История, которую в полицейских сводках окрестили «Делом о беззвучных исчезновениях», началась на окраине, где город сдавался, придавленный многовековой тяжестью леса.


Улицы там обрывались, словно оборванные струны, а сосны стояли тесным, темным частоколом, не пропускающим свет. Дети уходили из домов тихо, без крика, без следа. Просто растворялись в предвечерних сумерках. Участковые разводили руками, списывая на побеги, но в их глазах читался животный, невысказанный ужас.


Именно этот запах страха и привел Егора Гордеева. Он прибыл на место третьего исчезновения, когда солнце уже кренилось к вершинам елей. Он не суетился, не задавал лишних вопросов. Он стоял на пороге дома, втягивая воздух, вглядываясь в пыль у крыльца.


Коллеги из местного отдела смотрели на него с подобострастным страхом: высокий, сухой мужчина в длинном плаще, с лицом, изъеденным морщинами усталости и знанием того, о чем лучше не ведать.

— Нашли что? — робко спросил участковый.
— Запах, — коротко бросил Гордеев. — Сухие грибы-поганки и старая кость, пролежавшая в сырой земле. И след.


Он указал ботинком на едва заметный отпечаток в грунте. Он был странным, деформированным — будто кто-то простоял здесь долгие часы, опираясь всего на одну ногу.


Почерк был узнаваем. Это была визитная карточка сущности, известной в сказках как Баба-Яга. Но Гордеев знал: сказки врут. Это не была злая старуха в ступе. Это была древняя, прожорливая тварь, паразитирующая на границе реальностей, пожирающая не плоть, а чистоту — детские души. И ее логово не стояло в лесу. Оно было живым, кочующим хищником.


Неделю Гордеев изучал карту, сводки, лунный календарь. Узор проявился, холодный и безошибочный, как лезвие гильотины: полнолуние, заброшенный колодец на краю чащи, пропавший ребенок. Колодец был не колодцем, а глоткой, порталом в ее пищевую цепь.


В ночь, когда луна повисла на небе огромным бледным трупом, Гордеев шагнул к черному отверстию в земле. В его карманах лежали простые, но страшные для нечисти инструменты: мешочек с родной землей, чтобы якорь в реальности не порвался; костяной гребень, способный спутать любую магию; и его оружие — холодная, отточенная воля. Он не прыгнул. Он позволил тьме под колодцем втянуть себя.


Падения не было. Был стремительный, тошнотворный спуск в густой, как кисель, воздух. Он пах болотной гнилью, пеплом сожженных надежд и остывающей жизнью. Когда движение прекратилось, он стоял на опушке Леса. Не того, что снаружи. Это был его уродливый двойник, мир, вывернутый наизнанку. Деревья были скрючены в немых гримасах, с их сучьев сочилась черная, как нефть, смола. Небо было багровым, как свежая рана, а луна — слепящим желтым шаром, от которого в глазах темнело.


И в центре поляны стояла избушка. Но не на сказочных «курьих» ножках. Ноги были длинными, костлявыми, обтянутыми высохшей кожей, с орлиными когтями, которые судорожно впивались в землю. Стены ее были сплетены из человеческих тел, застывших в последнем, мучительном объятии. Вместо трубы из провалившейся крыши торчал искривленный позвоночник с веером ребер. Скрипучий, скрежещущий голос прорвался изнутри, словно из старого граммофона.


— Костяная нога в ступе едет, помелом след заметает... Кто на порог мой ступит, тот в мою утробу попадает!


Гордеев не стал церемониться. Он вынул свою заточку — клинок, закаленный в освященном огне, — и провел им по дверному косяку. Раздался не просто скрип. Это был пронзительный, живой вопль, от которого задрожали стены. Древесина потемнела, и из разреза сочилась бурая жижа.


— Смерд человеческий! Не боишься меня? — завизжала изба, и ее голос был полон ярости и изумления.


Гордеев медленно поднял взгляд. В его серых глазах не было ни страха, ни гнева — лишь холодная концентрация скальпеля.


— Боюсь, — тихо, но четко произнес он, уже доставая из-под плаща пистолет с обережной резьбой на рукояти. — Но работа такая.


Дверь с оглушительным грохотом распахнулась, словно пасть. Внутри открывалось пространство, не подчинявшееся законам физики — черная, пульсирующая бездна, в центре которой, на печи, сложенной из аккуратно подогнанных человеческих черепов, восседала Баба-Яга.


Ее тело напоминало высохшую мумию, облаченную в грязные тряпья. Но глаза... Глаза были двумя кусками горящего угля, полными древнего, бездонного зла. Ее длинные, костлявые пальцы барабанили по лежащему на столе клубку, который был свит не из ниток, а из тончайших струй детского смеха, слез и застывших криков.


— Пришел за своими, следователь? — проскрипела она, и ее рот растянулся в ухмылке, физически невозможной для человеческого лица.


Гордеев не ответил. Он действовал. Его сознание, отточенное годами борьбы, сканировало пространство с молниеносной скоростью: тени по стенам шевелились, готовясь к броску; массивный пест лежал в ступе, похожей на каменный гроб; и на полке у печи стоял простой глиняный горшок, в котором мерцали, переливаясь, крошечные огоньки — плененные души.


Он шагнул вперед. Тени ринулись на него, приняв форму когтистых лап и острых зубов. Но Гордеев был быстрее. Левая рука метнула горсть освященной соли. Белые кристаллы впились в тени, и те с шипением отступили, рассыпаясь в черный дым. В тот же миг Яга с ревом швырнула в него пест. Тяжелый каменный цилиндр просвистел в сантиметре от его головы и вмял пол, от которого пошли трещины.

Гордеев выстрелил. Грохот выстрела был неестественно громким в этом замкнутом пространстве. Серебряная пуля, испещренная рунами, вонзилась Яге в костлявое плечо. Из раны брызнула не кровь, а струя едкого черного дыма. Она взвыла — не от боли, а от оскорбления, от дерзости смертного.


Тогда она свистнула. И избушка ожила. Стены сомкнулись, тела в них зашевелились, пытаясь схватить его, пол под ногами затрясся, стремясь поглотить. Но Гордеев, используя хаос как прикрытие, был уже у печи. Его пальцы сомкнулись на ручке глиняного горшка.


— ОТДАЙ! — завопила Яга, и ее крик был ураганом, вырывающим из груди душу. Воздух заколебался, застывая ледяными иглами.

Гордеев повернулся к пылающей печи из черепов. Его лицо было каменной маской.


— Приговор приведен в исполнение.


Он швырнул горшок прямо в сердце пламени. Но сосуд не разбился. Он завис в огне, и тотчас ослепительно-белый свет, чистый и режущий, как лезвие, вырвался из очага. Он пожирал скверну, растворял тьму. Огоньки-души, один за другим, с тихим вздохом облегчения рванулись вверх, к дыре в потолке, на свободу.


Избушка взревела в смертельной агонии. Стены начали рассыпаться, тела в них превращались в прах, костлявые ноги подломились. Баба-Яга, теряя свою силу, билась в конвульсиях, ее форма расплывалась, превращаясь в клубящийся смрадный туман.


Гордеев не смотрел. Он развернулся и пошел к выходу, не оборачиваясь. Правило было железным: оглянешься — и этот рушащийся мир утащит тебя с собой в небытие. За его спиной гремели кости, скрипели балки и звучало последнее, хриплое проклятие умирающей сущности.


Он вышел из колодца на рассвете. Первые лучи солнца резали глаза. В кармане его плаща лежал тот самый клубок. Теперь он был просто мотком грубой пряжи. Улика.


В тот же день по городу пополз ошеломляющий слух: пропавшие дети вернулись. Все до одного. Они спали в своих кроватях, бледные, но невредимые. На расспросы они лишь смущенно бормотали о сне: темный лес и молчаливый человек в плаще, который разогнал огромные, черные тучи.


Егор Гордеев сидел в своем кабинете. Пахло пылью, старым деревом и остывшим кофе. Тонкое перо в его руке вывело в толстом фолианте с кожаной обложкой: «Дело №73-Ч «Бабья Костяная». Закрыто. Объект нейтрализован. Души возвращены.» Он отпил глоток горькой, холодной жидкости. На столе, чуть в стороне, уже лежала новая папка. На ней было карандашом начертано: «Водяной. Три утопленника за неделю.»





Загрузка...