«В раю парикмахерские не нужны — там у всех идеальные души.

Но в аду, говорят, очередь на стрижку — на сто лет вперед. Особенно у тех, кто продал зеркало».


1999 год от Рождества Христова.

Август.

42-й километр трассы М-8.


Поезд не стучал.

Он дышал.


Вера Королёва сидела у окна и впервые в жизни отчетливо осознала: механизмы тоже имеют душу. У этой души был ритм — ровный, старческий, как пульс деда, который она щупала в детстве, прижимая пальцы к синей вене на запястье. Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.

Не-ку-да. Не-ку-да. Не-ку-да.

Она загнала эту мысль в самый дальний угол сознания, заперла на ключ и выбросила ключ в форточку.

Сын рисовал.

Костику было десять. Он сидел, поджав ноги в сандалиях, и его фломастер двигался по бумаге с той пугающей сосредоточенностью, которая бывает только у детей, рано узнавших цену тишины. Он не спрашивал, куда они едут. Он не спрашивал, вернутся ли они обратно. Он просто рисовал — и это было его единственное оружие против мира, который говорил на непонятном языке.

Вера смотрела на его затылок.

Вихры торчали в разные стороны — она не успела подстричь его перед отъездом. В Москве остались ножницы, расчески, фен, который Леонид купил на восьмое марта три года назад и который она так и не забрала. Осталась квартира с чужими обоями, чужим запахом, чужим мужчиной, который когда-то обещал любить вечно.

Вечность длилась десять лет.

— Мам, — Костик не обернулся. — А там есть где плавать?

— Там есть река.

— Какая?

— Черная.

— Потому что завод сбрасывает?

Вера моргнула. Откуда он знает про завод? Она не рассказывала.

— Да.

— А если в ней выкупаться, станешь черным?

— Станешь мокрым.

Костик помолчал. Фломастер замер в миллиметре от бумаги.

— Я не хочу быть черным, — сказал он. — Я хочу быть как все.

Как все.


Вера сжала край сиденья так, что побелели костяшки.

Как все — это ждать мужа до часу ночи, вглядываясь в темноту за окном. Как все — это перебирать его рубашки в поисках следов помады и находить их. Как все — это слышать «я люблю тебя» и знать, что через час он скажет то же самое другой женщине.

— Ты не как все, — сказала Вера. — Ты лучше.

Костик не ответил. Он дорисовывал солнце — оранжевое, с лучами-спицами, похожее на сломанный велосипед.

Поезд нырнул в тоннель.


На тридцать секунд мир исчез. Остались только звуки: скрежет металла о металл, чей-то кашель из соседнего купе, плач ребенка этажом выше. Вера закрыла глаза — и темнота за веками слилась с темнотой снаружи.

Ты думаешь, что знаешь человека.

Она думала, что знает Леонида.

Они познакомились в 1989-м. Она стригла его жену. Женщина сидела в кресле, тараторила без умолку, а он ждал в углу с газетой «Советский спорт», делая вид, что читает. Но Вера видела: он не читает. Он смотрит.

Не на нее. В окно.

Она тогда не поняла этого взгляда. Сейчас, десять лет спустя, она расшифровала его безошибочно: он всегда смотрел не туда, где был, а туда, где хотел быть. И хотел он быть не с женой. Не с Верой. Не с любовницей. Он хотел быть с кем угодно, только не с тем, кто рядом.

Психологи называют это синдромом упущенной выгоды. В народе — свинством.

Они поженились через год. Вера шила платье сама — крепдешин, кружево, жемчужные бусины, похожие на застывшие слезы. Свекровь сказала: «Красиво, но дороговато». Леонид промолчал. Он вообще много молчал в последнее время.

В первый год он еще пытался. Приносил цветы, помогал мыть посуду, гладил Костика по голове и называл его «наследником». Во второй — начал задерживаться на работе. В третий — перестал приходить к ужину. В четвертый — Вера перестала накрывать на стол.

Знаете, как умирает любовь?

Не в огне. Не в скандалах. Не в битой посуде.

Она замерзает. Медленно, градус за градусом, как вода в стакане, оставленном на подоконнике в январе. Сначала появляются иглы — мелкие, почти незаметные. Потом корка. Потом лед. И однажды вы подносите стакан к губам, а внутри — ничего. Только холод и прозрачная пустота.

Она замерзла окончательно в 1998-м.

В тот вечер она пришла с работы раньше обычного — клиентка отменила запись, сославшись на мигрень. В прихожей стояли чужие туфли. Лаковые, на каблуке, тридцать седьмой размер. Леонид не носил тридцать седьмой.

Вера разулась. Прошла на кухню.

Они сидели за столом. Он и женщина. Бутылка вина — наполовину пустая. Пепельница — полная. Женщина была блондинкой. Крашеной. Дешевой. Помада размазалась — в спешке вытирали салфеткой.

Леонид поднял голову.


Десять лет. Десять лет совместной жизни, один ребенок, три аборта (по его просьбе: «рано, не потянем, давай потом»). И этот взгляд — пустой, стеклянный, без капли вины.

— Вера, — сказал он. — Это не то, что ты думаешь.

Она не ответила.

Она прошла в комнату, достала чемодан. Тот самый, фибровый, с наклейкой «Аэрофлот» на боку. Собрала документы, паспорт, свидетельство о рождении Костика. Белье. Зубную щетку.

Леонид стоял в дверях.

— Ты куда? К матери? В эту дыру? Там же зона кругом, урки, ты с ребенком пропадешь!

Вера застегнула молнию.

— А здесь я уже пропала, — сказала она. — Спасибо. За десять лет. За сына. За всё.

Она ушла в одиннадцать вечера. Костик спал, она несла его на руках, прижимая к груди, и чемодан бил по ногам. Носильщик помог занести вещи в вагон. Спросил: «Надолго?» Вера ответила: «Навсегда».

Он не поверил. Она — тоже.


Тоннель кончился.

Свет ударил в лицо, и Вера зажмурилась. За окном снова поплыли березы — белые, тонкие, похожие на женщин в ночных рубашках. Костик спал, уронив голову на альбом. Фломастер выпал из руки и закатился под сиденье.

Вера не стала его доставать.

Проводница — женщина с лицом, тронутым вечной усталостью и дешевым коньяком — прошла по коридору, гремя стаканами.

— Через час прибываем, — бросила она, не глядя на Веру. — N-ск. Конечная.

Конечная.


Вера достала из кармана конверт. Гербовая печать. Решение суда. Три предложения, перечеркнувшие десять лет. Она развернула лист — в сотый раз, в тысячный — и прочитала вслух, беззвучно шевеля губами:

«Брак расторгнуть. Имущество, нажитое в период брака, разделить. Несовершеннолетнего ребенка оставить с матерью».

Подпись. Печать. Дата.

05.03.1999.

Пять месяцев назад.


Пять месяцев она жила в Москве одна, снимала комнату у пожилой актрисы, которая говорила только о театре и кормила бездомных кошек. Пять месяцев она стригла чужих людей, слушала чужие проблемы, смотрела на чужие затылки. Пять месяцев она ждала — чего? Звонка? Письма? Чуда?

Чудо не пришло.

Зато пришло письмо от Ани.

«Вер, я все узнала. Есть способ получить с него максимум. Приезжай, разберемся. Ты же мне веришь?»

Вера поверила.

Господи, как она всегда верила. Каждому. Каждой. Сначала Леониду — десять лет. Потом Ане — полтора года. И что в итоге?

В итоге — чемодан, сын и билет в один конец.

Она сложила письмо и убрала в конверт.


За окном начали появляться первые признаки города: высоковольтные линии, тянущиеся к горизонту, как струны арфы, на которой играет смерть. Ржавые цистерны, оставленные на запасных путях. Собака, бегущая вдоль насыпи, — тощая, с выпирающими ребрами.

N-ск.

Население: 180 тысяч человек.

Тридцать процентов — бывшие заключенные. Двадцать процентов — работники исправительных учреждений. Десять процентов — те, кто обслуживает первых и вторых. Остальные — дети, старики и те, кто еще не понял, что отсюда не уезжают.


Вера поняла это в четырнадцать лет.

В восемнадцать — уехала.

В тридцать два — вернулась.

Круг замкнулся.


Поезд дернулся, заскрежетал тормозами, выдохнул паром. Перрон поплыл навстречу — серый, в птичьем помете, с облупившейся краской на колоннах.

— Вставай, — Вера тронула Костика за плечо. — Приехали.

Мальчик открыл глаза. Сразу, без капризов, без привычного детского «еще пять минуточек». Он вообще не капризничал в последние месяцы. Как будто понимал: маме сейчас не до этого.

— Бабушка встретит? — спросил он.

— Да.

— А дедушка?

— Дедушка дома. Он... редко выходит.

Костик кивнул. Взял рюкзак, повесил на одно плечо. Альбом прижал к груди, как бронежилет.


Вера взялась за ручку чемодана.

Фибр. Железные уголки. Наклейка «Аэрофлот».

Ей вдруг стало страшно. Не абстрактно, как в поезде, когда будущее еще размыто и можно вообразить всё что угодно — от полного краха до чудесного спасения. А конкретно, физически, до дрожи в коленях.

Я дома. Я в аду. Я никогда не выберусь.

— Выходим, — сказала она.

Перрон ударил запахом шпал и мазута.

Вера сделала шаг — и время споткнулось.


1987 год. Ей шестнадцать. Она стоит на этом же перроне, с таким же чемоданом (только легче, внутри — школьные учебники и смена белья). Мать плачет, дед курит «Беломор», отворачиваясь, чтобы не показать слез. «Ты давай там, — говорит дед. — Учись. Не возвращайся».

Она не послушалась.


Мать стояла у скамейки — маленькая, сгорбленная, в платке, завязанном узлом под подбородком. Вера не видела ее десять лет. За эти десять лет мать постарела на тридцать. Морщины, которые раньше только намечались, теперь пролегли глубокими бороздами — от крыльев носа к уголкам губ, от уголков губ к подбородку.

— Веруня... — голос матери дрогнул. — Костик... Господи, какой большой...

Они обнялись. От матери пахло мылом и капустой. И еще — старостью. Тем особенным, неуловимым запахом, который появляется у людей, когда они перестают ждать от жизни перемен и начинают просто доживать.

— Дедушка где? — спросил Костик.

— Дома. Ждет. — Мать вытерла глаза уголком платка. — Пойдемте. Автобус через десять минут.

Она взялась за ручку чемодана.

— Тяжелый...

— Там книги, — сказала Вера. — Костик читает.

— Это хорошо. Читать — это хорошо. А у нас библиотеку закрыли. В прошлом году. Говорят, крыша протекла, все книги сгнили.

Они пошли через площадь.


Вера смотрела по сторонам и чувствовала, как прошлое натягивается, как струна. Вокзал — тот же. Желтый, в лепнине, сталинский ампир, который двадцать лет назад был гордостью города, а теперь — просто памятник эпохе, которой больше нет. Ларьки — новые, пластиковые, с яркими вывесками «24 часа» и «Продукты». Раньше здесь был киоск «Союзпечать», где она покупала журналы мод и вырезала картинки причесок.

Перемены. Их так много, и их так мало.


У ларька с пивом стояли трое. Вера узнала их по запаху за пять метров — смесь дешевого алкоголя, табака и мужской агрессии. Один — в спортивных штанах, двое — в камуфляже. Они курили, сплевывая шелуху семечек, и провожали взглядами женщин.

— Мам, — Костик прижался к ее руке. — Кто это?

— Никто, — Вера прижала сына к себе. — Не смотри.

Они прошли мимо. Вера чувствовала взгляд на затылке — липкий, маслянистый. Не обернулась.

Правило номер один в этом городе: никогда не показывай страх. Иначе он тебя съест.


Автобус подошел ровно через минуту. Старый «ЛиАЗ», зеленый, с вмятиной на боку и мотором, который кашлял, как дед по утрам. Кондукторша — женщина лет пятидесяти с лицом, вылепленным из усталости и злости — оторвала билеты, даже не взглянув на пассажиров.

Вера села у окна. Костик — рядом.

Автобус тронулся.

Город поплыл.

Вот Дворец культуры «Металлург». Вера помнила, как в детстве бегала сюда на кружок бальных танцев. Платье мать шила сама — из старых штор, с блестками, нашитыми вручную. Теперь фасад облез, леса стояли ржавые, как скелет динозавра. Афиша гласила: «Танцевальный вечер для тех, кому за...». Цифра оторвалась.

Вот универмаг «Юбилейный». Витька из подворотни говорил, что там можно купить всё — от колбасы до патронов. Вера не знала, правда ли про патроны. Но колбаса там действительно была. В очереди за ней стояли по три часа.

Вот здание администрации. Серое, пятиэтажное, с гербом СССР, который так и не сняли. На крыше — тарелки спутниковой связи. Новое время пришло и сюда.


— Мам, — Костик дернул ее за рукав. — А почему здесь всё такое... неживое?

Вера посмотрела на сына.

Мальчик смотрел в окно, и в его глазах отражались панельные девятиэтажки, похожие на могильные плиты гигантов. Он сказал «неживое». Не «старое». Не «бедное». Неживое.

Откуда десятилетний ребенок знает это слово?

— Город просто устал, — сказала Вера. — Он много работал. Завод, зоны, люди. Он заслужил отдых.

— Он умирает? — спросил Костик.

Вера помолчала.

— Не знаю, — сказала она. — Может быть.

Автобус свернул во дворы.

Пятиэтажка. Родная. Проклятая.


В детстве Вере казалось, что эти дома строили из серых кирпичей, пропитанных слезами. Теперь она знала: не слезами. Потом. Кровью. Матом. Надеждой, которая так и не сбылась.

Лифт не работал. Четвертый этаж — пешком.

Костик считал ступеньки. Шепотом, одними губами. Вера заметила эту привычку месяц назад — он считал всё: столбы за окном электрички, шаги от подъезда до школы, ложки в супе.

Детский невроз. Адаптация к стрессу.


В интернете, в уютном московском кафе с капучино и бесплатным вай-фаем, это звучало почти научно. Здесь, в подъезде, пахнущем кошками и вареной капустой, это означало только одно: ее ребенок болен. Болен этим городом, этой жизнью, этой безысходностью.

И она привезла его сюда лечиться.


Дверь открыл дед.

Он стоял на пороге, держась за косяк обеими руками. Вера помнила его другим. Высоким. Прямым. С руками, которые гнули подковы на спор. Теперь он ссохся, сгорбился, превратился в собственный скелет, обтянутый пергаментной кожей.

Но глаза остались прежними.

Светлые, выцветшие до прозрачности. Глаза человека, который видел слишком много, чтобы бояться чего-то еще.

— Приехала, — сказал дед.

Не спросил. Констатировал.

— Приехала, деда.

Пауза.

Дед перевел взгляд на Костика. Мальчик стоял за спиной матери, вцепившись в лямку рюкзака.

— Внук?

— Внук.

— Похож, — сказал дед. — На твоего отца похож. — Он помолчал. — Ничего. Это лечится.

Костик не понял, но Вера поняла.

«Это» — значит слабость. «Лечится» — значит жизнью.

— Проходите, — дед отступил в сторону. — Щи стынут.

Он развернулся и ушел в комнату — шаркающей, старческой походкой. Вера смотрела ему вслед и чувствовала, как подступают слезы.

Он не спросил, надолго ли. Не спросил, почему. Он просто открыл дверь. Как открывал ее каждый раз, когда она возвращалась — из школы, из института, из Москвы.

Дверь всегда была открыта.

Вопрос: заслужила ли она эту дверь?

Квартира пахла прошлым.

Старое дерево. Валерьянка. Пыль, въевшаяся в книги, которые никто не открывал десять лет. И еще — табак. «Беломор». Дед курил его полвека, и даже остановить сердце не смогло эту привычку.

В прихожей висело зеркало.

Вера остановилась перед ним.

Рама облупилась — когда-то она была золотой, теперь остались только островки позолоты на коричневом дереве. Стекло помутнело по краям. В центре стояла женщина — тридцать два года, вьющиеся волосы, темные круги под глазами.


Кто ты?

Женщина в зеркале не ответила.


— Мам, — Костик дернул ее за рукав. — А где моя комната?

Вера моргнула.

— Здесь нет твоей комнаты, — сказала она. — Здесь моя комната. Детская. Где я жила.

— А где буду жить я?

— Со мной.

Костик кивнул, принимая эту информацию. Он вообще принимал всё с удивительным спокойствием — переезд, развод, новую школу, отсутствие друзей.

Слишком спокойно. Ненормально спокойно.

Вера пообещала себе: как только они устроятся, она найдет ему психолога. Здесь, в этом городе, где психолог, скорее всего, один на весь район и работает на полставки в диспансере.

Найду. Обещаю.


Мать накрывала на стол. Щи, черный хлеб, соленые огурцы собственного засола — банка с ними стояла на балконе, прикрытая марлей. В детстве Вера ненавидела эти огурцы. Теперь они пахли домом.

— Садись, Веруня, — мать подвинула табуретку. — С дороги надо поесть обязательно. Костик, мой руки.

Костик послушно пошел в ванную.

Дед сел в угол, на свое кресло — продавленное, с протертыми подлокотниками. Зажег папиросу. Спички чиркнули — звук, знакомый с рождения.

— Долго? — спросил он, не глядя.

— Не знаю, — Вера села за стол. — Наверное, долго.

— Насовсем?

Она помолчала.

— Насовсем.

Дед кивнул.

Дым пополз к потолку, закручиваясь спиралью. Вера смотрела на эту спираль и думала о времени. О том, как оно течет — не линейно, не циклично. По спирали. Поднимается вверх, возвращается к тем же точкам, но каждый раз — чуть выше. Или чуть ниже.


Где она сейчас? Выше или ниже, чем десять лет назад?

— Тут, — сказал дед, — главное — не доверять.

— Кому?

— Всем. — Он стряхнул пепел в консервную банку. — Особенно тем, кто быстро становится своим.

Вера опустила ложку.

— Деда, — сказала она. — А если я уже доверилась?

Дед поднял на нее глаза. В их выцветшей голубизне мелькнуло что-то — не страх, не тревога. Скорее, усталость. Усталость человека, который всю жизнь предупреждал, и всю жизнь его не слушали.

— Кому? — спросил он.

— Адвокату. Ане. Она помогла мне с разводом. Документы, суды... Я подписала доверенность. Генеральную.

Дед молчал долго. Так долго, что Вера услышала, как тикают часы в коридоре. Старые, еще бабушкины, с кукушкой, которая давно не куковала.

— Когда? — спросил он.

— В прошлом году. Весной.

— И что эта доверенность дает?

Вера отвела глаза.

— Право распоряжаться имуществом. Документами. Счетами. Всё.

Дед снова затянулся.

— Ты знаешь, — сказал он, — на зоне есть такая категория людей. Их называют «петухи». Не потому, что они слабые. А потому, что они доверчивые. Ими всегда кто-то управляет. Сначала — один, потом — другой. Они никогда не живут свою жизнь. Только чужую.

— Я не на зоне, деда.

— Все мы на зоне, — сказал дед. — Просто у одних вышки по углам, а у других — забор в голове. Твой бывший муж — он какой срок тянет?

Вера не ответила.

— Пожизненное, — сказал дед. — Сам себе назначил. Сам и сидит. А ты — ты откинулась. Досрочно. За примерное поведение.

Он усмехнулся — одними уголками губ.

— Только не понимаешь еще, что свобода — это не когда за тебя никто не решает. Свобода — это когда ты сама готова решать за других.

— За кого?

— За сына. За себя. За эту твою адвокатшу, которая тебя, считай, уже раздела догола.

Вера сжала ложку.

— Я завтра пойду в милицию, — сказала она. — Заявление напишу.

— На кого?

— На Аню. На подругу ее, Гарика. Он там тоже замешан.

Дед поднял бровь.

— Гарик? Грек?

— Ты его знаешь?

— Не знаю. Слышал. — Он помолчал. — У него дядя — прокурор.

— Я знаю.

— И все равно пойдешь?

— Да.


Дед смотрел на нее долго. Так долго, что Вера начала чувствовать, как по спине бегут мурашки.

— У меня там знакомец есть, — сказал он наконец. — В милиции. Капитан Ветров.

— Ветров?

— Юрий. Молодой еще, лет тридцать пять — тридцать семь. Тощий, глаза больные. Татуировка на запястье — «Итог известен». — Дед затянулся. — Он... правильный.

— Откуда ты его знаешь?

Дед не ответил.

— Попросись к нему, — сказал он. — Если возьмется — вытащит. Если нет — значит, никто не вытащит.

Вера хотела спросить еще, но в комнату вошел Костик. Сел за стол, взял ложку. Посмотрел на щи, потом на деда, потом на мать.

— Вкусно, — сказал он.

И все замолчали.


Ночью Вера не спала.

Она лежала на узкой кровати, на которой спала в детстве, и смотрела в потолок. Трещина — старая, еще с 1985-го, когда дом трясло от взрыва на химзаводе — тянулась от люстры к окну, как кардиограмма мертвеца.

Костик дышал ровно. Спал, свернувшись калачиком, прижав к груди альбом.

Вера думала об Ане.

Как она это делала?


Аня появилась в ее жизни в начале 1998-го. Пришла в салон — стричься. Села в кресло, скинула плащ, улыбнулась в зеркало. Улыбка была открытая, почти детская — ямочки на щеках, чуть кривые передние зубы.

— Сделайте меня красивой, — сказала она.

Вера сделала.

Аня смотрела на свое отражение и не могла насмотреться. Вертела головой, трогала волосы, смеялась.

— Вы волшебница, — сказала она. — Я теперь к вам буду ходить. Можно?

Вера кивнула.

Аня стала ходить. Раз в две недели — стрижка. Раз в месяц — окрашивание. Между делом — маникюр, педикюр, коррекция бровей.

Она рассказывала о себе. Мать-алкоголичка, отец неизвестен, выживала как могла. Выучилась на юриста, работает адвокатом, берется за любые дела. Живет одна, кошки нет, детей нет, мужчины — временные.

— Вы замужем? — спросила она однажды.

Вера помолчала. Потом рассказала.

Не всё. Но достаточно.

Аня слушала. Не перебивала, не комментировала, не давала советов. Просто слушала — с тем редким, почти профессиональным вниманием, которое Вера раньше встречала только у психотерапевтов.

— У меня есть знакомый судья, — сказала Аня, когда Вера закончила. — Хороший знакомый. Я могу помочь. Бесплатно.

— Почему бесплатно?

— Потому что мы друзья. — Аня улыбнулась. — Или нет?

Или нет?

Вера поверила.

Господи, как легко она поверила.


Потом были документы. Суды. Доверенность у нотариуса — старушка в очках, с лицом, похожим на печеное яблоко. «Деточка, это генеральная. Вы отдаете всё». Аня сидела рядом, поправляла новую стрижку. «Вера, это формальность. Только для суда».

Вера подписала.

И отдала всё.


16 мая 1999 года.

Аня попросила открыть счет в банке. «Мне должны перечислить деньги, а у меня кредитная история плохая. Всего на пару недель».

Вера открыла.


21 мая 1999 года.

С ее счета сняли восемь тысяч рублей.

29 мая 1999 года.

Сняли десять тысяч.

30 мая 1999 года.

Сняли тысячу восемьсот.


Вера узнала об этом через три месяца. В Инкомбанке, куда пришла за выпиской. Девушка в окошке смотрела на нее с любопытством: «Вы не знали?»

Не знала.


Аня сказала: «Это мои деньги. Я верну.

Не вернула.

Вместо денег пришли угрозы. Сначала по телефону — голос, который она не узнавала, говорил: «Ты труп». Потом лично — в салоне, при клиентке. «Ты мне должна три тысячи. Десять процентов от квартиры, которую тебе купит бывший муж».

Какая квартира?

Отец Леонида обещал оформить квартиру на внука. Мирное урегулирование. Алименты. Обычная семейная история.

Аня превратила это в долг.

Вера пошла в прокуратуру.

В прокуратуре сказали: «Ждите».

Она ждала месяц.

Никто не позвонил.


13 августа 1999 года.

Вера отозвала доверенность.

Было поздно.

Деньги уже ушли. Документы уже были подписаны. Инвалиды — мать Ани и какой-то Денис, которого Вера никогда не видела — уже числились в ее штате. Центр занятости уже перечислил субсидию — двадцать тысяч рублей — на открытие рабочих мест.

Двадцать тысяч, которые она не видела.

Двадцать тысяч, которые она должна вернуть.

Двадцать тысяч, которых у нее нет.

Вера закрыла глаза.

В потолке, в паутине трещин, ей померещилось лицо. Оскал. Ямочки на щеках.

«Ты мне веришь?»

Верила.

Больше не верю.


Утро пришло серое, вязкое, как остывшая манная каша.

Вера встала в шесть. Умылась ледяной водой — горячую отключили на лето, по графику. Оделась в единственный приличный костюм — темно-синий, с юбкой чуть ниже колена.

— Ты куда? — мать стояла в дверях кухни, вытирая руки о фартук.

— В милицию. Я вчера говорила.

Мать вздохнула. Не сказала ни слова — только опустила глаза.

Дед сидел в кресле, уже одетый, с папиросой в зубах.

— Ветрова спроси, — сказал он. — Капитана Ветрова.

— Спрошу.

— И вот еще что. — Он полез в карман тельняшки, достал сложенный вчетверо листок. — Адрес. Если не возьмется — сходишь сюда.

Вера развернула.

Ул. Советская, д. 14, кв. 31.

— Что это?

— Человек, — сказал дед. — Не мент. Но поможет.

— Кто?

— Узнаешь. Если понадобится.

Вера спрятала листок в карман пиджака.

— Я пойду.

— Иди.


Она уже взялась за ручку двери, когда дед окликнул ее:

— Вера.

Она обернулась.

— Что?

Дед смотрел на нее. Долго. Так, что у нее защемило сердце.

— Ты сильная, — сказал он. — Я всегда знал. Просто ты сама об этом не знала.

Он отвернулся к окну.

— Теперь узнаешь.


Город встретил ее ветром.

Ветер в N-ске был особенный. Он не дул — он выл. Рождался где-то за заводом, набирал силу над зонами, пролетал над центром и умирал в панельных лабиринтах спальных районов. Ветер приносил запахи — химии, свободы, смерти.


Вера шла по улице Ленина, и каждый шаг отдавался в висках.

Главная улица города. 1999 год.

Магазины. Ларьки. Лотки с семечками и дешевым пивом. Бабки продают вязаные носки — по две пары за рубль. Мужики пьют у подворотен, не прячась. Милицейский «уазик» проезжает мимо, даже не замедляя хода.

Никому ни до кого нет дела.

Идеальная экосистема для хищников.


Здание городского УВД стояло на пересечении Ленина и Карла Маркса. Серое, пятиэтажное, с флагом, который обвис от сырости. На крыше — антенны, похожие на скелеты птиц.

Вера толкнула дверь.

Внутри пахло табаком, канцелярским клеем и безнадегой. Дежурная часть за стеклом — как касса в универмаге. За стеклом сидел капитан с усами и читал «Спорт-экспресс».

— Я по заявлению, — сказала Вера.

Капитан поднял глаза.

— Какое заявление?

— Я подавала месяц назад. В прокуратуру. Перенаправили к вам.

— Фамилия?

— Королёва. Вера Андреевна.

Капитан полез в ящик стола. Долго рылся, шуршал бумагами. Наконец извлек на свет божий папку — тонкую, с одиноким листком внутри.

— Королёва, — повторил он. — Мошенничество, значит.

— Да.

— Адвокат Кыся... то есть, Адвокат, значит.

— Да.

Капитан посмотрел на Веру. Взгляд был усталый, равнодушный.

— Нет состава, — сказал он. — У вас доверенность. Вы сами подписали. Сами счет открыли. Сами карту передали.

— Она меня обманула.

— Доказательства?

— У меня выписка из банка. Там ее подпись.

— Подпись — не доказательство. Могла попросить кого-то снять.

— Но это же мои деньги!

— Ваши, — согласился капитан. — И вы их доверили. По доверенности. Законно.


Вера смотрела на него. На усы. На газету. На погоны, которые сидели криво.

— И что мне делать? — спросила она.

Капитан пожал плечами.

— Идите в суд. Гражданское дело. Возврат средств.

— А уголовное?

— Нет состава, — повторил капитан. — Всего доброго.

Он вернулся к газете.

Вера стояла. Минуту. Две. Капитан не поднимал головы.

— Спасибо, — сказала Вера.

Она вышла в коридор.


Итог известен.

Фраза деда всплыла в памяти неожиданно, с горькой усмешкой. Итог известен. Как на той татуировке, о которой он говорил.

Капитан Ветров.

— Извините, — Вера остановила проходящего лейтенанта. — Где найти капитана Ветрова?

Лейтенант посмотрел на нее с подозрением.

— А вы кто?

— Свидетель. По делу.

— Третий этаж, триста шестнадцатый. Только он сегодня...

— Что?

— Да ничего. Идите.

Лейтенант ушел, не договорив.

Вера поднялась на третий этаж.


Коридор был длинным, полутемным, с выцветшей зеленой краской на стенах. Лампы дневного света гудели — ровно, монотонно, как похоронный хор.

Триста шестнадцатый кабинет находился в самом конце.

Дверь была приоткрыта.

Вера постучала.

— Войдите, — сказал голос. Глухой. Усталый.

Она вошла.


Кабинет был маленький, тесный, заваленный папками. Они лежали на столе, на подоконнике, на стульях — стопками, башнями, крепостями из канцелярского картона. За столом сидел человек.

Он был худой. Не просто худой — истощенный, как люди, которые забывают есть. Скулы проступали так остро, что, казалось, могли разрезать бумагу. Короткие волосы — русые, с ранней сединой на висках. Глаза — большие, светлые, почти прозрачные. Глаза человека, который слишком много видел и слишком мало спал.

На запястье правой руки — татуировка.

«Итог известен».


Ветров поднял голову.

— Вы ко мне? — спросил он.

Голос не соответствовал внешности. В нем не было усталости. В нем было что-то другое — настороженность, внимание, готовность к удару.

— Капитан Ветров?

— Он самый.

— Меня зовут Вера Королёва. Мой дед, Иван Петрович... он сказал, мне нужно к вам.

Ветров замер.

На секунду — меньше секунды — в его глазах мелькнуло что-то. Узнавание? Память? Боль?

— Садитесь, — сказал он. — Рассказывайте.

Вера села на краешек стула. Папки угрожающе накренились, но удержались.

— Я хочу написать заявление, — сказала она. — О мошенничестве. В особо крупном размере.

Ветров молчал. Смотрел на нее.

— Рассказывайте, — повторил он.

И Вера рассказала.


Всё. Сначала — про Аню. Про знакомство, про дружбу, про доверие. Потом — про документы, доверенность, счет в банке. Потом — про деньги, которые исчезли. Про субсидию, которую она никогда не видела. Про инвалидов, которых никогда не нанимала. Про угрозы.

Ветров слушал. Не перебивал, не задавал вопросов. Только смотрел.

Когда она закончила, он долго молчал.

Потом достал сигарету. Закурил в форточку — дым уходил на улицу, в серое августовское небо.

— Гарик, — сказал он. — Борис Гарикович.

— Вы его знаете?

— Знаю. — Ветров стряхнул пепел. — Все его знают.

— И что?

— И ничего. — Он повернулся к ней. — У Гарика дядя — прокурор. Не районный. Областной.

— Я знаю.

— И все равно хотите заявление?

— Да.

Ветров смотрел на нее. Долго. Изучающе.

— Почему? — спросил он.

Вера помолчала.

— Потому что я устала бояться, — сказала она. — Десять лет я боялась. Муж гуляет — боюсь потерять. Деньги кончаются — боюсь нищеты. Аня обманывает — боюсь остаться без поддержки. Я устала. Я не хочу больше.

Она подняла глаза.

— Если я сейчас не пойду до конца, — сказала она, — то зачем я вообще ушла от мужа? Зачем приехала сюда? Зачем сына с собой тащу?

Ветров молчал.

— Знаете, — сказал он наконец, — я на этой работе пятнадцать лет. Пятнадцать лет смотрю на людей, которые приходят и просят справедливости. Обычно я им говорю: идите в суд. Идите в прокуратуру. Пишите жалобы. Потому что я ничего не могу сделать.

Он затянулся.

— А вам скажу другое. Оставайтесь. Я попробую.

Вера смотрела на него.

— Почему? — спросила она.

Ветров улыбнулся — одними уголками губ.

— Потому что ваш дед, Иван Петрович, однажды спас мне жизнь, — сказал он. — Двадцать лет назад. На зоне. Он не знает, что я помню. А я помню.

Он погасил сигарету.

— Рассказывайте дальше, — сказал он. — С самого начала. С подробностями.

Загрузка...