Нет, я не буду знаменита

Меня не увенчает слава

Я, как на сан архимандрита,

На это не имею права



Лимонный рассвет над ломаной линией крыш.

- Кс-с!

Има ложится животом на подоконник, свешивается из окна и швыряет вниз разорванную сосиску. Из кустов выныривает глазастое ангельское личико кошки.

Во дворе живут три кошки, черепаховые – такие ещё зовутся богатками – и все три превосходной пушистости. Сейчас из кустов глядит лишь одна – Има мечет ей кусок сосиски, кошка в воздухе ловит, исчезает, и через пару секунд приводит с собой оставшихся двух – здесь кормят! – и уже три херувимских личика из кустов глядят, сияя глазами, ожидают. Има отдает им и остальное.


Сумеречный утренний воздух влажен и пахнет рекой. Но Има москвич, он не знает, какая тут у них, в Ленинграде, рядом с гостиницей ЛДМ, река.

«ЛДМ» означает – ленинградский дворец молодёжи.

С верхних этажей – вдруг – шорох, шум, и прямо перед Иминым носом пролетает в воздухе тело, голое, но в кроссовках. Длинные волосы дыбом, звериный запах. Кошки прыскают прочь с сосиской в зубах.

Има свешивается из окна ещё дальше и глядит вниз – жив ли?

Да, жив. Парень поднимается с земли, отряхивает ладони, колени, подбирает рядом с собой ключи. И вот уже зад его лунно белеет, удаляясь. Шелест кустов, движение ветвей. И где-то там, вне поля зрения, за кадром – стук автомобильной двери и чих мотора.


- Сейчас должна заиграть музыка, - говорят из-за спины, из комнаты.

Има сползает с подоконника и оборачивается.

Искуситель сидит на его диване, мерцающий, полупрозрачный, деревянная полированная диванная спинка просвечивает сквозь его белый шарф и сквозь саркастическое бледное лицо. Искуситель говорит по-немецки. Иногда он говорит и по-французски, и тогда Има его не понимает. И когда он пытается объясняться по-русски – Има тоже понимает его с трудом.

- Чёрт бы драл… я думал, ты уже того, ой…

Има и правда верил, что после всего Искуситель наконец уберётся. Но абстиненция закончилась – и вот он тут.

- Забавный… Думал, что сбежал от меня – и в мой город. – Искуситель нежно смеётся и всплёскивает руками в пенно-белых манжетах. – Здесь всё моё, в этом городе я забыл своё сердце.

- И что у них тут за река? – спрашивает Има, присаживаясь на край подоконника.

Хотя у Искусителя не следует, конечно, ничего спрашивать, да и смотреть на него не стоит. Ведь потом не отвяжешься.

- Кляйне Неффка, - опять смеясь, говорит Искуситель.

Он сегодня не очень отчётлив, может, он и не насовсем. Длинные его волосы завиты над ушами и словно припудрены пеплом, Има знает, что это называется «а-ля неж». «Как снег». Халат расшит птицами и чудовищами, но какими, не разобрать. Из-под халата глядят сафьянные домашние туфли-бабуши – он же дома, вот и одет по-домашнему.

- Кыш, - без особой надежды велит ему Има, - уйди с дивана. Мне надо спать.

- Спи, - вдруг милостиво позволяет Искуситель.

Золотисто-парчовый призрак рябью идёт, тает, растворяется в воздухе. И вот уже никого на диване нет, полированная спинка с кожаными подушками отчётливо видна.

Има садится на диван. Ему очень, очень хочется спать. По-настоящему. Неужели только лишь потому, что этот – разрешил?


Сон. Четыре часа подряд – впервые за четыре месяца. Благословенное валяние в тёмном пыльном мешке, без мыслей, без сновидений, без боли.

Има проснулся от того, что в коридоре гудел пылесос.

Солнце уже влезло в комнату и вдохновенно золотило всю дурацкую коммунистическую фигню на стенах, все эти вымпелы, и горны, и портреты генсеков, и переходящее красное знамя в углу, со шнуровыми тёмными кистями, то самое, что в детских страшилках именно «переходит» из угла в угол и душит пионеров.

Има жил в гостинице не в номере, но в ленинской комнате. Так уж сложились обстоятельства. Раковина, туалет – в коридоре. Душ – этажом ниже, в цоколе. Увы.

Има сел в одеяле, огляделся – нет, этот не вернулся.

Пылесос уехал дальше по коридору, и стало слышно, что говорят за стеной. В соседнем номере голоса повторяли, монотонно, нестройно, хором:

- Рё-нинграде. Рё-нинграде. Рё-нинграде.

Има нашарил под диваном ботинки, взял со стула чайник и вышел в коридор. Одеваться не пришлось – он спал одетый. Только помотал головой, чтобы чёлка не лезла в глаза.


В соседнем номере жили японцы. И ещё в нескольких номерах на этаже. Съёмочная группа. Рассеянный Има иногда налетал на них в коридоре.

Японцы снимали фильм из русской классики, и со своими актёрами, что-то вроде «Идиота» Акиры Куросавы. Портье тётя Галя, чьей милостью и очутился Има в ленинской комнате, рассказывала, что их главный японец, господин Ойя, родом из какой-то глухой японской провинции, и прилетел в Ленинград в национальных сандалиях, деревянных, с перемычкой между пальцами, таких, что носят с белыми носками. Гэта они называются, что ли. Поклацал в них пару дней, оценил, как местные на него таращатся, и купил в комиссионке не менее клацающие (железной подковкой) рыжие длинноносые туфли из яловой кожи, и на три размера больше. Потому что деревенской ноге непривычна закрытая обувь.

Тётя Галя утверждала, что потешные носатые туфли Ойя носит из уважения к ленинградским традициям. Здесь же все в таких же. И Има ей верил. Японцы уважают традиции. Это то немногое, почти единственное, что он знал о японцах.

И ещё – каждое утро Има слышал, как за стеной они разучивают по слогам русские имена и названия. Хором, в номере господина Ойя собиралась вся их съёмочная группа.

Короткие имена шли у них хорошо, их приходилось повторять всего-то раза по четыре. А вот длинносложные имена не давались. Особенно название гостеприимного города, куда приехали японцы снимать своё кино. Има каждое утро слушал их многоголосое, непокорное:

- Рё-нинграде.


Има постучал, и «Рё-нинграде» затихло. Зато сказали, почему-то по-английски:

- Камин!

И Има осторожно вдвинулся в номер. Прошёл прихожую, позвякивая чайником. Тут был целый люкс, с зеркальной передней, и из нескольких комнат, и на стенах полированные деревянные панели. Японцы сидели кружком в гостиной и все одновременно на него уставились, их было человек десять, кто-то на диване, кто-то в кресле, кто-то – ноги калачиком – на полу.

- Кипятильник не одолжите? – обратился Има к господину Ойя, единственному, кого он знал в лицо – тётя Галя их друг другу представила.

(Има сразу узнал Ойю среди других почти таких же японцев – Има любил азиатское кино и оттого азиатов неплохо различал).

В портье тётю Галю, монументальную и величественную, господин Ойя был влюблён безответно, глядел и млел, сам ей до подмышки. Впрочем, Има не уверен был, точно ли безответно. Ойя был молодой, хорошенький, с круглым ореховым личиком и с одинаково – чёрным металлом играющими – глазами и чёлочкой. Одна беда – малыш, с сидящую собаку ростом. Тётя Галя решила, что Име такое знакомство будет полезно. И – да.

Ойя смотрел на Иму молча и неотрывно, вытянув шею, и ртутно-чёрные глаза его очень широко раскрылись. Как открываются фары у машины «Феррари».

- Кипятильник? – повторил Има, и пальцами изобразил изгиб. И прибавил смущённо, одновременно сдувая чёлку с глаз. – Я свой спалил…

Ойя сморгнул, соскочил с дивана, цокнув подковками – и ничуть не сделался выше. Убежал в соседнюю комнату – присные молча следили за ним, лишь поворачивая головы. Вернулся с хорошим, большим кипятильником. А Има-то боялся, что «кипятильник» - длинное, многосложное слово, и Ойя его пока не выучил.

Ойя смотрел, как будто очень хотел Иму потрогать, но не решался. И пальцы дрожали у него, и длинные ресницы.

- Гогорю, - мечтательно проговорил Ойя и кипятильник отдал.

- Спасибо, - Има торжественно вложил кипятильник в чайник, - я потом занесу. Спасибо.


Этот был уже в номере. Сидел на подоконнике, в раскрытом окне. Ещё не проявившийся толком, почти прозрачный, сквозь него видно было, как ветер в окне гонит одну за одной берёзовые зелёные волны. Начало осени, но листья всё равно ещё были зелёные. Оттого, что в дождливое лето – напились влаги.

Има набрал воды в туалете, и теперь поставил чайник на стул и воткнул кипятильник в розетку.

- Что такое – Гогорю? – спросил он.

Хотя тоже, нашёл у кого. Искуситель был уже не в домашнем, в серебряном и бархатно-коричневом, его наряд заставлял припомнить, что «коричневый» - это именно от слова «корица». Сладкое, дразнящее, душистое. Синнабон.

- Я не знаю, - пожал плечами Искуситель. – Вдруг это уточка такая – гоголь?

Сегодня он был в духе, и говорил с Имой по-русски.

В чайнике поползли вверх первые пузырьки. Има глядел на них и понимал, что не хочет он чаю. Хочет – снова спать. Отоспаться за четыре месяца рваного короткого забытья. Има вытянул кипятильник из розетки и сел – осел, как сугроб – на диван.

- Поспи, - уже по-немецки разрешил и Искуситель, - наберись сил.

Воробьиная стая пронеслась за ним, прозрачным, яростно щебеча и словно прошивая Искусителя насквозь.

Има сбросил ботинки и улёгся, под одеялом по-детски подобрав колени. Разрешили, значит, можно спать.


Когда я сплю – почти всегда мне снится одно. Мне снится, как я проснулся, и вызвонил такси. Как спускаюсь по лестнице в своём доме, на Кутузовском, и шаги отдаются гулким ритмичным эхом. Огни проспекта и машину у подъезда я вижу размазанными, словно сквозь слёзы.

- В Малаховку!

Машина едет, и дорога с её размытыми фонарями, белой разметкой, полосами света от фар словно наматывается внутри меня на клубок, проглатывается, влетая в… Одна и та же дорога, одни повороты, и светофоры, и дома, и сараи – я знаю, помню… Одна и та же дорога, как повторяющая себя мелодия, уроборос, рондо поэта Вийона.

И тот дом в Малаховке, белый, кирпичный. На крыльце всегда курит мулат, а я знаю, что он не мулат, а цыган, просто очень смуглый. Вася Солдат. Он дружески приобнимает меня:

- Иди, тебя там заждались.

И я иду в дом.

В прихожей свалена вся хозяйская обувь, от босоножек до обрезанных резиновых сапог. Хламно, грязно. Пахнет печкой и перьями. И жареным луком, да, всегда. Потому что.

Гостиная – хозяева в наивной гордыне зовут её «зал» – здесь сидит в кресле бабушка, Нонна Марковна, и вяжет. В телевизоре перед нею всегда один и тот же фильм, здесь, в моём сне – польский «Мистификатор». Одна и та же сцена из фильма. Двое любовников в постели, в лесу, под снегом – и бледный снег ложится хлопьями на их мерцающую белую кожу.

- Здравствуйте, - говорю я хозяйке.

Но она не слышит, она глухая. Она кивает, и всё.

Иди же.

И я подхожу к ковру за её спиной, и приподнимаю край его – там дверь. И следующий запах, уксусный, тревожный. Уксусный и уже немножко – тот самый.

И дальше там, за дверью – счастье моё. Покой и воля. Радость, составленная кое-как из кусочков янтарной играющей смальты. Дом мой, мир мой, и тёплое млеющее чувство, что всё наконец-то у меня – теперь-то на своём месте. Хоть так.

Однажды людоед дал в газету объявление: «Приходи ко мне, я тебя съем». И какой-то тип явился по объявлению, и его, конечно же, съел людоед. И я как никто понимаю этого съеденного, этого дурака.


В дверь постучали.

Има аж подпрыгнул в постели, и двумя руками взлохматил волосы – так зачесалась голова. Потом, конечно, поплёлся открывать. Лохматый, в носках.

На пороге стояли господин Ойя и ещё одна японка, прежде Имой не виденная, высокая, с лицом – круглоскулым сердечком – и с рыцарской стрижкой.

- Ника, - девушка протянула Име руку решительно, как мужчина, - господина Ойю вы знаете.

- Знаю, - согласился Има и задорно потряс её тёплую твёрдую ладошку.

- Гогорю, - опять повторил Ойя и воззрился на Иму изнизу с ликом глупым и мечтательным.

- Этот его Гогорю – это Гоголь? – тут же спросил Има у Ники, похоже, Ника была тут в роли переводчика.

- Гоголь, - кивнула Ника, и чёлка её перелилась, как ртуть. Какие же были у них у обоих волосы – как стальная воронёная вода… И Ника сказала потом: - Вы похожи на Гоголя. У вас такая же причёска. Вы свободны завтра, часов в семь утра – и до одиннадцати?

- Обидно это. Я всегда считал, что похож на Ди Ди Рамоуна, - огорчённо проговорил Има, и Ника чуть улыбнулась. Как будто знала, кто это.

- Так вы свободны? Завтра, с семи до одиннадцати?

- До пятницы я совершенно свободен. Да и в пятницу, признаться, свободен тоже. А что нужно сделать?

- Сыграть Гоголя, пройти по набережной в образе, в шляпе и в гриме. Так-то это пара минут, но сами понимаете, гримёр, дубли, пока свет выставят.

- Гогорю, - повторил ещё раз Ойя, смущённо, - вы. Идеал. Бриллиант.

И вдруг сдвинул свои яловые пулены носами вовнутрь, как девочка из манги.

- Ладно, - мгновенно сдался Има. Предложение льстило ему, хоть и немного пугало.

Прежде японцы видели Иму исключительно в шапке-петушке с надписью «Лыжня», Има мёрз, его терзала абстиненция. И тётя Галя представила его господину Ойе именно в этой шапке. А сейчас шапки не стало, и тайное сделалось явным. Сходство причёски с Гоголем (хотя Има и надеялся, что с Ди Ди Рамоуном).

- Тогда завтра я зайду за вами в шесть тридцать. Сюда, - строго посулила Ника. – И не забудьте паспорт – мне нужно сделать договор.

На ней тельняшка была, с прорехой у ворота, и джинсы, и кеды – как будто и не японка, а солистка «Автоматических удовлетворителей». И булавка английская в ухе, да. Има только сейчас разглядел.

- Вы не японка? – возгласил он со всей возможной храбростью. И пояснил, уже тише, - вы ведь не учите с ними эти их – Рё-нинграде? Я вас там не увидел.

- Я казашка, - Ника улыбнулась, теперь пошире, показав мелкие неровные зубки, полупрозрачные, острые на вид. – Я наёмник у них. Спасибо, что не путаешь с японкой – это же разное – казашка и японка. Пока, Гогорю.


Има вернулся к дивану и к ботинкам, обулся. Вышел из номера и спустился на лифте вниз.

В лифте ехал с ним тот, голый, волосатый, что сигал с утра с верхних этажей. Теперь-то, конечно, уже в одежде, но кроссовки остались те же самые. И волосы – длинные, рыжевато-выгоревшие, пахнущие хищничьим мускусом. Има не глядел в лицо ему, застеснялся.

На этаже ноль Има вышел, а бывший голый остался в лифте. Шарил руками по стенам, что-то трогал, что-то бормотал.

Има подошёл к стойке размещения – портье тётя Галя сидела за стойкой и читала книгу.

- Глядите, - Има потянулся за стойку, тронул портье за плечо и указал на психа в лифте.

- Это медиум из три-два-семь, маэстро Гуменюк, - ничуть не удивилась тётя Галя, - он с сущностями разговаривает.

«И я» - тут же подумал Има и проникся к бывшему голому почти что симпатией.

- А что вы читаете?

Тётя Галя прикрыла книгу и показала обложку: Иммануил Годоев, «Постмортем».

- Отчего-то я так и подумал, - Има сморщился, как от боли. – Можно, я позвоню?

Тётя Галя кивнула. Има придвинул телефон и набрал номер.

- Мама?

- Имка, только без гадостей! У меня тут в машину залезли, всё украли, представляешь?

- Всё-всё? И сиденья? – Има мгновенно вообразил мамину «копейку», пустую, как гроб на колёсиках.

- Ага, табуретку поставила и езжу, - на том конце провода мама тихо рассмеялась, и Има понял, что сиденья всё-таки не украли.

- А ты – как? – спросил он осторожно. Боясь ответа.

- Я же сказала – как. Как сирота, без радио теперь. Ольга Ивановна про тебя спрашивала, - и мама прибавила, на случай, если Има не понял. – Аверьянова. Из «Современника».

- И – что?

Это было важно. И страшно.

- Позвонила, спросила, нет ли у тебя ещё чего-то. Нового. И говорит, почти разошёлся тираж.

- А ты?

- Сказала, что в процессе.

- Ничего не в процессе. Ничего! Ничего нет. И не будет ничего! – Има сорвался в петушиное, кинул трубку. Потом устыдился – тётя Галя смотрела на него поверх книги, удивлённо и строго. Брови у неё были выщипаны в ноль, и в сантиметре над бывшими собственными нарисованы новые, изумлённо вздёрнутые.

- А мне нравится, зря ты так, - сказала она, приподняв над коленями книгу. «Постмортем», автор Иммануил Годоев.

- Господи! – Има схватился за голову и выбежал прочь, на улицу.


И там, на крыльце, ждало его утешение. Сцена, виденная в детстве, в европейском старом кино, и теперь повторённая, вдруг заново отыгранная шутницей-жизнью.

Медиум Гуменюк, тот, что бывший голый, уселся за руль в свой белый «москвич» и теперь выруливал со двора. И разминулся на выезде с весёлым лысым мотоциклистом.

- Шлем надень! – крикнул ему.

И в ответ услышал ехидное:

- А ты пристегнись!

Загрузка...