Эту историю рассказывают неправильно. Атенадора знала это ещё до того, как её начали рассказывать…
Утро в Александрии приходит не со светом, оно приходит с преломлением смысла на разных языках. Сначала город говорит на языке моря: натянутый скрип канатов, влажный стук дерева о дерево, короткий крик чайки. Потом — на языке запахов: смола, соль, рыбья кровь, кислое вино, которым ночью ополаскивали амфоры, и тонкий дым благовоний. И только затем — на языке света, но свет здесь всегда отражённый: будто солнце не доверяет этому городу и отправляет вместо себя сначала гонца — блеск на воде.
Атенадора уже проснулась. Она лежит и слушает дом. Дом тоже просыпается — аккуратно, почти мистически: шорох метлы во внутреннем дворе, капля, упавшая в чашу, далёкий кашель в коридоре. Дом всегда просыпается раньше людей: ему нужно заново распределить тени по углам, выставить прохладу в коридоры, вернуть привычные запахи в ткани. Вещи здесь знают порядок. Вещи не спорят о смыслах. Вещи просто есть. Снаружи — другое дело. Снаружи смыслов больше, чем камня.
Мира появляется не сразу. Она - орнатрица. Не просто служанка, руки Миры знают больше, чем многие головы: они умеют строить смыслы из волос. Смыслы которые все вокруг впитывают.
Пока Мира начинает возводить прическу на ее голове, Атенадора, через раскрытое окно, слышит, как город постепенно просыпается. Внизу открывают лавки. Кто-то ругается по-гречески, вставляя египетские проклятия, чтобы они звучали убедительнее. Корабли в гавани переговариваются цепями. Где-то вдалеке уже спорят о цене зерна. Смысл в Александрии продаётся на развес: кусками, как рыба.
— Что нового в городе, — начинает Атенадора. Сегодня прическа будет церемониальной. Около четырех часов изнывающего ожидания.
Мира тем временем строит высокий вал из ее волос, вплетает косу. Конструирует прическу как здание, снизу вверх. Формирует каждый локон. Закрепляет воском, потом смолой, добавляет ароматного масла.
— Жена прокуратора снова сменила дом. Говорят, потому что в старом слишком часто умирали рабы.
Атенадора хмыкнула.
— Что же об том думает прокуратор?
— Он еще этого не знает, префект отправил его в Бубастис — проверять зерновые хранилища и отчёты. Скоро начнутся поставки в Рим. А вы знаете, как они там относятся к задержкам.
— Мира, ты, кстати, скучаешь по Риму?
— Как говорил один умный человек: дом — там, где дышится. Мне здесь больше нравится, моя мама всегда мечтала жить в Египте. Вот я и проживаю ее мечту.
Начинает затекать шея. Атенадора терпеть не могла сидеть без дела. Она чувствует себя в ловушке. Тяжесть конструкции на голове давит на нее. Сегодня - важный день. Должны начать вырезать ее погребальный бюст. Тот, что позже веками будет хранится в ее усыпальнице, чтобы дух мог узнать себя и вернуться. Не забыть себя. Не потеряться в вечности. Эти бюсты всегда готовят заранее. Чтобы человек сохранился на них моложе чем во время самого перехода. Еще не одряхлевшим. Каким он сам себя помнит. Иначе узнавание не произойдет. Как там в песнях арфиста — думает Атенадора — "Никто не возвращался, чтобы рассказать, каково там. Поэтому радуйся дню. Следуй своему сердцу, пока ты жив."
— Кстати, об умных людях. На следующей неделе префект должен прийти к нам на вечерний пир. В прошлый раз его так поразило заявление Фаворина Арелатского — что человек есть не то, что он есть, а то, как его называют, — что с тех пор он, говорят, плохо спит. Хочет в этот раз привести с собой Максима Тирского. Тот как раз недавно приплыл в город из Афин. Надеется, что он его успокоит со своим вечным: «Истина выше формы». Он это повторяет везде, где его кормят.
Мира останавливается.
- Госпожа. ты держишь голову иначе, чем в прошлый раз. Скажи если сильно тянет. Сегодня очень влажный воздух.
Мира переходит на мистические новости словно достает следующий пергаментный свиток.
— Вчера ночью кто-то видел Исиду плачущей у порта.
Атенадора молчит, она была жрицей Исиды на протяжении уже двадцати лет и привыкла, что люди жаждали мистицизма, хоть чего то, что могло сделать их жизнь важнее.
Поняв, что вытянула не тот свиток Мира перебирает предыдущие.
— Сегодня воздух тяжёлый, повторяет она - причёска будет держаться хуже.
— Вчера вечером она была особенно яркой, — вдруг говорит Атенадора.
Мира не сразу понимает.
— Кто?
— Фосфорос. Венера. Странно, правда? Столько лет люди думали, что это две разные звезды — утренняя и вечерняя. А потом оказалось, что она одна и та же.
Мира улыбается, не отрываясь от волос.
— В Риме её называют Люцифером. Несущая свет.
Атенадора медленно кивает.
— Забавно. Одна и та же звезда провожает нас вечером и встречает утром.
Она чуть поворачивает голову — настолько, насколько позволяет причёска.
— Ты, Мира, слишком умна для орнатрицы. Сразу видно: твои родители служили в доме знатных людей в Риме.
Тяжело вздыхает.
— Весь день сегодня придётся сидеть. Ты знаешь, как я это не люблю. Сначала здесь. Потом — у резчика Филона. Сегодня первый день. Часа три, не меньше.
Она замолкает, будто считает.
— Почти весь день сидеть неподвижно. Я сама уже стану статуей.
— Венерой, — шутит Мира.
— Стара я для Венеры. Тогда уж я вечерний Гесперос, а не Фосфорос.
Мира улыбается.
— Вот не зря вы философов слушаете — как всё закрутили. Звезда-то всё равно одна: что вечером, что утром.
Иногда Атенадоре кажется: Александрия — это место, где смыслы не просто живут рядом, а трутся друг о друга, как камни в мешке. От этого они становятся гладкими и опасными.
Атенадора смотрит в бронзовое зеркало. Отражение в нем всегда кажется чуть темнее. - И правда Гесперос. - Подумала она и надолго замолчала.
Позже после легкого обеда Атенадора выходит из дома вместе с Терренцием Ферусом. Увидев ее он наклоняет голову, не как раб, а как человек, который признаёт превосходство другого .
— Госпожа.
Он никогда не добавляет лишних слов. Его речь экономна, привычка выработанная в гладиаторских боях, много лет назад.
Атенадора кивает.
— Идём, — говорит она.
И город сразу начинает их двигать. Не шагами — толчками, потоками, боковыми давлениями. Нет - думает Атенадора - город начинается не с улиц — с их вкуса. На языке он ощущается как смесь металла и дыма: монеты, медные сосуды, жаровни, смола, которой мажут лодки. Потом добавлялась сладость — раздавленные финики, перезревшая дыня. И всё это сопровождалось запахом бумаги. Папирусная пыль была здесь такой же естественной, как песок на обуви. Казалось, сама реальность присыпана словами — чтобы не скользила.
Ферус идёт на полшага впереди. Не заслоняет — перекрывает траектории. Он не смотрит на людей, он смотрит между ними. Туда, где появляется движение раньше, чем человек.
— Сегодня шумно, — говорит он.
— В Александрии всегда шумно.
— Сегодня — иначе.
Слева продают хлеб; запах тёплой хлебной мякоти смешивается с рыбой и папирусом. Справа кричит мальчишка, предлагая воду. Над головами — бельё на верёвках. Между ней и Торренцием проплывают лица: греческие, египетские, сирийские, иудейские, римские. Иногда ей кажется что людей вообще не существует, одни лишь взгляды.
Она останавливается у лавки со сладкими плодами. Продавец, не поднимая глаз, говорит:
— «Карфагенское яблоко». Другой, рядом, поправляет: «финикийское. Две серебренные драхмы.»
В её ушах эти названия звучат как две стороны одной монеты. Она берёт финикийское яблоко, гранат — тяжёлый, холодный, гладкий. Плод, который снаружи выглядит цельным, а внутри хранит тысячи зёрен.
И тут в ней происходит первое смещение.
Ей кажется, что вся Александрия — это финикийское яблоко, только слишком большое, чтобы держать его в руках.
Снаружи — кожура из камня, колонн, законов, привычек, имён, названий. Внутри — тысячи зёрен, и каждое смотрит именно на тебя. Зёрна были людьми, богами, словами, слухами, книгами, запахами, взглядами. Каждое — отдельное, каждое — полно соком своего смысла. Здесь ничего не сливалось до конца: греческое не становилось египетским, египетское не становилось римским — они лишь теснились, прижимались друг к другу, оставляя между собой тонкие, болезненные перегородки.
Город смотрел на неё тысячью глаз, и она знала: не все они человеческие. Некоторые принадлежали статуям, некоторые — звёздам, некоторые — словам, которые ещё не были придуманы, но уже существовали как возможность.
Она подумала, что если разрезать Александрию, из неё вытечет не сок, а смыслы — красные, липкие, неотмываемые. И каждый, кто коснётся их, уже не сможет сказать, что видел город таким, каким он был раньше.
Она идёт в порт.
Порт — самая сердцевина этого плода. Влажная, шумная, солёная. Там и Башня на Фаросе - одно из Чудес Света, а чуть подальше в Брухейоне находится и Мусейон, где живут все тексты Ойкумены. Здесь всё постоянно перемешивается, и всё равно ничто не растворяется. Верёвки, смола, мокрое дерево, горы амфор, крики грузчиков, скрип колёс. Здесь люди пахнут работой и дальними берегами. Здесь даже молчание звенит как недосказанное ожидание приключений.
Она проходит мимо группы людей и слышит как тощий философ спорит с учениками о природе света. Свет — это тело? Движение? Чистая форма? Тень, которая убеждает нас, что у нее есть источник?
Атенадора вспоминает Венеру. Фосфорос. Люцифер. Три имени — одна звезда. Она думает о том, как легко слово может стать оболочкой для явления, и как часто оболочка важнее содержания.
Атенадора не слушает доказательства. Она слышит то, чего нет в доказательствах: ощущение, что спор идёт не о свете, а о власти над словом «свет».
Позже она заходит в храм Исиды. Терренций Ферус остается ждать у порога. Он всегда умеет стоять там , где его видно, но никто его тем не менее не замечает.
Внутри храма прохладно. Камень поглащает жар, будто впитывает лишние мысли. Пахнет ладаном, маслом, старой тканью. Тени здесь плотные, как будто тьма — не отсутствие света, а его концентрат.
Исида понятна. Она — богиня воссоединения. Она про то, что разделенное можно собрать, если знать имена составных частей. Она про то, что смерть — не конец, а распад на элементы. В этом есть утешение: мир не исчезает, он просто меняет форму, а форма — материя, с которой можно работать.
Когда Атенадора выходит на улицу, Александрия делает вид, что никакого храма не было. Её шум — это способ не замечать священного: лавки кричат, порт зовёт, босые дети несут воду, кто-то ругается, кто-то торгуется, кто-то смеётся слишком громко.
День продолжает свое обычное течение. Она встречает знакомых. Выбирает ткань. Слушает сплетни. Видит, как римский легионер стоит у перекрёстка — как знак того, что власть здесь тоже язык, и он не нуждается в переводе. Она слышит, как кто-то произносит греческое слово и тут же повторяет его по-латыни — будто боится, что смысл не засчитают, если не сказать правильно.
И вот второе смещение происходит почти незаметно.
Она вдруг понимает: город держится не на камнях и не на людях. Он держится на том, что слова совпадают с тем, что они означают. Что имя вызывает узнавание. Что образ работает.
Идти ей приходится быстро: к полудню воздух становится плотным, и как влажная ткань, прилипает к лицу. Волосы под высокой конструкцией тянут назад, будто за затылком тебя сдавливает невидимая рука
Впереди — квартал мастерских. Там всегда пахнет камнем. Камень пахнет не пылью — он пахнет временем, которому подрезали голосовые связки.
У дверей мастерской Филона стоит мальчишка-ученик и, увидев её, резко выпрямляется. Он делает это слишком поздно — так, что становится ясно: только что он болтал, смеялся, был живым. А теперь надевает уважение, как новую тунику.
Филон выходит не сразу. Сначала слышно: металлический стук, шорох, короткая фраза на египетском. Потом появляется сам мастер — не большой, не важный, но очень уверенный в том, что его руки могут играть с камнем в любые игры и всегда выигрывать.
— Госпожа, — говорит он и чуть наклоняет голову. Наклон не для неё — для того, что у неё на голове: для конструкции. В ремесленных кварталах форму уважали даже больше, чем людей. Потому что форма стоила дороже.
Атенадора заходит.
Внутри прохладно. Но не так, как в храме. Здесь прохлада — это не божественная милость, а технология. Камень держит температуру. Инструменты лежат ровно, как слова в хорошо выстроенном предложении. На столе — маленький блок белого камня, размером почти с кулак. На нём уже намечены линии: едва заметные, как ее будущая судьба.
Она садится.
— Это алабастрос, оникс. Хороший камень. Он тёплый. — обьясняет Филон.
— Но не любит спешки, крошится, если его торопить. Видите полосы? Камень этот растёт слоями, как кожа. И стареет вместе с нами. Со временем он меняет цвет.
Атенадора кивает.
— Камень сам знает, кем он хочет стать. Я только стараюсь не мешать ему.
Сидеть перед скульптором — не как сидеть перед богом. Перед богом ты можешь быть чем угодно: бог всё равно видит то, что хочет. Перед Филоном нельзя быть чем угодно . Здесь ты должна быть узнаваемой.
— Смотрите прямо, — говорит он.
Атенадора смотрит прямо.
Терренций стоит сбоку. Он старается быть невидимым — как все те, кто на самом деле держит этот мир: рабы, служанки, носильщики, ученики.
Филон берёт тонкий шнур и мерит расстояния — от подбородка до носа, от носа до лба. Это похоже на ритуал, только вместо благовоний — значения. Вместо молитвы — пропорции.
— Не двигайтесь, — говорит он.
«Не двигайся» в этот день звучит слишком часто. Как будто весь город хочет оставить её в одной позе — чтобы легче было потом её запомнить.
Проходит время. Сначала она считает вдохи. Потом перестаёт. Потом замечает, что мысли тоже начинают затекать, как шея до этого.
Чтобы не потерять себя, она начинает слушать мастерскую.
Здесь звуки другие: не рынок, не порт. Здесь звук — не хаос, а работа. Звяканье резца, скрежет по камню, короткий шорох, будто кто-то тихо стирает чьё-то будущее. Или наоборот, конструирует его.
Филон вдруг отходит на шаг, прищуривается.
— Слишком много света, — говорит он.
И закрывает одно окно тканью.
Атенадора почти улыбается. Ей нравится, что даже здесь — в мастерской, где люди вроде бы говорят только с камнем — всё равно решают вопрос света. Как будто смысл всегда начинается с того, что выбирают правильное освещение.
За дверью слышен шум улицы — и чьи-то голоса. Сначала она думает: торговцы. Потом различает другое — ритм, слишком уверенный для торга. Это не «купите». Это «поверьте».
Кто-то говорит о Боге.
В Александрии о богах говорили все и всегда, но этот голос звучит иначе — как будто он не предлагает, а отменяет. Он не добавляет ещё одно имя в список. Он хочет вычеркнуть весь предыдущий список целиком.
— Опять они, — тихо говорит ученик Филона. — С утра стоят на углу, возле лавки с рыбьей солью.
— Кто? — спрашивает Терренций, сразу оживившись.
— Те, которые не любят статуи, — отвечает мальчишка. И говорит это так, будто речь идёт о болезни.
Филон хмыкает, не отрываясь от работы.
— Не любят статуи, а приходят в город, который состоит из статуй, — бормочет он. — Это всё равно что не любить воду и жить в порту.
Голос с улицы усиливается. Теперь слышно лучше.
— …Мир не вечен. Не привязывайтесь к тому, что исчезнет. Не думайте, что стены спасут! — говорит кто-то. — То, что приятно глазам, часто вредно душе!
Атенадора напрягается. Она не понимает всех слов, но чувствует тон. Это тон человека, который берёт слово и поворачивает его, как нож.
Голос с улицы снова: громче, настойчивее.
— …Не всякий свет — истина. Есть свет, который делает вас слепыми. …Глаза любят свет, потому что боятся темноты ….
У Атенадоры внутри что-то откликается.
Фосфорос. Почему то весь день она сегодня думает о свете и звезде, что светит и вечером и утром.
Она размышляет об этом родном греческом слове — пытается разобраться в смысле, который в него вложили ее предки. И он уже не тот, что был даже вчера вечером, когда звезда просто висела над городом, чистая и равнодушная. Здесь, сегодня «свет» звучит уже как обвинение. Как будто свет — это не то, что освещает, а то, что соблазняет.
Она ловит себя на том, что хочет встать. Но не может: тело выставлено, как статуя ещё до резца. И в этом — страшное совпадение: она сидит перед мастером, который сделает её узнаваемой в камне, и слышит голос, который учит людей делать узнаваемым зло.
Филон замечает напряжение на её лице.
— Вам нехорошо? — спрашивает он.
— Нет, — говорит она. — Просто...
Она не хочет объяснять. Не хочет давать этому голосу место внутри себя.
— Вас беспокоят слова этого фанатика? — спрашивает Филон, скорее как мастер: ему важно, не дрогнет ли линия рта, которую он запоминает.
— Слова, которые меняют смысл, — отвечает она.
Филон усмехается.
— Все слова такие, госпожа. Просто одни делают это быстро, а другие — медленно.
В этой мастерской даже цинизм звучит как философия.
Она снова слышит голос с улицы:
— …Вы думаете, что исчезнете. Вы ошибаетесь …Вы вернётесь … Но вы целуете камень и ждёте ответа…..
И вдруг понимает: это и есть то, о чём она думала утром. Не о том, что одной звезде дали два имени. А о том, что её имя меняет полярность. Свет не меняется. Меняется то, что люди делают из света.
Она сидит — и чувствует тысячу глаз города. И один из этих глаз сейчас — голос на углу, который смотрит на мир так, как будто у мира есть только одна правильная интерпретация.
Филон подходит ближе.
— Чуть выше подбородок.
Она поднимает подбородок.
Терренций Ферус ловит её взгляд — быстрый, тревожный. Как будто спрашивает: «Вы слышите то же самое?» Как будто между ними есть невидимый разговор, который идёт без слов.
Проходит час. Два.
Сидеть три часа неподвижно — это не совсем про тело. Это про то, как время начинает вести себя странно в такие моменты. Сначала оно тянется. Потом гнется. Потом исчезает. Потом возвращается, но уже другим.
Филон откладывает инструмент.
— Достаточно, — говорит он. — Сегодня я вас запомнил.
Запомнил. Как вещь. Как образ. Как набор линий.
Атенадора встаёт медленно. Голова тяжёлая. Шея будто чужая. Она выходит на улицу — и сразу попадает в поток. Поток не даёт человеку быть отдельным. Поток делает человека частью города.
И тут происходит то, что делает вторую половину дня динамичной: город начинает её двигать.
Сначала кто-то толкает плечом. Потом носильщик с корзинами заставляет её прижаться к стене. Потом ребёнок пробегает между ней и Терренцием, и на секунду их разъединяет — и это ощущается странно: как будто если разделить две фигуры, весь смысл сцены может поменяться.
— Госпожа, — говорит Терренций, — быстрее. Здесь сейчас будут…
И не договаривает.
Потому что впереди — маленькая толпа. Не драка. Просто человеческое сгущение. Люди стоят, слушают. Глаза направлены в одну точку — туда, где кто-то снова говорит о свете.
Атенадора не хочет подходить ближе, но поток подталкивает. Город любит сталкивать людей с тем, от чего они отворачиваются.
Она слышит куски фраз.
— …Вы поклоняетесь блеску …
— …свет обманывает…
— …Форма — ловушка …
— …свет и его отражение…
Слово попадает в неё неожиданно — потому что утром она сама думала, что свет в Александрии всегда отражённый. Будто солнце не доверяет городу.
Но теперь отражение называют ложью.
Она понимает, как это работает. Понимает — и от этого становится холодно.
Сначала кто-то говорит:
Свет отражённый.
Потом кто-то добавляет: отражение — подозрительно.
Потом кто-то решает: отражение — ложь.
Потом слово «ложь» ищет себе лицо.
Потом ложь получает имя.
Потом имя получает историю.
Потом история получает врага.
И звезда, которая вчера вечером просто висела над портом, сегодня вдруг начинает участвовать в человеческих страхах.
Теренций шепчет:
— Не смотрите. Они любят, когда на них смотрят.
Но Атенадора уже смотрит.
Она смотрит — и понимает, что в этом городе взгляд всегда возвращается. Не важно, куда ты направишь его. Город ответит. Что город! Ей кажется, что вся Ойкумена состоит не из людей а только из взглядов.
Терренций быстро уводит ее. Почти бегом — насколько позволяет ее статус и причёска. Это смешно и страшно: бежать с церемониальной прической, как бежать с амфорой на голове.
К вечеру воздух меняется. Он становится легче. Город устает. Лавки закрываются, шум становится ниже, и в этом понижении появляются новые звуки: шаги по камню, шёпот у дверей, редкий смех.
Когда Атенадора возвращается домой, она испытывает облегчение.
Дом принимает её, как принимает вещь, которая, наконец, вернулась на место. Мира здесь же, помогает снять часть конструкцию из волос с головы — осторожно, шаг за шагом, слой за слоем.
Вечер. Атенадора подходит к окну.
Над городом начинает проявляться Венера. Сначала — едва заметно. Потом — ярче. Потом — так ярко, что кажется: она не светит, а смотрит.
Гесперос.
Она вспоминает утро. Фосфорос. Несущий свет.
Одна и та же звезда. Один и тот же холодный блеск.
Но внутри неё уже живёт услышанная фраза: «свет обманывает». И она понимает, что эта фраза будет жить и дальше — не только в ней, но в в людях после неё. Она будет расти, как плесень на влажной стене, пока не покроет весь мир.
Когда-нибудь кто-то скажет Фосфорос, Люцифер — и не подумает о звезде.
Когда-нибудь это слово станет таким темным, что его будут бояться произносить.
Когда-нибудь свет превратят в угрозу.
Она стоит у окна и думает: звезда останется той же. Меняться будет только то, что люди захотят из неё сделать.
И вдруг — совсем тихо — она снова чувствует взгляд.
Не чей-то один. Не человеческий. Взгляд города, взгляд тысяч глаз. И среди них — странный, новый, невозможный взгляд тех, кто будет жить через многие века, и для кого она станет лишь забавным камнем на полке со странными свитками -тетрагонами.
Она почти улыбается.
Вот оно — окончательное преломление: из нее вырежут каменную форму, чтобы ее дух мог вернуться. А вернётся она— в мир, где формы будут жить дольше смыслов.
Она касается стены возле окна. Камень тёплый: день ещё не ушёл.
— Если мир — всего лишь машина по преломлению смысла, — шепчет она, — то кто тогда я?
И звезда молчит. Гесперос. Венера. Фосфорос. Эосфорос. Весперос. Люцифер. Несущий свет. Они все молчат.
Но молчание у них ровное, уверенное — как у Исиды в храме. Как у камня в мастерской Филона.
Как у будущего, которое уже придумало ей имя.
И город с тысячью глаз — продолжает смотреть на нее.