Бортовой журнал экспедиционного судна "Святой Архангел"

Год 1694, июля 17 день

Стоим на якоре в устье реки Пясина, готовимся к дальнейшему плаванию на восток. Вчера завершили ремонт такелажа: на фок-мачте заменили часть ванти и исправили повреждённый реи, которые надломило штормом в Карском море. В трюме удалось найти достаточно смолы для конопатки швов, так что корпус теперь сух и крепок.

"Святой Архангел" — бот длиной в 22 сажени, с прямыми парусами на двух мачтах. Водоизмещение — 200 тонн. Судно быстрое, но неглубокой осадки, что позволяет входить в устья рек и подходить к берегу ближе, чем на галиоте. Артиллерия малая: четыре фальконета на бортах и пара пищалей на корме — скорее для отпугивания лихих людей и защиты от зверя.

В трюме запасы: сухари, солонина, крупа, масло льняное, немного пшена и муки. В бочках вода, на случай длительных переходов есть запас кваса. Везём шкуры, собранные в зимовке на Енисее, а также немного слюды и рогов дикого оленя.

Состав экспедиции:

Я, капитан и штурман Михаил Гаврилов

Писарь Фёдор Пустозёров — ведёт журналы и описи земель

Лоцман Игнат Лазарев — знает пути к Обской губе

Артель в 24 души: 14 матросов, два плотника, два кузнеца, три охотника и три кормщика

Скоро отчаливаем. Ветер южный, умеренный, течение в заливе благоприятное. Бог в помощь!



Год 1694, августа 4 день

Ночь прошла спокойно, ветер ровный, юго-западный, даёт нам держать 4 узла. Вахтенные сообщают, что в темноте к югу видели сияние, вероятно, северное. К утру облака начали густеть, солнце взошло красным, что не к добру.

Осмотрел судно. Такелаж в порядке, но на кормовом фальшборте обнаружены ослабшие соединения. Плотники закрепили болты, подбили конопатку. В трюме вода в пределах нормы, насосами откачали немного, но тревоги это не вызывает.

Уже несколько дней встречаем только чайки да пару раз замечали крохотные айсберги, но ничего серьёзного. Рыбы в воде мало, сеть забросили дважды, но добыча скудная — всего несколько тресок. Люди невеселы, свежего мяса нет, а солонина начала отдавать горечью, видно, бочки не все добросовестно заделаны.


Год 1694, августа 6 день

Ветер чуть ослаб, но дует порывами. К вечеру заметил, что волна стала более размашистой, течения изменились. Вахтенные докладывают, что в ночи слышали отдалённый рокот — возможно, лёд ломается где-то к югу.

Сегодня плотники проверили уключины, обнаружили на носу слабину в креплении бушприта, закрепили. Ванты подтянуты, но левый борт натянут сильнее, чем правый — поправим при первой возможности.

Люди уже привыкают к морю, работают слаженно. Вахтенные бдительны, дисциплина хорошая, лишь один матрос жаловался на ломоту в костях. Велел выдать ему стопку рому и дать отдых.



Год 1694, августа 7 день

Погода меняется, небо стало плотнее, солнце поутру будто за мутным стеклом. К полудню в юго-западной части горизонта появилось что-то вроде дымки. К вечеру ветер порывистый, несёт влажность, а чайки, что следовали за судном, исчезли.

Вахтенные видели на закате большой айсберг к северу от нас, но опасности не было — он далеко. Тем не менее, лёд пошёл, а это значит, что течения могут измениться.

Проверил крепления грота, исправил небольшой износ у кормового шкота. Велел плотникам конопатить швы на баке — вода в трюме пока не прибавляется, но предчувствую, что скоро шторм



Год 1694, августа 9 день

Седьмой день в открытом море. Берега не видно с тех пор, как отошли от последнего привала у ледяных островов. Ветер большую часть времени был ровный, южный, позволял держать добрый ход, но к вечеру вчерашнего дня стал несталым, с тяжестью в порывах. С рассвета изменился окончательно — теперь дует с юго-запада, крепчает.

Горизонт мутный, солнце будто за копотью. Вода, ещё вчера свинцовая, ныне совсем потемнела, волна удлинилась, катится с тяжёлым гулом. Западное небо — низкое, в сплошных слоях облаков, из которых тянет влажным, холодным воздухом. Опыт не подводит: к ночи или к утру шторм накроет.

Людям велел укрепить снасти, затянуть ванты, снять часть парусов, оставив лишь то, что нужно для манёвра. В трюме проверили увязку груза, запасы воды перекатили ближе к килю, чтоб судно не било волной. У кормы приготовили плавучий якорь, на случай, если придётся дрейфовать.

В такие шторма главное — не дать судну встать боком к волне. Если ветер будет не слишком порывистым, попробуем идти фордевиндом, если же станет совсем плохо, придётся лавировать или даже ставиться в дрейф. Бот крепкий, но море здесь беспощадное, а до ближайшего острова, где можно укрыться, не меньше двухсот вёрст.

Люди понимают, что идёт буря. Матросы молчаливы, делают всё быстро и без суеты. Писарь Пустозёров крестится чаще обычного. Лоцман Лазарев приглядывает за волной и ветром — как только заметим шкваловые полосы на воде, надо будет реагировать немедленно.

Теперь всё зависит от силы ветра, волнения и выдержки людей.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый

Я один.

Очнулся на берегу, весь мокрый, продрогший, тело будто разбито. Вокруг валяются обломки нашего судна, доски, бочки, снасти. Море чёрное, злобное, а небо серое, тяжёлое. Волны всё ещё бьют в берег, будто хотят забрать то, что не успели поглотить ночью.

Где остальные — не знаю. Ни души, ни голосов, только крики чаек да ветер завывает над головой.

Был ли это тот самый шторм, что капитан предчувствовал? Помню, как ветер становился всё яростнее, как мы с матросами тянули снасти, как палуба ходила ходуном. Судно било носом в волну, так что казалось, ещё немного — и его раздавит. Помню грохот воды, вопли людей, как сорвало с креплений бочку, едва не разбившую мне голову.

А потом… потом всё ушло в темень. Вода, ревущая со всех сторон, словно сама бездна открылась. В один миг меня смыло. Помню, как захлебнулся, как меня крутило в этом ледяном кошмаре, как пытался ухватиться хоть за что-то.

И вот я здесь.

Остров пуст. Нет ни жилья, ни людей. Лишь лес да кусты с ягодой, что-то похожее на бруснику, но не уверен. Мороз пробирает до костей — одежда мокрая, ветер злой. Надо найти укрытие, разжечь огонь, иначе долго не протяну.

Но главное — узнать, есть ли кто живой.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день второй с момента кораблекрушения

Промёрз так, что кости ломит. Ветер с ночи не утих, да ещё и дождь зарядил, мелкий, колючий. Одежда поутру всё такая же мокрая, но хуже всего сапоги — тяжёлые, как камень, и ледяные внутри.

На рассвете пошёл по берегу искать, что выбросило море. Досок много, обломков мачты, рваных снастей, но главное — бочки. Три целых, одна разбита. Докатил до суши, вскрыл:

Первая — сухари, сырые, но не совсем испорченные.

Вторая — солонина, водой промытая, но, думаю, сгодится, если хорошенько проветрить.

Третья — вода, полная, слава Богу.

А в обломках ещё нашёл сундук — с моей же писарской утварью. Чернила, правда, разлились, но бумаги несколько листов уцелело, карандаш тоже при мне.

Пока день, занялся ночлегом. Выкопал яму в земле у подветренного склона, чтоб ветром не продувало. Настлал внутрь хвои, поверх пару досок поставил. Не дом, но хоть что-то. Завтра попробую развести огонь, если найду трут и сухие ветки.

Судьба остальных всё так же неведома.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день третий с момента кораблекрушения

Ночью заморозило. Утром трава и кусты в инее, воздух колкий, хрусткий. Морская вода ещё плещется, но лужи на суше покрылись коркой льда. Это худо — значит, холода идут.

С рассвета решил идти искать судно. Раз море выбросило доски, то и сам "Святой Архангел" где-то рядом. Шёл вдоль берега, продирался сквозь камни и кустарник, чуть не угодил в трясину. Лагуну увидел только под вечер: куски мачт, снасти, бортовые доски зажаты в ледяных пластах, будто сама природа намеренно связала корабль.

Корпус переломан, но, быть может, трюм ещё держится. А если так, то там могут быть инструменты, топор, возможно, даже порох сухой — хоть немного, для разведения огня. Может, аптечка уцелела, пусть и малая.

Но вплавь туда не добраться — лёд слишком тонкий, а я слишком слаб, да и море этого не простит. Надо соорудить какое-нибудь судёнышко. Сани не пойдут — снег ещё не лёг, а вот плот можно сбить, если досок хватит.

На завтра решил заняться этим.

Рутина нынче проста: днём искал корабль, сухари сушил на камнях, проверил яму — худа не стало, но ветру поддаётся. Завтра надо углубить её, да ещё бочек к ней докатить, чтоб хоть как-то укрыться.

Был бы хоть нож, хоть клинок какой — в лесу нарезать ветвей для защиты. Но у меня только руки да немного надежды.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день пятый с момента кораблекрушения

Два дня трудился, сбивая плот. Нашёл на берегу несколько длинных досок, перебитые куски реев, даже старую бочку, что пошла трещиной. Сначала скреплял морскими узлами, но потом отыскал среди выброшенного ящик с гвоздями — видимо, вынесло из трюма. Гвозди хоть и ржавые, но крепкие, забивал их камнем, пока не удалось стянуть настил как следует.

Сегодня утром решился идти к судну. Взял шест, оттолкнулся от берега и поплыл. Плот ходил по волне, как щепка, но держался.

Корабль, когда подошёл ближе, выглядел страшно. Часть палубы расколота, мачты сломаны, такелаж болтается в обледенелых петлях. Воды в трюме было по пояс, но на полубаке, застрявшем в льду, кое-что сохранилось.

Сперва нашёл топор — он застрял в переборке, будто кто-то пытался удержаться, прежде чем волна его смыла. Потом отыскал ещё горсть гвоздей, несколько кусков парусины. И ружьё — намокшее, но, быть может, ещё годное. Пороха, правда, не нашёл, только холщёвые патронные мешки.

А дальше увидел их.

Два тела, прижатых обломками к борту. Один матрос — не разглядел, кто, лицо не видно, руки растопырены, как у краба. Второй — кормщик, Игнат Лазарев. Узнал его сразу по кафтану с серебряными петлицами. Глаза открыты, но без жизни.

Я один.

Доплыл обратно тяжело, руки дрожали, но дотащил добычу. Теперь хотя бы есть топор, можно рубить деревья, ставить защиту от ветра, может, соорудить жилище.

Перед сном пытался молиться, но слова путаются. Сердце глухо молчит.

Бортовой журнал экспедиционного судна "Святой Архангел"

Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но не первый и не последний

Прошлые дни уходил вглубь острова, хотел разведать земли, поискать пищу и, может, иное место для становища.

И что ж? Лес, который видел с берега, оказался жалким сбродом деревьев. Всего десяток кривых лиственниц, да и те хилые, ветром изломанные. Остальное — камень, холодный, злой, да кусты, по которым растёт горькая ягода. Думал, может, на северной стороне острова что путнее найдётся, но там только скалы и ветер, как кнутом хлещет.

Зато нашёл одно место, годное. Скалистый выступ у самого берега, за ним — ровная площадка, а чуть в стороне естественная впадина, словно рукотворная. Здесь и ветер слабже, и, если поставить укрытие, его не разнесёт первым же шквалом. Камень можно обложить досками, на парусине сделать навес, а в расщелинах спрятать припасы.

И пока ходил по острову, примирился с тем, что оно так и будет. Надо строить жилище. Сил мало, но сидеть сложа руки — значит ждать верной погибели.

Припасов осталось немного: бочка с водой наполовину пуста, сухари отсырели, солонина скоро кончится. А жить хочется.

С завтрашнего дня займусь делом. Буду рубить, сколачивать, укреплять. Пусть не дом, но хотя бы хижина, укрытие, чтоб было где голову преклонить, не опасаясь, что ночью меня заберёт ветер или зверь, если тут таковой водится.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но уж точно дальше от лета

Сколотил наконец укрытие. Не хоромы, но место, где можно не ежиться от ветра и не страшиться каждой тучи.

Брал доски, что выбросило морем, обломки реи, остатки палубных щитов. Океан выбил на берег мертвое тело. Гвозди, что спас с корабля, были ржавые, кривые, но без них всё разнесло бы первым же шквалом. Загонял их, как мог — камнем, приклада не было, а топором колотить боялся, чтоб не погнуть. Вышло криво, щелей хватает, но ветер теперь не бьёт в лицо, а крыша — пусть и парусиновая — есть.

Сделал низкую дверь, чтоб не тянуло внутрь. Стены укрепил водорослями да мхом, забил все зазоры, сколько нашёл. Лежанку устроил из настланных досок, настлал поверх веток, хоть и негусто, но уж не на голой земле спать.

Думал, с ружьём стану добычу искать, да не вышло. Намокло оно в шторме, пороху нет, кремень разболтался. Теперь негодный хлам, не ствол, хоть в костёр бросай.

С оружием надо что-то решать, но пока не могу найти выход.

На охоту всё одно придётся выйти, ведь сухари с солониной долго не протянут.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но ближе к осени

Сегодня море вынесло тело.

Шёл по берегу, искал выброшенное после ночного шторма, и увидел его — запутавшегося в снастях, наполовину зарытого в песке. Лицо было не разглядеть, кожа набухла, одежда вся в соли. Из матросов, судя по всему, но кто именно — не скажу.

Не знаю, плохо ли это, но страха не было. Пожал плечами, перекрестился, да стал разбирать, что с покойного можно снять.

Сапоги были кожаные, крепкие, хоть и разбухли от воды. Решил пустить их в дело. Разрезал, вырезал добротный кусок кожи, обвязал верёвкой, что нашёл ранее, сделал из этого пращу.

Теперь учусь ею владеть. Вроде бы просто — вложил камень, размахнул, отпустил один конец. Но, как оказалось, камни летят не туда, куда надо. Либо вверх, либо в землю. Один раз чуть себя самого не огрел.

Но времени разбираться у меня много. Еда скоро кончится, а живность на острове какая-никакая есть. Надо учиться. Надо жить.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но ночи стали длиннее

Огонь.

Без него и еда не годится, и холод пробирает так, что зуб на зуб не попадает. Долго ходил вокруг да около, думал, как быть. Кремня нет, огниво давно смыло в море, порох сырой — не вспыхнет.

Решил пробовать, как видал однажды у старого морехода: высушил трут из мха да мелкой пакли, что вынесло на берег. Взял кусок твердого камня, который щербато блестел, и бил по нему обухом топора. Искры сыпались слабо, но после долгих мучений одна зацепилась за трут, и он задышал слабым дымком. Дул осторожно, пока не вспыхнул первый живой огонёк.

Дальше проще — нарвал тонких прутьев, потом потолще, а как заполыхало как следует, подбросил щепы да куски сухого дерева. Вонь стояла лютая — кажется, часть досок пропиталась солёной водой, но тепло шло, и это главное.

Теперь берегу его пуще глаза. Каждую ночь засыпаю с тревогой — если погаснет, не знаю, удастся ли разжечь снова. Потому и трут сушу впрок, и угли под толстым слоем золы оставляю на утро.

Но один костер меня не спасёт, дрова нужны постоянно, а сырое дерево только чадит. В лесу, что я принял сперва за густой, деревьев оказалось мало, но те, что есть, — надёжный запас. Брал топор да искал поваленные ветром стволы, ломал сушняк, таскал к хижине. Расколоть по-людски не мог — топор застревал в мерзлой древесине, потому подкладывал на камень и бил обухом, пока не раскалывалось. Часть разложил у стенки, пусть проветривается, а самую мелочь держу в укрытии — если буря, хоть немного сухого останется.

Жару, что идёт от огня, много не соберёшь, но стенки хижины уже не такие сырые, а пальцы больше не деревенеют.

Огонь — жизнь. И пока он у меня есть, ещё не всё потеряно.



Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но силы убывают

Решил нынче рыбу ловить. Ибо что ещё остаётся? Солонины почти не осталось, сухари будто камень, а желудок пуст, да так, что ломота в теле.

Снасти у меня нет. Бросать в воду камни — глупость. Надо было придумать что иное.

Сначала вырезал из парусины жгут, скрутил его в нить, попробовал сплести верёвку. Но тонка она, легко рвётся. Тогда вспомнил, что в обломках судна видел разодранную сеть. Пошёл, нашёл — часть сгнила, но кое-что ещё держалось. Сложил её вдвое, укрепил узлами, приделал груз из обломков свинцовой обшивки, что вынесло волной.

Попробовал сойти в воду, но ноги свело холодом. Тогда решил с берега закидывать. Размахнулся, бросил — сеть легла криво, путаясь в водорослях. Поправил, забросил снова.

Час сидел в ожидании, два. Ветер нёс по воде рябь, вечерело. Потянул сеть, сердце заколотилось. Но когда вытащил — пусто. Лишь ил да клочья водорослей.

Бросил ещё раз. Снова пусто.

Голод грызёт нутро, но делать нечего. Завтра попробую снова.

А нынче лёг спать с пустым брюхом.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но уж точно ближе к осени

Снова ходил к морю, снова кидал сеть, снова вытаскивал лишь ил да водоросли. Ни рыбы, ни краба, ни малой живности. Будь снасть хороша — другое дело, но из рваной сети много не вытянуть.

Голод берёт своё. Ощущение, будто внутри пустая бочка, в которую колотит ветер. Силы уходят, руки тяжелеют. Так, видно, и до цинги недалече.

Решил бросить ловлю и попробовать добычу иную — птицу. Их тут немало, гнездятся у скал, да и над морем постоянно кружат.

Долго тренировался с пращой. Сначала камни летели куда угодно, только не в цель. Один раз едва себя самого не огрел, другой — выбил кусок скалы. Но с каждым днём рука становилась твёрже, и удар шёл точнее.

Сегодня решился идти на охоту. Подкрался к берегу, где над водой носились птицы. Выбрал одну, что сидела на валуне. Она была чёрная, с белой грудью, с толстыми лапами, короткими крыльями. Камень пошёл по кругу, потом вырвался из пращи — ударил сильно, птица взметнулась, дернулась, рухнула на берег.

Подошёл. Грудь в крови, но мясо есть.

Несу в хижину. Впервые за столько дней буду есть не сухари да воду.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, августа, день неведомый, но уж точно осень близится

Добыча с пращой — дело удачи. Один раз попадёшь, другой промахнёшься, а сил на каждую охоту уходит немало. Стало быть, надо придумать что-то надёжное, чтоб ловилось само, без беготни и суеты.

Решил поставить ловушку.

Вспомнил, как на родине крестьяне капканы ставили — не зверя, так хоть курицу какую поймают. У меня ни капкана, ни сети доброй нет, зато есть руки да голова.

Нашёл место под скалой, где птицы часто садятся. Там валуны прикрывают берег от ветра, и песку немного, следы пернатых повсюду. Собрал тонкие жерди, воткнул в землю, сплёл их верёвкой из парусины. Получился вроде короб, но без крышки.

Сделал приманку — разложил крошки сухаря, нарвал немного водорослей, насыпал между камнями. В крышке устроил петлю из старого каната, протянул её к краю. Если птица сядет и дёрнет, крышка рухнет сверху.

Простое дело, да вот сработает ли — неведомо. Теперь остаётся ждать, да проверять по утрам. Может, и повезёт.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но солнце ходит низко

День за днём тянется, а сколько их прошло — счёта давно сбился. Когда-то умел по звёздам и солнцу день угадывать, но здесь, на этом пустом острове, всё не так. Небо вечно затянуто, звёзд не видать, а солнце то скрыто, то едва пробьётся сквозь тучи.

Лето ли ещё? Не похоже. Ветер режет, ночи студёные, трава по утрам бела от инея. Вода в лужах уже не просто застывает коркой, а держится весь день, не тает. Если так, значит, осень.

А может, уже и зима подступает? Ждёт, пока я замешкаюсь, да нагрянет во всей своей лютой злобе.

Деревья стоят чёрными столбами, листья не желтеют, но, может, тут они и не жёлтые вовсе? Птицы ещё летают, но уже не такими стаями, как прежде. Где-то они гнездились — а теперь, верно, уходят. Значит, скоро метели.

Оглядываюсь на свою хижину, на припасы. Еды мало, воды ещё меньше. Надо торопиться, пока снег не запорошил всё вокруг.

Какой бы день ни был — он мой. Значит, надо жить.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но холод уже в костях

Голод заставляет думать шире. Птица — добыча малая, одной не наешься. Рыба в сеть не идёт. Раз так, надо искать зверя покрупнее.

Тюлень. Видел их раньше — чёрные тени, мелькающие в воде, жирные туши, что выползают греться на камни. Но до сего дня ни разу не пробовал охотиться. Чем? Одной пращой такого не взять, надо подойти ближе, да ударить наверняка.

Два дня ходил по берегу, выискивал, где зверь выходит. Следы на песке редки, но есть. Нашёл камни, что поросли зелёной склизью, у самых вод. Тут и подкараулил.

С утра притаился за валуном. Лёгкий ветер с моря — это к добру, не унесёт запаха к зверю. Долго ждал, руки занемели, но терпел.

И вот, наконец, показался он. Черный, гладкий, вылез осторожно, огляделся, да растянулся на камнях, разомлев от слабого солнца.

Сжимал в руках камень — не простой, а тот, что специально отыскал: острый, тяжёлый. Подкрался, как мог, чтоб не вспугнуть. Ноги дрожали, сердце колотилось в горле. Ещё шаг, ещё…

И ударил.

Попал в висок, зверь вздрогнул, попытался уйти, но я уже бросился, вонзил второй камень, вдавил, сколько сил хватило. Тюлень дёрнулся, захрипел… и стих.

Грудь ходила ходуном, руки дрожали, но я знал — теперь у меня есть мясо, жир, шкура.

Волоком потащил тушу в сторону хижины. Теперь у меня будет не только пища, но и тёплая кожа, чтобы пережить предстоящие холода.



Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но тьма уже одолела свет

День блекнет, ночь властвует дольше. Солнце показывается всё реже, будто ему самому зябко в этих краях. Когда выходит — слабое, не даёт ни тепла, ни утешения. Ветер налетел с новым гулом, словно в трубах завывает, тянет с моря сыростью, пробирающей до костей.

По утрам в хижине иней на досках, дышишь — пар идёт, будто в морозец. Лужи уже не просто схватываются льдом, но и днём не тают. Земля твёрдая, холодная, да и сам я чувствую, как тело медленнее слушается, пальцы поутру немеют.

Беда, если мороз крепчать станет. Без меха, без доброй одежды, без запасов долго не протянуть. Потому с тушей тюленя возился с усердием, хоть сил уже и мало.

Тащил зверя до хижины едва живой — тяжёлый, жирный, хоть и брал небольшого. Снёс за поваленный валун, чтоб не на виду был, не привлекал хищников, если таковые водятся.

Чем разделывать? Ножа нет, сабли нет, только топор да руки. Пришлось вспоминать, как моряки на Севере выделывали шкуру.

Камнем пробил шкуру у брюха, оттуда уже разорвал руками, будто вскрывал бочку. Долго ковырялся, кровь по локоть, но сумел снять кожу почти цельно. Мясо сперва отделял топором, потом рвал руками.

Жир тёк, словно воск, пальцы липкие, но это доброе знамение — значит, растопить можно, будет хоть какое-то тепло.

Брать всё мясо сразу — сгниёт, некуда класть. Потому часть сразу на костре опалил, поел горячего. Жилистое, жёсткое, но лучше, чем глодать сухари.

Остальное решил вялить. Нарезал полосами, растянул между жердями, дал воздуху обтягивать. Ветра тут хватает, да и соль с морем в воздухе. Пусть висит, сушится.

Жир растопить решил сразу. Взял котелок, что выбросило волной, налил туда топлёный жир, поставил на угли. Сначала шипело, потом закипело, побежало масляными разводами.

Теперь надо только перетерпеть холод, продержаться, пока не придумаю, что дальше делать.

Зима не за горами.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но воздух уже не даёт вздохнуть легко

Холод заползает всюду. Ветер уже не просто пронизывает, а будто вгрызается в кожу. С каждым днём он становится злее, сильнее, а ночами и вовсе завывает так, что скулы сводит. Порою кажется, что он пробирается в щели, будто зверь, что ищет, где можно вцепиться.

Того и гляди, снег повалит. Тогда уж не спастись, если хижина не выдержит. А она слабая, худая, наскоро сколоченная. Доски хоть и сбиты, да всё одно продуваются, крыша проседает, стены дрожат, когда налетает резкий порыв.

Надо укреплять, иначе завалит меня тут в один день, и замёрзну, как пескарь во льду.

С утра принялся за дело. Сначала проверил, где самые большие щели. Нашёл — в углах, у входа, да и в самом настиле пола. Где смог, законопатил мхом, забил водорослями, в щели запихал тряпьё, что осталось.

Крыша была хуже всего. Парусина, натянутая сверху, уже не держала как прежде. Ветер подрывал края, трепал их, будто хотел сорвать. Взял жерди, привязал их сверху, прибил остатками верёвок, закрепил камнями. Теперь держаться будет крепче.

Внутри тоже доделал, что мог. Лежанку приподнял, настлал сверху мех от тюленя, чтоб хоть немного тепла задерживалось.

Снаружи вокруг стен набросал камней, завалил их песком, придавил досками, чтоб не снесло. Будет хоть малая защита от порывов.

Гляжу на свою работу — не дом, не изба тёплая, но теперь не так страшно ждать в ней ночи.

Зима идёт. Надо встретить её стоя, а не дрожа под ветром.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но теперь не до счёта

Нашёл след.

Большой, глубокий, лапа шириной с добрый ковш. Медведь. Видно, учуял запах мяса.

Теперь всё меняется. Теперь не только холод враг, но и зверь, что ходит по этим землям.

Надо готовиться.

Вяленое мясо снял, спрятал в хижине, завалил камнями. Жир, что растопил, убрал подальше, чтоб не тянуло запахом.

У входа кучу камней сложил — если придёт, хоть чем-то отбиваться. Палку заострил, пику сделал — слабое утешение, но хоть что-то.

Теперь ночью спать буду чутко.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но жажда напомнила о себе

Сегодня понял, что беда приходит не только в зверином обличье. Воды не стало.

Раньше спускался к ручью, набирал, сколько надобно. Теперь он замёрз, схватился сверху ледяной коркой. Думал, пробью, а подо льдом пусто. Вода ушла вглубь, спряталась, и не добраться.

Морская не годится — от неё горло встаёт, будто песком засыпано. Снег ещё не пошёл, чтоб его топить. Осталось два пути: либо рубить лёд да искать воду глубже, либо добывать её из самого льда.

Взял топор, пошёл к берегу. Там, где раньше вода стояла, лёд толще. Ударил раз, другой — крепкий, держит. Только с пятого удара пробил, и между трещинами потемнело. Запустил руку — холод кусается, но вода есть.

Набрал немного, унёс в хижину. Завтра придётся делать запасы, набирать больше, топить лёд, пока силы есть.

Холод холодом, но без воды человек не живёт.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но мог бы стать последним

Пришёл.

Ночью услышал — хруст, тяжёлый топот, потом рыканье, низкое, грудное. Вылез из хижины, в руке заострённая палка, в другой камень. Сердце бьёт в горле.

Стоит у входа, здоровенный, мех белый, лапы как весла, смотрит. Учуял мясо, не уйдёт просто так.

Кидаю камень — рычит, делает шаг. Кидаю ещё один — поднимается на задние лапы, ревёт.

Когда бросился, едва успел шагнуть в сторону, но удар передней лапы сбил с ног. Земля крутанулась, грудь заломило, в глазах темнота.

Лежу. Дышать трудно. Боль в боку острая, будто нож вогнали. Ладонь слабо слушается, но касаюсь — тепло, липкое.

Он над мной. Пасть открыта, зубы, как ножи. Не думая, вонзаю палку ему в брюхо, толкаю изо всех сил. Визг, ревёт, пытается ударить лапой, но уже ослабел. Толкаю сильнее — он заваливается набок, бьётся в судорогах, потом замолкает.

Ползу в хижину, оставляя за собой дорожку крови. Разрываю зубами кусок парусины, заматываю бок, жму, сколько есть сил.

Жжёт, мутит, но кровь остановилась.

Жив.

А медведь теперь мой.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но зима уже в шаге

Раны затягиваются. Кожа вокруг покраснела, местами зудит, но крови больше нет. Бок всё ещё тянет, особенно когда поднимаю что тяжёлое, но уж не та боль, что в первые дни.

Чем лечился? Как мог. Первое время просто мыл снегом, чтоб грязь не завелась. Потом стал прикладывать тряпки, вымоченные в горячей воде — читал однажды у лекаря, что тепло вытягивает дурь из раны.

Но парусина кончилась. Последние клочья пошли на повязки. Надо было искать, чем заменить.

Сначала пробовал мох — собирал, выжимал воду, прикладывал, но от него толку мало. Тогда вспомнил про водоросли. Набрал у берега, промыл, высушил у огня. Приложил — вроде помогает, по крайней мере, не хуже парусины.

Тушу медведя обработал, как смог. Кожу снял, но без ножа чисто не отделить, местами порвалась. Мясо часть ел сразу, часть вялить поставил. Жир топлю и в бочку спускаю. Надобно лампу соорудить...

Смотрю на хижину, на себя — живой. Значит, пока ещё держусь.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но солнца больше нет

Тьма.

Не просто ночь, что сменяется утром, не просто сумрак, что рассеивается, а настоящая, бесконечная, чёрная тьма. Она давит сверху, заползает в углы, растекается под крышей, забирается в мысли.

День ушёл. Солнце не показывается уже давно, не пробивается ни луча, только серое марево встаёт на короткое время, будто напоминая, что свет был когда-то. Теперь всё во власти холода и ночи.

Выходишь за дверь — не видишь ни камней, ни снега под ногами, ни рук своих. Только ветер, вой, бескрайняя пустота. И не поймёшь — то ли стоишь на земле, то ли паришь в самом аду.

В хижине теплее, но ненамного. Треск жира в лампе, слабый оранжевый свет — вот и всё, что осталось от дня. Даже время сбилось, неведомо, сколько прошло часов, дней.

Тишина. Глухая, плотная, как саван.

Я не боюсь зверя, не боюсь голода, но боюсь этого мрака. Он медленный, вязкий, затягивает, делает мысли тяжёлыми, заставляет задумываться о том, о чём думать нельзя.

Считаю вдохи, слушаю, как сердце стучит, прикасаюсь к доскам, чтоб помнить, что я ещё здесь.

Тьма окружает, но пока не взяла меня.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, ночь не кончается

Я пишу. Пишу, чтобы помнить, что ещё жив. Чтобы видеть перед собой слова, а не только эту бесконечную черноту.

Темень давит. Тишина пуще холода пробирает. Днём, если это можно назвать днём, едва-едва проступает бледный отсвет за горизонтом, но это не свет, а насмешка. Не понять, утро ли, вечер ли. Всё смешалось, как в дурном сне.

Без света голова пуста. Мысли кружат, но ни за одну не ухватиться. Казалось бы, лишь бы выжить — топить жир, есть мясо, греться, но теперь это уже не главное. Главное — не дать тьме взять верх.

Лампа моя, если её так можно назвать, едва тлеет. Брал глину с берега, высушил её у костра, слепил что-то вроде миски, залил жиром. Края неровные, но держат. Фитиль — скрученная нитка от парусины, промоченная в жире. Света даёт мало, но достаточно, чтобы видеть бумагу перед собой.

Руки дрожат, когда пишу. То ли от холода, то ли от того, что слишком долго был в одиночестве. Иногда ловлю себя на том, что вслух читаю то, что пишу, будто бы говорю с кем-то.

Я здесь. Пока ещё здесь. Пока ещё пишу.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, ночь всё так же без конца

Ветер воет. Не завывает, не шумит — воет, как раненый зверь, как грешная душа в аду. Гнёт стены, стонет в щелях, рвётся внутрь, будто хочет сорвать крышу, выдуть из хижины тепло, меня самого унести в темень.

Сегодня он сломал дерево. Единственное, что росло близко. Сначала трещало, кряхтело, будто сопротивлялось, а потом с глухим стуком рухнуло в снег. Не видел, но услышал. Этот звук разорвал тишину так, что я вздрогнул.

Вышел — вокруг только тьма, и в этой черноте встаёт белый силуэт — поваленный ствол, раскинутые, как мёртвые руки, ветки. Раньше, когда выходил, хоть этот чахлый ствол стоял, будто напоминание, что есть ещё жизнь. А теперь его нет.

Снова спрятался в хижине.

Пламя в лампе дрожит, трепещет, будто тоже боится, что ветер доберётся до него. Света почти нет, тени по углам стали гуще.

Я давно не слышал ничего живого. Ни птицы, ни зверя. Только этот вечный вой.

Мне страшно.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, ночь всё ещё длится

Стало хуже.

Ветер рвёт, стенает, точно хочет разнести всё вокруг. Холод пробирает до самых костей, так что ни сидеть, ни лежать нельзя, зубы стучат сами собой. Я уж думал, что привык к морозу, но он, видно, только сейчас показал свою настоящую силу.

Очаг мой слаб, как и я сам. Лампа чадит, даёт мало тепла, и огонь в ней норовит погаснуть. Хижина насквозь продувается — мох в щелях задубел, камни от ветра вымерзли, будто ледяные. В ночи слышу, как ветер ходит вокруг, тычется в стены, пробует их на крепость.

Надо спасаться, иначе не протянуть.

С утра, если это можно назвать утром, стал укреплять очаг. Вынес угли, сложил их в ямке ближе к земле, обложил камнями, чтоб не развеивало жар. Нашёл ещё несколько плоских камней, разогрел их, занёс внутрь, положил у стен — от них хоть какое-то тепло идёт.

Всю хижину засыпал снегом, как мог. Пусть он холодный, но зато ветру труднее будет пробиться. Вход завалил досками, оставил лишь узкую щель, чтоб можно было протиснуться. Теперь здесь темно, даже когда лампа горит, но это лучше, чем мороз.

Света больше нет. Всё в этом мире слилось в одно — тьму, ветер и холод. Только огонёк в лампе ещё жив. И я с ним.


.Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день… ночь… всё одно

Я больше не знаю, когда день, а когда ночь. Тьма не уходит, и от этого кажется, что времени вовсе не осталось, что я застрял в каком-то промежутке, где ничего не меняется. Лампа горит тускло, тени по стенам будто живые, шевелятся, когда я моргаю.

Я плохо сплю. Лежу, закрываю глаза, но сна нет, только гул в голове. Иногда кажется, что слышу шаги за стеной, чей-то голос, тихий, как скрип снега под ногами. Но знаю — это ветер играет со мной.

Молюсь по ночам. Шёпотом, не вслух, но повторяю одни и те же слова, чтобы хоть за них ухватиться, чтобы не потерять себя в этой бесконечной тьме.

Иногда мне кажется, что я уже умер, и просто не понял этого.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, ночь не кончается

Буря пришла внезапно, будто всю злость небесную выплеснула разом. Ветер не просто выл, он бился, крушил, ломал, рычал так, что хижина дрожала, скрипела, будто сама готова была сдаться. Снег летел стеной, залеплял всё, не давал дышать, шёл из всех щелей, пробирался под одежду, под кожу, внутрь.

Когда очнулся — лежал под снегом. С потолка сорвало парусину, стены осели, одна сторона крыши рухнула. Ветер врывался внутрь, заметал всё, что можно, тьма сгущалась, будто живая.

Выбрался.

Вокруг — белое, всё белое, без края, без конца.

Сел в снег, чувствуя, как холод пробирает, и вдруг рассмеялся. Громко, надрывно, так, что самому страшно стало. Говорил сам себе, вслух, как сумасшедший: «Теперь воды у меня вдоволь! Теперь не надо долбить лёд, не надо искать лужи! Только бери снег, топи, пей!»

Смеялся, пока не захрипело горло, пока слёзы не потекли, пока не понял, что если не встану — так и останусь тут, в снегу, с этим диким смехом.

Поднялся.

Начал чинить. Собирал по ветру обломки, снова укреплял стены, утрамбовывал снегом дыры, поднимал крышу, как мог. Верёвки натягивал дрожащими руками, забивал камнями. Увидел разбитую бочку. Это была одна из немногих вещей, которую починить сам не смогу. Взял в руку обломок, сжал, будто попрощался со старым другом, и бросил в кострище.

Я теперь сам, как этот дом. Пока держусь — жив. Стоит рухнуть — не поднимусь.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день... день?

Вышел из хижины, как всегда, в темень. Поднял голову — и замер.

Над горизонтом, едва-едва, тонкой полосой — свет. Настоящий, тёплый, золотой.

Смотрел, не дыша.

Может, морок? Может, сон? Может, голову так кружит от голода?

Заморгал, огляделся. Снег всё такой же, ветер всё такой же. Но свет не исчез.

Солнце.

Стоял, пока оно не скрылось. Потом вернулся в хижину и ничего не записал.

Сейчас записываю. И всё равно не верю.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но теперь есть надежда

Солнце.

Я видел его снова. Не призрак, не игру света в снежной пелене, не обман усталого рассудка, а самое настоящее солнце.

Вышел из хижины, как делал каждый день, уже без надежды, больше по привычке. Мороз щипал лицо, воздух был сух, звенел, как натянутая струна. И вдруг — на горизонте, там, где давно была лишь пустая темь, проступила полоска света.

Стоял, боясь моргнуть. Оно медленно поднималось, едва отрываясь от земли, бледное, слабое, будто само не верило, что может сюда вернуться. Я смотрел, не дышал, пока оно не исчезло вновь, скрывшись за горизонтом, оставив после себя только тонкий след в небе.

Но оно было.

И если было сегодня, значит, будет и завтра. Пусть на мгновение, пусть робко, но оно придёт.

После стольких дней, недель, после этой бесконечной, вязкой тьмы, я увидел свет.

Я ещё жив.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но жизнь течёт своим чередом

Просыпаюсь в темноте. Лампа едва теплится, но даёт свету ровно столько, чтобы не думать, что ослеп. Первым делом тру руки, разгоняю онемение. Двигаю пальцами, сгибаю их, проверяю, слушаются ли. Если пальцы не мои, значит, ночь слишком длинна.

Встаю медленно, зябко. Жир в лампе заканчивается, приходится жалеть. Подбрасываю в огонь щепу, если есть. Вода — лёд, беру кусок, кладу в котелок, топлю. Жду, пока застучит каплями.

Ем, если есть что. Если нет — жду, пока боль в желудке утихнет сама. Двигаюсь, проверяю хижину, стены, крышу. Мороз давит, но если держит — жить можно.

Иду за водой, за дровами. Дров нет — не беда, хватает обломков, что море вынесло. Если тихо, если не режет ветер, беру пращу, иду к берегу. Камни летят в пустоту, птицы вспархивают, улетают. Когда-то думал, что ловчее стал, а теперь — будто бы снова учусь заново.

Возвращаюсь. Проверяю ловушку. Часто пустая, но всё равно проверяю.

К вечеру сажусь у огня. Топлю жир, мну в руках остатки верёвки, перекладываю камни у очага. Пишу.

Иногда ловлю себя на том, что веду счёт дням. Иногда — что сам с собой говорю вслух.

Но пока двигаюсь, пока делаю, пока пишу — я есть. Пока есть я — будет день.

Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день… всё ли ещё 1694?

Кажется, будто я всегда был здесь. Будто до этого не было ни корабля, ни людей, ни самого моря. Только ветер, снег, холод и я.

Тело сжилось, стало чужим. Когда-то я был широк в плечах, крепок. Теперь, глядя на руки, вижу лишь кожу да кости. Пальцы сухие, сморщенные, ногти потрескались, на ладонях рубцы, трещины. Боль в боку ещё напоминает о себе, тянет, но я привык.

Я привык ко всему.

К тому, что говорю сам с собой. К тому, что, увидев собственный след в снегу, сперва вздрагиваю, точно чужой рядом прошёл. К тому, что голоса в голове стали привычны, будто и вправду есть с кем беседу вести.

Иногда думаю — был ли я кем-то прежде? Был ли человеком? Или лишь оболочка, что ходит, добывает пищу, разводит огонь, пишет, чтобы помнить, что ещё жив?

Потом отгоняю мысли. Это опасные думы. От них недолго голову потерять.

Я жив. Я двигаюсь, я дышу. Этого довольно. Пока этого довольно.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но надо думать о пути

Сколько можно ждать? Сколько можно считать дни, отмечая их зарубками, будто это что-то изменит? Я жив, но к чему этот прожитый день, если за ним тянется другой, такой же, и ещё один, и ещё, и конца этому нет?

Надо выбираться.

Но как?

Идти по льду? Безумие. Лёд — не земля, он живой. Может держать, а может разверзнуться под ногами, и никто не услышит, как уйдёшь в ледяную воду. Да и куда идти? Я не знаю, где суша, не знаю, далеко ли она. Можно шагать хоть неделю, хоть месяц, а потом пасть от голода, от холода, от усталости, и всё зря.

Построить лодку? Из чего? Доски есть, но чем их скреплять? Гвоздей мало, а одной парусины не хватит, чтоб удержать корпус. Да и как в этой лодке плыть? В какую сторону?

Остаётся ждать.

Ждать чуда? Ждать корабля, что пройдёт мимо? Глупо. Кто ходит этими водами? Кто захочет сюда сунуться?

Но сидеть тоже нельзя. Надо делать. Надо строить, пробовать, готовиться.

Иначе так и останусь здесь. И тогда уже не будет разницы, какой сегодня день.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но тело сдаёт

Слабость.

Она подкралась незаметно, как мороз по весне. Вчера ещё был крепок, хоть и устал, а нынче едва встал на ноги. Голова тяжёлая, будто свинцом налита, руки дрожат, в груди жар, но знобит так, что ни согреться, ни уснуть.

Лихорадка? Простуда? Хуже?

Грех было надеяться, что обойдёт стороной. Сколько можно бороться, прежде чем само тело начнёт изменять тебе? Сколько можно жить в холоду, в сырости, в голоде, прежде чем это возьмёт своё?

Пробовал пить тёплую воду, пробовал укутаться, но ломота не уходит. Сил нет даже толком писать, но молчать хуже. Если перестану записывать, то перестану существовать.

Ещё одна напасть. Последняя ли?


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но едва не стал последним

Слабость только растёт. Ломит всё тело, в глазах темнеет, голова кружится, будто море бушует внутри. Днём ещё можно терпеть, но к ночи жар поднимается такой, что кажется, будто меня бросили в горн кузнечный. В поту просыпаюсь, одеяло — сырое, хижина вертится, воздух тяжёлый, будто на груди сидит кто.

Чем лечиться? У моряков всегда было лекарство — крепкое вино да горячий отвар, но у меня ни вина, ни трав добрых.

Беру всё, что найду. Ломаю ветки, мну в руках мох, собираю сухие стебли, что прятались под снегом, всё кидаю в котелок, заливаю кипятком, пью. Горько, вяжет во рту, но греет внутри. Слушаю, что скажет тело. Иногда чуть легче, иногда мутит, но выбирать не приходится.

Хуже всего — немощь. Когда и руки есть, и ноги, но не можешь встать, не можешь дрова собрать, не можешь воды натаскать. Если станет хуже, так и останусь тут, в своей хижине, в этой ледяной могиле.

Неужто я пережил всё это — шторм, голод, зверя, тьму, чтобы лечь костьми из-за какой-то хворобы?

Судьба смеётся мне в лицо.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но свет уже правит тьмой

Проснулся — и не сразу понял, что изменилось.

Сел, протёр лицо, вдохнул. В груди больше не давит, в голове не стучит молотами, руки не дрожат, словно канаты, пережившие шторм. Вышел наружу, поднял голову — и вдруг осознал.

День.

Настоящий день. Долгий, не куцая полоска света на горизонте, а ясный, настоящий день. Солнце медлит уходить, держится выше, отбрасывает тени.

А снег… снег уходит.

Ещё недавно казалось, что он вечен, что мир укутан белым саваном, что не будет больше грязи, воды, земли. А теперь он тает. Тёмные пятна проступают на камнях, под ногами хлюпает, влажные лужицы прячутся между валунами. Я иду — и не проваливаюсь, не скольжу, а чувствую твёрдую землю, чёрную, голую, пахнущую сыростью.

Я жив.

Но сколько ещё мне отмерено здесь? Сколько ещё бед мне пережить, прежде чем придёт та, что не отпустит?

Долго думал. Долго ходил кругами, будто сам от себя бегал. Но одно понял ясно: если не уйду, остров меня возьмёт. Если не болезнь, так голод. Если не голод, так ветер, что рано или поздно разнесёт мой дом. Если не ветер — сам этот ледяной край, где человек лишний.

Надо уходить.

Как — ещё не знаю. Куда — тем более.

Но я выберусь. Или погибну, пытаясь.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но руки снова держат топор

Решено. Плот.

Не знаю, куда он меня вынесет, не знаю, хватит ли сил, но сидеть дальше — значит ждать, пока сам остров меня похоронит.

Работать тяжко. Тело ещё не пришло в прежнюю силу, с утра будто легче, но к полудню снова давит слабость. Солнце теперь высоко, греет по-другому, не как прежде, но сам я всё равно зябну. Чуть сильнее поднатужусь — пот заливает глаза, в груди всё так же ноет, дыхание сбивается. Долго не выдерживаю. Больше лежу, чем работаю, но хоть по малу, а дело двигается.

Бревна… Где их взять? Леса тут нет, лишь жалкие голые стволы да обломки, что море вынесло. Хожу вдоль берега, собираю всё, что найду. Некоторые доски ещё крепки, другие труха, но выбирать не приходится.

Скреплять их нечем. Гвозди жалко, мало их, а без них не удержится. Пока просто складываю, примеряю, думаю, как связать. Верёвок нет, но есть полосы парусины, можно порвать, перекрутить, сделать подобие канатов. Ещё жир — если нагреть, может, даст хоть какое-то сцепление.

Пока всё в голове. Пока больше думаю, чем делаю.

Но плот будет. Пусть кривой, пусть хилый, пусть едва ли удержит меня на воде.

Но он будет.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но не последний

Плот погиб.

Не успел толком стронуть его с места, как его подхватило течением, закрутило, потащило к скалам. Доски били друг о друга, трещали, разлетались щепой, как будто сам остров насмехался надо мной, ломая мой труд на глазах.

Кричал, бежал по берегу, но что мне, жалкому, против морской силы? Удар, ещё один, и вот уже нет ни плота, ни надежды, лишь обломки, что кидает в прибой.

Проклинал себя. Плохо скрепил. Плохо укрепил. Недоглядел, недодумал, недосмотрел. И снова остался ни с чем.

Но нет. Не с пустыми руками.

Топор.

Его не отпустил, его держал крепко, когда волна чуть не сбила меня с ног. Он остался.

Единственный инструмент, единственная память о той жизни, что была. Без него я тут никто, без него не сколотить нового плота, не укрепить жилище, не защититься.

Значит, строить снова. Искать дерево, собирать, думать, пробовать.

Остров меня не возьмёт. Не сейчас. Не так.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но снова потерянный

С утра пошёл к берегу — собирать то, что осталось. Весь вчерашний день смотрел на прибой, как волны швыряют доски, но не мог заставить себя ступить ближе.

Сегодня заставил.

Ходил, собирал, искал то, что ещё годится. Пальцы ломило от холодной воды, но я хватал, вытаскивал, волочил по песку. Верёвки, что порвалась. Доску, что не разнесло в щепу. Клочья парусины, вбитые в камни.

Чем больше собирал, тем больше злость росла. Всё, что я делал, всё, во что верил, теперь валяется под ногами, изломанное, выброшенное морем, как ненужное.

И вдруг сорвался.

Закричал.

Громко, зло, хрипло, так, что самому страшно стало. Проклинал судьбу, этот проклятый остров, этот морской холодный плен. Проклинал себя, руки свои кривые, голову пустую.

Никто не ответил.

Лишь ветер поднялся, подхватил мой крик и унёс прочь, туда, где никто его не услышит.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но в этот раз нет сомнений

Теперь пути назад нет.

Либо я уйду с этого проклятого острова, либо он меня возьмёт. Всё одно, где сгинуть — в воде или на суше, но если суждено погибнуть, так лучше в пути, чем гнить здесь, дожидаясь, когда время сотрёт меня, как шторм стирает следы на песке.

Взялся за дело снова. Теперь работа идёт быстрее. Руки помнят, что делать, как связывать, как скреплять. Но материалов меньше — часть унесло морем, часть разбилось о камни, а то, что осталось, едва ли годится.

Понял, что без дополнительных досок и креплений плот долго не продержится. Оставалось одно — разбирать хижину. Она была нужна, пока я жил здесь, но если я ухожу, то незачем беречь. Доски, что держали крышу, выломал, прибил к основанию плота. Камни, которыми укреплял стены, теперь пойдут в дело — сложил в мешок, если понадобится уравновесить плот в пути.

Шкура тюленя… Сколько раз она спасала меня в холодные ночи, сколько раз я укутывался в неё, когда мороз пробирал до костей. Теперь же ночь тёплая, и без неё можно обойтись. Разрезал, растянул, привязал поверх — теперь хоть немного защитит от воды, если начнёт заливать.

Запас воды — отдельная забота. В море пресной не сыщешь, а без неё далеко не уйдёшь.

Две бочки, что ещё в первые дни вытащил на берег, теперь пригодились. Одна была из-под сухарей, другая — из-под солонины. Вымыл их как мог, выскоблил ножом стенки, обжёг внутри, чтобы вытянуть остатки соли. Для верности густо промазал стыки растопленным жиром, вбил в крышки клинья.

Но и этого мало. Сделал бурдюки. Взял внутренности медведя и тюленя, долго вымачивал, промывал, счищал всё лишнее. Обмазывал жиром, натирал золой, чтобы не пропускали воду. Связал крепко, проверил — держат.

Всё готово.

Скоро ухожу.



Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но, быть может, последний на этом берегу

Стою у плота, смотрю на него, смотрю на море.

Всё готово. Всё, что мог, собрал, всё, что знал, применил. Но теперь, когда час пришёл, не даёт покоя мысль — а верное ли это решение?

Здесь у меня есть укрытие. Хлипкое, но своё. Есть огонь, еда, вода. Я знаю этот остров, знаю его ловушки, его ветры, его тьму. Здесь я жив.

Там — лишь морская беспредельность, ледяные валы, что играют с человеком, как с сорванным парусом. Будет ли у меня сила грести? Выдержит ли плот, не разнесёт ли его первый же шквал? И если даже выдержит, то куда он меня вынесет? К берегу? К людям? Или в пустоту, где не найдут ни живого, ни мёртвого?

Но назад пути нет.

Не затем я строил этот плот, не затем рвал руки, поднимал тяжести, добывал, сшивал, вбивал, чтобы в последний миг передумать.

Поспешность теперь — гибель. Буду ждать, пока ветер стихнет, пока море успокоится.

Как только придёт день тихий, ясный, когда волна ляжет ровно — ухожу.



Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год 1694, день неведомый, но страниц осталось мало

Вечером сделал компас. Не бог весть что, но хоть что-то, чтобы знать, куда направляться, а не полагаться только на прихоть волн.

Взял тонкую железку, что нашёл ещё на останках корабля, долго тёр её о камень, пока не согрелась в руках. Потом протянул по шкуре, по волосам — так матросы делали, когда иглу заряжали, хоть я и не знаток в этом деле. Опустил в воду на щепке. Медленно, нехотя, но повернулась. Север.

Положил рядом, посмотрел на дневник.

Листов осталось совсем немного. Всего несколько, и они, как счёт песчинок в часах, напоминают — скоро писать будет не на чем. Почти целый год я вёл этот дневник. Почти год записывал, что со мной было, чтобы не забыть, чтобы не потеряться в тьме.

Когда-то казалось, что листов хватит навечно. Теперь они почти кончились.

Чувствую ли я тревогу? Не знаю. Не хочется признавать. Мужчина должен быть стойким, а не предаваться пустым чувствам. Но всё же есть что-то внутри, что давит, что шепчет — когда не останется страниц, останусь ли я? Или вместе с последним словом сгинет и тот, кто их писал?

Отогнал мысли.



Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год… Какой теперь год? Какой месяц?

Давно сбился в счёте. Когда-то пытался отмечать дни, ставил зарубки, высчитывал, но после долгой ночи всё потеряло смысл. Только теперь, глядя на море, на небо, на землю, понимаю — должно быть лето.

Снег давно ушёл, вода чистая, не закована льдом, воздух мягче, солнце задерживается в небе дольше. Уже нет тех злых ветров, что рвали хижину, море больше не стонет, не бушует, а катит волну лениво, мерно.

Значит, пора.

Если уйду позже — может стать хуже. Лето коротко, а зима придёт вдруг, как всегда бывает в этих местах. В один день тепло, а в другой уже лёд на берегах, и шторма снова гнут деревья.

Смотрю на горизонт. Чувствую в груди тяжесть.

Так долго ждал этого дня, так долго готовился. А теперь, когда он пришёл, внутри — пустота. Уйти страшно. Но остаться страшнее.

Пора выдвигаться.


Запись писаря Фёдора Пустозёрова

Год… Не знаю. День… Последний на этом берегу.

Ухожу.

Плот на воде, ветер попутен, небо чистое. Всё, что мог взять, взял. Всё, что мог оставить — оставил.

Но дневник… Его не унесу. Если погибну в море, пусть хоть он расскажет, что я был.

Нашёл сухое место у скалы, где вода не доберётся. Вырыл яму, выложил камнями, сверху закрыл плотной древесиной, обтянул остатками парусины. Сверху сложил пирамидой камни, чтобы заметно было издалека, чтобы ветер не разметал, не унесло в дождях.

Если кто найдёт, если кто прочитает — пусть знает: жил тут человек. Боролся, страдал, выживал.

Теперь ухожу.

Если суждено добраться — напишу новую историю.

Если нет — значит, это были мои последние слова.

Прощайте.

Загрузка...