Аркадий Петрович держался прямо. Не просто ровно — а прямо, как штык, как старая лиственница, как небоскрёб в городе, где больше трёх этажей не строят. Эта прямота была его главным капиталом, принципом и доспехами. Он не гнулся. Ни перед обстоятельствами, ни перед людьми, ни, что самое главное, перед самим собой.

Просить? Помощи?

Это были слова из другого языка — языка слабых и неудачников, на котором Аркадий Петрович не просто не говорил: он отказывался признавать его существование. Даже мысленно. Даже шёпотом. Даже когда никто не слышит.

Жил он в частном доме, который построил сам. Ну, не то чтобы совсем сам — но он лично контролировал каждый гвоздь, каждую доску, каждую «мелочь», на которой, по его убеждению, и держится мир. И всем подрядчикам, от сантехника до электрика, он говорил одно и то же, не повышая голоса, но так, что у людей почему-то сами собой выпрямлялись спины:

— Я вам плачу не за советы. Я плачу за молчаливое исполнение моей воли.

Если кто-то начинал осторожно, как в банке с начальником отдела: «Аркадий Петрович, тут по технологии нужно…» — он холодно прерывал:

— Технологии служат человеку, а не наоборот. Делайте, как я сказал.

Дом, надо признать, получился странным. Но очень прочным. На совесть. Как характер хозяина. Странность заключалась в мелочах — в каких-то углах, которые были «так удобнее», в ступеньке, которая «нормальная, если смотреть под правильным углом», в батарее, которая грела «как надо, просто привыкнуть надо». Но стоял дом крепко, будто тоже упрямился.

И вот беда.

Во дворе, под старой яблоней, образовалась яма. Небольшая, но противная. То ли кроты, то ли грунт просел. Яма была не просто углублением — она была намёком: мол, не всё тут под контролем.

Сосед, Иван Семёныч, человек общительный и безотказный, увидел и сказал:
— Аркадий Петрович, ямка. Надо засыпать. У меня грабли, лопата. Помочь?

Аркадий Петрович посмотрел на яму, как на личное оскорбление, а на соседа — как на её соучастника.
— Не ваше дело, Иван Семёныч. Разберусь. Сам.

«Сам» — это было его магическое слово. Заклинание, отгоняющее всех доброжелателей и приковывающее его самого к позорному столбу собственной независимости. Скажешь «сам» — и вроде бы победил. Хотя на самом деле просто подписал себе обязательство.

Он разобрался. Вынес лопату, насыпал в яму земли, утрамбовал ногой. Сделал быстро, решительно, без посторонней помощи, не оглядываясь по сторонам, как будто во дворе могли стоять скрытые камеры. Руки отряхнул сухо, по-деловому.

Гордость расправила плечи внутри него. Ещё одна победа над миром, который вечно норовил тебе что-то подсунуть: совет, сочувствие, лопату в руки, а потом — глядишь — и помощь.

Но дождик прошёл. Земля просела. Яма вернулась. Теперь — чуть шире. Как насмешка. Словно кто-то проверял его на прочность тем же способом, каким он сам проверял дом: «а выдержит?»

Иван Семёныч, проходя мимо, снова осторожно кашлянул:
— Аркадий Петрович, да она же ещё глубже стала. Это, может, трубу прорвало? Надо копать, смотреть. Давайте я…
— Я в курсе! — отрезал Аркадий Петрович, и его тон был так ледяно-вежлив, что сосед поёжился. — У меня свой план.

План был гениален в своей сложности, вытекающей из простого отказа позвать на помощь. Аркадий Петрович решил не просто засыпать яму, а укрепить её. Чтобы на века. Чтобы больше никогда — ни яма, ни сосед, ни сама природа — не имели права подать ему реплику.

Он купил мешок цемента, притащил песок, нашёл в сарае старую сетку-рабицу. Он не был строителем, но он был Аркадием Петровичем. А значит, способен на всё. Не потому что умеет — потому что обязан.

Он работал три дня. Втайне, по вечерам, когда соседи не видят. Гордость не позволяла ему даже допустить мысль, что кто-то может наблюдать за его борьбой с дырой в земле — смотреть, как он таскает ведро, как у него дрожат руки, как он морщится от боли в пояснице.

Он замешивал раствор в корыте (мало, потому что много не унести), стучал лопатой по ржавому железу, чтобы соскрести комки. Таскал, заливал, укладывал сетку, снова мешал. Рукава становились тяжёлыми, пальцы серели, цементная пыль забивалась под ногти. В сапогах хлюпала влажная земля.

Это была титаническая, эпическая и совершенно бессмысленная битва. Он боролся не с ямой. Он боролся с самой возможностью признать, что яма сильнее — или, что ещё хуже, что он просто не один на свете и иногда можно не тащить всё на себе.

На четвёртый день «конструкция» была готова. Сверху он аккуратно присыпал её землём и дёрном. Со стороны выглядело как небольшая, аккуратная кочка — почти декоративная, как будто так и задумано ландшафтным дизайнером с непростым характером.

Аркадий Петрович отмыл руки, выпрямился и посмотрел на своё творение с чувством глубокого, ни с чем не сравнимого удовлетворения. Он не закопал яму. Он её победил. Инженерно. Самостоятельно.

Гордость ликовала. Она пила шампанское в его душе и кричала «Браво!». А Аркадий Петрович стоял, чуть приподняв подбородок, и даже дыхание у него было таким, будто он не яму укреплял, а оборону города держал.

Прошла неделя. Наступила ночь. Аркадий Петрович, выключив свет в доме, вышел на крыльцо проверить, запер ли калитку. Ночь была тёмной, безлунной. Воздух пах мокрой корой яблони и сырой землёй.

Он шагнул с крыльца, сделав два уверенных шага по знакомому двору… и на третьем шаге мир под ним провалился.

Земля и дёрн, прикрывавшие его «ремонт», не выдержали. Сетка-рабица, не связанная по углам и лежавшая как попало, съехала. Цементный раствор, замешанный на глазок, рассыпался — сухими злым крошевом, как старый хлеб.

Он провалился по пояс в холодную, сырую темень. Ноги нащупали не дно, а какую-то жижу из земли, цементной крошки и, как ему показалось, корней старой яблони, которые цеплялись за ботинки, будто тоже были против.

Первой реакцией был не страх, а бешенство. Вселенское, оглушающее.
Как так? Он же всё сделал сам! Правильно! На совесть!

Он упёрся руками в края ямы, попытался вылезти. Не вышло. Грунт осыпался. Края поползли вниз, как тесто. Он провалился глубже. Теперь уже по грудь. Холодная сырость моментально нашла щель между телом и халатом и деловито занялась своим.

Тишина ночного посёлка была абсолютной. Где-то вдалеке лаяла собака. В его собственном доме горел одинокий огонёк в спальне — жена уже спала. Тепло, свет, помощь были в десяти метрах. И в миллионе световых лет. Потому что между ним и спасением стоял железный занавес его собственного характера.

Он начал кричать? Нет. Что вы. Аркадий Петрович не кричал. Он изрёк, твёрдо и громко, в ночную мглу:
— Э-ге-гей!

Это не был крик о помощи. Это было заявление о своём присутствии. Констатация факта: вот он я, имею право быть услышанным.

Никто не отозвался.

Он попробовал ещё раз, уже с оттенком командного недовольства в голосе:
— Алло! Есть кто?!

Соседский пёс перестал лаять. Наступила звенящая тишина, будто сама природа прислушивалась к его позору и решала: записывать ли это в хронику или оставить на месте, как доказательство.

И вот тут, в этой чёрной, сырой яме, до него начало медленно доходить. Он попал в ловушку, которую построил своими руками. Буквально. Каждый неверный расчёт, каждый отказ от совета, каждый кивок своей гордыне — всё это было кирпичиком в стенах этой ямы.

Он не упал — он спустился в материальное воплощение своего принципа. И принцип оказался влажным, скользким и холодным.

Мысль была настолько невыносимой, что его гордость, как раненый зверь, сделала последний рывок. Он начал придумывать план. Как выкарабкаться самому. Можно попробовать ухватиться за корень яблони… но он сгнивший. Можно поднатужиться и… осыпется край.

Каждое движение увязало его глубже. Физически и метафорически: чем активнее он «сам», тем крепче яма держит.

Часы пробили полночь. Стало холодно. В кармане халата лежал телефон. Просто достать и позвонить жене. Или в службу спасения. Или даже… даже этому болтуну Ивану Семёнычу.

Рука сама потянулась к карману. И замерла. Позвонить — значит признать. Признать, что он здесь. Что он в яме. Что он не справился. Что его «сам» — не работает.

Это было равносильно духовной смерти. Или, по крайней мере, официальному признанию банкротства его главной валюты.

И тут случилось невероятное. Сверху, с края ямы, послышался шорох. И тихий, озадаченный голос Ивана Семёныча:
— Аркадий Петрович? Это вы там?

Оказалось, Иван Семёныч, любитель ночных посиделок на веранде с чаем, услышал его оклик «Э-ге-гей!». Показалось знакомым. Вышел посмотреть. В таких посёлках звук чужого «э-ге-гей» — это как новость: мимо не пройдёшь.

Аркадий Петрович, застигнутый врасплох в самом эпицентре своего краха, совершил величайшее усилие в жизни. Он задрал голову и произнёс голосом, в котором ледяное достоинство боролось с дрожью от холода и унижения:
— Да, я. Исследую… грунтовые воды. Ночью лучше видно.

Наступила пауза. Длинная. В темноте Аркадий Петрович чувствовал, как соседский взгляд буравит его — сидящего в цементной жиже по грудь, с тем самым выражением лица, с которым обычно читают надпись «Осторожно, свежая краска» уже после того, как прислонились.

— Грунтовые воды… — наконец, медленно повторил Иван Семёныч. — Понятно. А… глубоко воды-то?

— Приемлемо, — скрипнул Аркадий Петрович. — Но исследование завершено. Пора подниматься.

Ещё одна пауза. Потом Иван Семёныч, человек незлобивый, но не без чувства юмора, спросил с непередаваемой интонацией:
— Аркадий Петрович… а помощь… в подъёме не требуется? Для чистоты эксперимента, так сказать. Чтобы не потревожить образцы?

В этих словах не было злорадства. Была какая-то вселенская, философская констатация. Он предлагал спасти его, давая при этом сохранить лицо. Это был акт высшего соседского милосердия: протянуть руку и при этом сделать вид, что ты не вытаскиваешь человека из позора, а участвуешь в научной работе.

И Аркадий Петрович, князь тьмы в собственной яме, сдался. Он издал короткий, похожий на стон звук, который можно было принять за согласие. И, что важно, за звук человека, который просто устал, а не проиграл.

Иван Семёныч спустился вниз, ухватился за могучий ствол яблони и протянул толстую, верёвкоподобную руку. Через пять минут, покрытый грязью, листьями и кусками застывшего цемента, Аркадий Петрович стоял на твёрдой земле. Он дрожал. Молчал. Смотрел куда-то в сторону калитки, как будто там было написано, что делать дальше.

— Ну что, — сказал Иван Семёныч, отряхивая ладони. — Нашли что искали?

— Да, — хрипло ответил Аркадий Петрович, глядя в сторону своего дома. — Нашёл.

На следующий день Иван Семёныч, не дожидаясь «плана», пришёл с двумя тачками щебня, лопатой и своим зятем-сварщиком. За три часа они не просто засыпали яму — они укрепили её по-настоящему, с арматурой, так, что теперь там можно было парковать танк.

Аркадий Петрович наблюдал из окна. Он не вышел. Гордость была покалечена, но не добита. Она сидела в нём, перевязанная, и тихо стонала, как человек, которого отвели в травмпункт, но он всё равно уверяет, что «само пройдёт».

А вечером, когда работа была закончена, он вышел во двор. Подошёл к ровной, крепкой площадке, что теперь была на месте ямы. Положил на неё коробку дорогого коньяка. Для Ивана Семёныча. Без записки. Просто коробка.

Это был его способ сказать «спасибо» и одновременно не произнести слова, которые на его внутреннем языке не существовали.

Иван Семёныч принял дар молча. Ни слов благодарности, ни намёков. Только кивок через забор — короткий, уважительный, как между людьми, которые всё поняли и договорились не обсуждать.

С тех пор Аркадий Петрович держался всё так же прямо. Но иногда, проходя мимо того места под яблоней, он чуть замедлял шаг. И его прямая, как штык, спина, на секунду, едва заметно, сгибалась — не от тяжести, а от памяти.

От памяти о том, как холодна и тесна бывает яма, которую роешь себе сам. И как нелепо звучит в ночи гордое «Э-ге-гей!», когда единственный, кто может его услышать, — это сосед, которому ты всю жизнь не давал и лопаты в руки подать.

Гордость — прекрасный стержень. Пока не превращается в крышку, которую ты сам на себя опускаешь. И хорошо, если рядом окажется кто-то, у кого хватит ума и доброты не сказать вслух, что это именно крышка, а сделать вид, что это просто неудобная… исследовательская скважина.

Загрузка...