За окном со скоростью проходящего поезда мелькали люди, дома, автомобили, нескончаемо тянулись поля. На далёких холмах ровными красно-жёлтыми рядами застыли виноградники. В стекло бился ветер, гудел. Раскалённое солнце ослепляло. Екатерина Александровна прикрыла глаза ладонью. Я привстал, задёрнул верхнюю шторку.
— Ça ne vous dérange pas (Вы не возражаете)? — спросил я у читающего господина.
Тот сделал вид, что не услышал.
— Да, так будет лучше, — сказала Екатерина Александровна. — От яркого света у меня начинают слезиться глаза.
— Может быть, набегут тучки.
— Может быть.
Я осторожно выгнул спину, повёл плечами. Дальние поездки утомляют, особенно в жару. Хочется встать, размяться, но кругом чужие глаза, которые, кажется, следят за каждым твоим движением и мечтают уличить в неловкости, и приходится вести себя подобно статуе — прямо и неподвижно. Но Екатерина Александровна не вызывала ощущения чужой. Впрочем, поначалу я именно так её и воспринимал — чужая, несоветская. Эта её горделивая дворянская стать, полный открытого превосходства взгляд. Воспитание. Но вот уже несколько часов беседы позади, и я начинал осознавать, что стать не такая уж горделивая, а во взгляде доверие… Эта дворянка вызывала симпатию. Пусть она не друг, но и не враг точно.
— Знаете что, давайте выпьем, — я достал из саквояжа бутылку Лафита, откупорил и разлил по чашечкам. Коммивояжёр покосился на нас, фыркнул и снова уткнулся в журнал.
Екатерина Александровна следила за моими действиями с улыбкой.
— Вы недавно во Франции, Виктор?
— Почему вы так решили?
— Здесь не принято поступать подобным образом. Вино нужно пить из бокалов и с таким видом, будто вы только что нашли тысячу франков. В противном случае у окружающих это вызовет недовольство. Французы весёлые люди, но всё же не итальянцы.
— Ничего, потерпят, — буркнул я.
Мы выпили. Во рту переплелись яркость миндаля и свежесть фиалки.
— Такое вино следует подавать к мясу, но никак не к круассанам, — произнесла Екатерина Александровна.
— А мы с вами по-русски.
— По-русски, — улыбнулась она. — Выражение, которое ни одному иностранцу ничего не сможет объяснить. Они будут пожимать плечами, морщить носы и оспаривать его состоятельность. Но на самом деле, как много смысла заложено в его основание. В нём сокрыта вся наша душа — идти наперекор правил, против ветра, против течения, не жалея себя. Именно этого не понимают иностранцы, и боятся те русские, которые перестали быть русскими. Это их злит и раздражает. Они уже не могут, как раньше, жить душой, им приходится каждый свой шаг согласовывать с целесообразностью, и это раздражает их ещё больше. За это они ненавидят тех, кто продолжает считать себя русским, и хочет жить так, как считает правильным, а не так, как ему пытаются навязать со стороны. Вы даже не представляете, Виктор, сколько драм развернулось после того, как мы были вынуждены эмигрировать. Кто-то смирился с новой жизнью, кто-то остался верен себе, иные пустили пулю в голову.
— Вы не смирились.
Екатерина Александровна кивнула.
— Да, мы не смирились. Мы прошли с мужем всю Гражданскую. В двадцать первом году мы эвакуировались из Крыма в Турцию, оттуда в Сербию, потом в Бельгию, во Францию. Помотало нас. В сороковых мы боролись с фашистами во французском Сопротивлении, едва не погибли. Но потому и не погибли, что не смирились.
— Мы тоже не смирились, — подливая ей в чашку вина, сказал я. — Давайте за победу. Она у нас общая.
— Давайте.
Мы чокнулись, чашечки издали мелодичный звон, колёса сказали «ты-тынь», коммивояжёр скрипнул зубами. Череда этих звуков показалась нам смешной, и мы рассмеялись. От смеха шапочка на голове Екатерины Александровны немного съехала на бок. Она поставила чашку, повернулась к окну. На лицо снова набежала задумчивость. Я ждал от неё продолжения рассказа. Ждать пришлось не долго.
— Уходить в неизвестность, Виктор, всегда страшно, — заговорила Екатерина Александровна. — Что там впереди? Что нас ждёт? Когда я переходила Дон, то слышала, как трещит лёд под ногами. Я схватила Алексея Гавриловича за руку, а он так покачал головой, словно она у него держалась на одной только ниточке, и сказал, что бояться нужно не этого. И как обычно оказался прав… Ольгинская походила на табор. Улицы были запружены повозками, людьми, животными. В каждом курене беженцы. Вчерашние чиновники, промышленники, интеллигенция. На лицах потерянность. Уходили семьями, со скарбом. На телегах дорогая мебель, посуда, одежда. Беженцев было едва ли не больше, чем добровольцев. Части перемешались, рассеялись, в некоторых насчитывалось всего несколько человек. И тогда генерал Корнилов принял решение реорганизовать армию. Был устроен общий смотр. Все офицерские роты были сведены в единое подразделение и получили название Офицерский полк. Представляете, Виктор, полк, состоящий из одних только офицеров. Едва ли не единственный случай в мировой истории. Корнилов был очень недоволен таким своим решением. Он считал это пустым расходованием ценного командного ресурса. Но куда деваться, если офицеров оказалось на порядок больше солдат? Командиром полка стал генерал Марков, или, как его называли за глаза, Белый генерал. Это за огромную белую папаху, которую он носил чуть набекрень. Из остатков партизанских отрядов сформировали Партизанский полк под началом генерала Богаевского, из ударных частей — Корниловский полк подполковника Неженцева. Юнкерский батальон Васи Парфёнова и Студенческий батальон генерала Боровского свели воедино и переподчинили Боровскому. Василия это сильно оскорбило. Ему предложили занять место командира роты, но всё дело в том, что штабс-капитан Парфёнов стоял у истоков создания Добровольческой армии. Именно он в начале ноября семнадцатого года по приказу генерала Алексеева собрал из прибывших на Дон добровольцев сначала Офицерскую роту, а потом и Юнкерский батальон. Юнкера Васю обожали, и он любил их не меньше, и отдавать начало над ними генералу пусть заслуженному, храброму, но пришедшему со стороны… Это очень, очень трудное решение.