Пустая квартира, в которой давно живёт один человек, ответила мне гробовой тишиной. И самая большая драма, крылась не в самой тишине, а в том, насколько она стала мне привычной.
Я стоял в коридоре босиком, ладонь всё ещё лежала на дверной ручке. Прислушался. Санузел молчал, и в кухне стояла тишина. Да и комната за спиной тоже не демонстрировала признаков жизни. Только гулкий и громкий стук пульса в висках.
Даши здесь не было.
Разжал хватку на ручке, суставы хрустнули тихо и сухо, по-стариковски, хотя мне всего двадцать один. Четыре года за компьютером превращают тело в развалину задолго до срока.
Сделал шаг назад, потом ещё один. Спина упёрлась в холодные обои коридора, и я позволил телу сползти вниз, пока не сел на линолеум. Обхватил колени, прижал к груди.
Вдох через нос — медленно, на четыре счёта. Задержка. Выдох через рот — на шесть. Ещё раз. Техника с тех времён, когда мне было семнадцать и руки ходили ходуном перед первым спаррингом. «Паника — это когда тело забирает управление у головы, — говорил тренер. — Верни управление дыханием, и голова заработает». И я возвращал.
Провёл пальцами по горлу — в третий или четвёртый раз. Кожа целая, гладкая, тёплая. Пульс бился часто и сильно, но ровно. Ни рваных краёв, ни крови, никакого мокрого бульканья при вдохе.
Сжал правую руку в кулак, разжал. Снова сжал, сильнее. Пальцы слушались. Локоть сгибался без хруста, без той белой вспышки, от которой гаснет сознание. Рука работала. Обе руки работали.
Что это значит?
Я зажмурился, пытаясь выстроить цепочку. Мы с Дашей спустились к дяде Серёже. Я нашёл ключ за почтовым ящиком. Вставил, повернул. Дверь распахнулась рывком изнутри. Дядя Серёжа навалился — здоровенный, в лохмотьях формы, лицо превратилось в кровавое месиво. За ним ещё двое. Я дрался. Ударил монтировкой в висок, череп треснул, из трещины выкатилась светящаяся штука, влетела в рот, я её невзначай проглотил. Потом навалились остальные, мне порвали горло, сломали руку. Я умер. Погиб...
И проснулся здесь. В своей квартире. На своей кровати. С целым горлом и руками. Без Даши, монтировки, даже без мозолей на ладонях, которыми я обзавёлся уже после конца света.
Поднял ладони, разглядывая их в сизом свете из окна. Кожа была гладкой и мягкой — руки человека, который четыре года жал клавиши и держал кружку. Ни мозолей, ни ссадин, даже заусенец на фоне аккуратного маникюра не было. Естественно речь о следах после того как эти руки сутками сжимали стальную трубу, крушили черепа и таскали трупы, даже не шла.
Сон не стирает мозоли. Галлюцинация не разглаживает кожу и не срезает заусенцы.
Я поднялся с пола. Ноги держали, хотя колени мелко дрожали — так бывает, когда адреналин уходит и остаётся пустая, гулкая слабость. Прошёл к ванной, толкнул дверь, нашарил выключатель.
Свет ударил по глазам. Зажмурился рефлекторно, как делал это каждое утро после бессонной ночи за экраном. Только сегодня всё было другим. Каждая мелочь вызывала дежавю такой силы, что подкатывала тошнота.
Открыл кран. Вода пошла сразу — холодная, чистая, с хорошим напором. Сунул руки под струю, обожгло. Набрал в ладони, плеснул в лицо. Ещё раз. Вода стекала по подбородку на футболку, мокрая ткань прилипла к груди.
Закрыл кран. Взял полотенце — чистое, сухое, висело на крючке, как положено в нормальном мире. Вытер лицо, посмотрел в зеркало.
Бледный. Глаза красные, припухшие. Под глазами тёмные круги — наследие четырёх лет депрессии, бессонных ночей и экранного света до пяти утра. Щетина. Волосы торчали. Обычное лицо. Моё лицо.
Провёл рукой по правому предплечью, от запястья к локтю. Кожа была гладкой. Расстегнул ремень часов на левом запястье — старые «Касио» отца. Под ремешком кожа была белее. В той жизни часы давно лежали в ящике — мешали управляться с трубой. Здесь они были на руке.
Мелочи складывались в систему, говорящую, что тело не помнило того, что помнила голова.
Вышел из ванной. Семь шагов по коридору до кухни — привычный маршрут, который я проходил тысячи раз за последние четыре года и который за три недели той жизни превратился в тактический коридор с контролем углов. Сейчас это снова был просто коридор.
Телефон лежал на столе. Чёрный глянцевый кирпич. Взял, нажал кнопку.
Экран вспыхнул: 07:23.
Дата: 06.11.2026.
Шестое ноября.
Первая мысль была тупой и рефлекторной — слишком рано. Мой обычный режим последних лет — это лечь в четыре-пять, встать в час-два дня. Экран, форумы, Лера — всё жило в ночных часах, когда нормальный мир спит.
Лера...
Палец дёрнулся к экрану сам собой, рефлекс, вбитый месяцами. Я открыл мессенджер, проверил, не написала ли она. В той жизни, бывало, набирал я её номер десятки раз, но ответа не было, с того самого её последнего сообщения. Только пустота, безмолвная и холодная, словно зимний вечер за окном.
Сейчас палец замер над экраном. Семь двадцать три утра, шестое ноября. Лера, скорее всего, спит. Если она в общаге — а она, безусловно, в общаге, ведь мы никогда не виделись вживую, — то спит непременно. Вчера переписывались до четырёх, как обычно.
Если сегодня шестое ноября — значит, до часа «Ч» после которого наступил Конец Сваета и остаётся неделя. Мир ещё жив. Лера ещё жива. Она спит в своей комнате, и на её этаже пока тихо, ещё никого не рвут на части.
Я погасил экран телефона. Звонить в семь утра — значит даже не разбудить, а напугать. А что сказать? «Мне приснилось, что я умер, и я хочу убедиться, что ты жива»? Она подумает, что у меня поехала крыша.
Вечером. Когда она проснётся. Когда наступит наше время — ночное, привычное, в четыре утра, когда весь мир погружается в сон, а мы разворачиваем свои бесконечные разговоры. Тогда. Просто чтобы услышать её голос. Просто чтобы убедиться, что у неё всё в порядке.
Когда я умер?
На этот раз мысль уже была совершенно будничной. Просто ещё одна дата.
Я помнил свою смерть отчётливо. Помнил, потому что в тот день — двадцать седьмого ноября — я звонил Лере. Это был последний звонок перед тем, как мы с Дашей отправились к дяде Серёже. Набрал её номер, и на экране высветилась дата: 27.11.2026. Я задержал взгляд на этих цифрах, и в голове сама собой сложилась мысль, что прошёл целый месяц, а я изменился так, что от меня прежнего не осталось почти ничего. Гудки тянулись равнодушно, монотонно, а холодная и бесстрастная дата так и стояла рядом с её именем.
Двадцать седьмое минус шестое — двадцать один день. Три недели до моей смерти, если всё повторится в точности. Апокалипсис, впрочем, начался раньше. Я вспомнил первый внезапный крик на улице. Должно быть, это случилось тринадцатого или четырнадцатого ноября.
Сегодня шестое.
Семь дней до начала. Может, восемь. Точно не скажу — тогда дни сливались в серую массу, я не запоминал числа. Но общая картина ясна. У меня есть семь дней на подготовку и двадцать один — до того момента, когда меня загрызут.
Я вернулся в комнату. Медленно отодвинул стул от стола, откатил кресло к стене. Расчистил пространство — два на три метра голого пола между столом и кроватью. Достаточно.
Опустился в упор лёжа. Ладони легли на линолеум, пальцы широко расставлены. Холод сразу пробрался под кожу, до самых костей запястий. Тело вытянулось в одну линию — спина, таз, ноги — и в этой неподвижности я ощутил весь лишний вес, что накопил за четыре года вне зала.
— Раз, — выдохнул я, опуская грудь к полу.
Суставы в локтях скрипнули. Подъём ощущался так, будто я проталкивал себя сквозь толщу бетона. Трицепсы задрожали мелкой, унизительной дрожью, и в груди всколыхнулся короткий, злой стыд — за себя, за четыре года в кресле, за силу, которую променял на мнимый покой.
— Два. Дыши ровнее.
Вниз — вдох. Вверх — выдох. Я следил за положением лопаток, удерживал их на месте. Пресс напряжён, корпус не провисает. На пятом повторении руки стали словно их набили мокрыми опилками. На шестом в голове зазвучал знакомый трусливый голос: «Ложись, объяви зачёт, сохрани лицо».
На седьмом повторении судьба решается на таких мелочах. Тело торгуется с духом, выпрашивает поблажку. Но я удержал верхнюю точку, заставил руки стоять, заставил плечи терпеть. Под кожей в районе трицепсов будто насыпали битого стекла.
Восемь. Замер. Дрожь в предплечьях перешла в тупое жжение. Медленно опустился на колени.
В той жизни — после двух недель на голодном пайке — я делал двадцать повторений. На двадцать первом руки уже тряслись. Значит, тогда я был сильнее, даже голодный и обессиленный. Четыре года назад, в зале, я делал пятьдесят в подходе. Тренер кричал: «Ещё десять!» — и я делал ещё десять, а после шёл на спарринг.
Восемь.
Сел на пол, прислонился спиной к кровати. Вытер пот со лба. Дыхание рвалось из груди, сердце колотилось где‑то в горле.
Приседания. Встал, расставил ноги на ширину плеч. Опускался медленно, с академической точностью, следя за тем, чтобы спина оставалась прямой. Четырёхглавая мышца бедра вспоминала забытую нагрузку неохотно, рывками, словно пробуждаясь от долгой комы. Кровь толчками побежала по венам, разгоняя застой. Тридцать повторений. На двадцать пятом ноги загудели. На тридцатом сжал зубы и довёл до конца.
Планка. Лёг на предплечья, собрал тело в единую жёсткую линию. Статика безжалостно обнажает слабые места. Моё проявилось через двадцать секунд. Пресс мелко задрожал, дрожь расползлась по всему телу. Тридцать секунд. Остановился за миг до того, как дрожь стала крупной, — контроль важнее выносливости.
Сидел на полу, глядя в пустоту. В голове крутились цифры: 27.11.2026. Восемь повторений. Тридцать приседаний. Тридцать секунд в планке. И двадцать один день до того, как всё закончится.
Я встал в стойку — левая нога вперёд, колено чуть присогнутое, мягкое, готовое к нагрузкам, плечи опустились сами собой, подбородок прижался к груди, скрывая шею для воображаемого удара. Тело вспомнило всё за секунду. И от этого всплеска узнавания внутри разлилась двойственная волна. Горечь — потому что четыре года я упорно прятался от этого ощущения собранности, от этой ясности, от самого себя, превращаясь в бесформенную массу у экрана; и облегчение — потому что оно никуда не делось, не исчезло, а лишь зарылось глубоко под слоями апатии, сидячих дней и ночных бдений, дожидаясь момента, когда я снова встану вот так, лицом к пустоте комнаты.
Джеб. Я вывел левый кулак вперёд медленно, тягуче, давая суставам и связкам прочувствовать забытый вектор движения, ту самую линию, по которой когда-то летел удар. Кулак резал пустоту комнаты беззвучно, и пустота отвечала полным отсутствием сопротивления — ни тела противника, ни даже воздуха, способного свистнуть от скорости, — и от этого мгновенного осознания собственной никчёмности в глазах защипало, будто от дыма. Кросс. Поворот таза, перенос веса с задней ноги на переднюю, плечо пошло за кулаком, набирая инерцию, и в этот миг я вспомнил запах пота и кожи в зале, запах разогретого линолеума и железа гантелей — запах жизни, которой больше не было. Дыхание вырывалось тонкой, контролируемой струйкой через сжатые зубы, воздух выходил со свистом, коротким и резким, как выдох перед решающим раундом.
Дрожь в предплечьях пришла слишком быстро, уже на четвёртом повторе связки джеб-кросс. Кисти слабели на глазах, пальцы отказывались сжиматься в плотный кулак, разгибались сами собой, будто их наполнила вата, дыхание сбивалось, хотя я работал на месте, не ускоряясь и не усложняя комбинации. Тело изменилось за эти годы. Оно стало дряблым, непослушным, чужеродным инструментом, который забыл, как служить воле. Я опустил руки, чувствуя, как предплечья ноют тупой, непривычной болью, будто их только что вывернули.
— Отлично, чемпион, — сказал я себе тихо, и голос прозвучал хрипло, непривычно грубым в тишине квартиры, отразившись эхом от холодильника. — Четыре года на диете из чипсов, экранного света и жалости к самому себе. Неудивительно, что тебя убили.
Ирония не спасала и не утешала, лишь подчёркивала пропасть между тем, кем я был когда-то, и тем, во что превратился за годы уединения. Я был существом, для которого восемь отжиманий стали подвигом. Но в этой горькой насмешке над собой я уловил один слабый проблеск — я всё ещё умел говорить с собой человеческим голосом, а не тем животным рыком, которым кричал на Дашу. Это значило, что не всё потеряно. Ещё не всё.
Опустив руки окончательно, я вдохнул глубже, широко раскрыв грудную клетку, и лёгкие ответили жгучей болью, будто их натёрли наждачной бумагой. Зато голова, затуманенная паникой и липким ужасом лестничной площадки, стала яснее, чище, будто кто-то вымыл окно после долгой зимы. Нагрузка, даже такая мизерная, боль в мышцах, физическое усилие — всё это вытащило меня из вязкой каши страха и заставило мысли выстроиться в жёсткую, простую линию, без завихрений и тумана. Этот эффект я узнавал сразу — ощущение из далёкого зала, из прошлой, настоящей жизни. После хорошей, выматывающей тренировки мозг включался на полную мощность, отбрасывая всё лишнее и второстепенное. Сейчас лишним был весь мир, кроме одной задачи, и одного вопроса, который требовал ответа здесь и сейчас. Проверить.
Я подошёл к столу, ступая осторожно, будто боясь разбудить что-то в этой тишине. Телефон лежал на том же месте, где я его оставил — рядом с опустевшей кружкой, на которой застыли коричневые разводы вчерашнего кофе. Экран высветил 07:41. Восемнадцать минут прошло с тех пор, как я проснулся с криком «НЕТ!», вцепившись обеими руками в собственное целое, невредимое горло, ощущая под пальцами пульс, бьющийся ровно и настойчиво, как будто ничего не произошло.
Восемнадцать минут, а казалось, прошла целая жизнь. Или даже две. Одна там, на лестничной площадке первого этажа, в когтях у того, кто был дядей Серёжей. Вторая — здесь, в тихой и немой квартире, где всё было на своих местах — книги на полках, носки под кроватью, пыль на мониторе, — как в музее моего собственного падения, где каждый предмет рассказывал историю упущенных шансов и безвозвратно потерянных лет.
Палец снова, уже в который раз за эти восемнадцать минут, потянулся к экрану, завис над контактом Леры. Имя в списке было простым — «Лера», без фамилии, без фотографии профиля. Она никогда не присылала фото, и я никогда не просил — мы договорились однажды, в шутку, что будем существовать друг для друга только голосами и словами, без лиц, без тел, без всего того, что обычно мешает слышать в собеседнике человека. Мы познакомились на книжном форуме, где я яростно защищал Булгакова от её нападок на «излишнюю театральность», а она с такой же яростью отстаивала Пелевина против моих обвинений в «модной пустоте». Мы ругались о книгах так, будто решали судьбу мира, и эта безопасная, виртуальная истерика казалась единственной нормальной вещью в моей жизни, пока нормальным был и сам мир. Пока за окном не начали кричать совсем не по-книжному.
Я открыл ноутбук, и экран озарил комнату холодным синеватым светом, от которого по коже пробежал лёгкий озноб. Передо мной раскинулся привычный рабочий стол с его добровольным хаосом. Папки с книгами, разбросанные без системы, ярлык книжного форума с застывшей иконкой, мессенджер с красной цифрой непрочитанных сообщений от Леры — вчерашних, ночных, тех самых, что я оставил на половине фразы, провалившись в сон без предупреждения. Пальцы сами потянулись к клавиатуре, едва заметно дрожа, и набрал в поисковой строке короткую, но мучительную для меня фразу: «увидел свою смерть во сне подробно реалистично».
Первая ссылка вела на полузаброшенный форум о паранормальном, где люди делились странными историями. Я пролистал несколько записей, вчитываясь в каждую строчку. Один из здешних обитателей рассказывал, как приснилась смерть бабушки в мельчайших деталях, а через неделю та умерла от инсульта. Другой видел во сне аварию на конкретном перекрёстке и инстинктивно изменил маршрут на работу, а вечером в новостях показали ДТП точно на том месте, которое он запомнил во сне. Но всё это было туманно, расплывчато, лишено плоти и веса. У этих людей были сны — пусть и пугающе точные. У меня же за спиной остались три недели непрерывной, логичной, осязаемой реальности. С чёткими сутками, сменами дня и ночи, с конкретными людьми, чьи лица я помнил до морщинки, с весом монтировки в правой руке, которая оставила мозоли и ссадины, если бы это было просто видение, с голодом, который сводил живот судорогой, с усталостью, въевшейся в кости, со страхом, который не рассеялся после пробуждения, а осел где-то глубоко внутри, как осадок в стакане.
Я закрыл вкладку с раздражением, будто отмахивался от надоедливой мухи, и набрал новый запрос: «осознанные сновидения боль реалистичность физические ощущения». Сухой псевдонаучный сайт уверял, что мозг якобы не различает сигналы, посылаемые во сне и наяву, и потому человек может ощущать во сне боль, тепло, холод. Но я помнил слишком хорошо запах гнили в подъезде и холодный металл трубы врезался в ладонь сквозь перчатку, помнил вкус крови во рту после того, как дядя Серёжа вцепился мне в горло. Это не был сон. Это было слишком плотным, слишком грязным, слишком настоящим для сна.
Резко захлопнул ноутбук, и глухой щелчок крышки прозвучал в тишине комнаты как приговор. Интернет не даст ответа. Ему доступны только слова, а мне нужна была проверка здесь и сейчас. Конкретный такой тест, осязаемый и неоспоримый, тот, что уже не ускользнёт между пальцами, как дым.