу, ровно в полночь, оттуда пахнет шашлыком. И я знаю: коллектив в сборе. А Палыч больше не превращается в табуретку. Теперь он предпочитает торшер. Говорит, так душевнее.

Загрузка...