Гробовщик
И. Масленков
Идея Д. Иванова https://author.today/u/stygminum
Он не помнил, когда почувствовал себя старым. Казалось, таким он был всегда, с самого рождения, сутулым, со сморщенной, как старая замша, кожей. Возможно, он состарился еще в утробе матери. Старость всегда находилась рядом. Как молчаливый напарник, как гвоздь, забытый в доске. И однажды он понял, что всё вокруг повторяется, а он, как Вечный жид, идет из века в век от одного повторения к другому.
Он жил над мастерской. Там, где нет зеркал. Где каждое утро похоже на бесконечное вчера. Спал в железной койке без снов и видений. Мылся водой, похожей на жесть, а вовсе не на жидкость. Пил чёрный чай и вспоминал старый дешевый бар, осколок далеких времен, и его простодушных посетителей с их мелочными страстями и понятными горестями, готовых за стаканом виски излить душу, поклясться в вечной любви и дружбе.
А внизу его ждали доски. Сосновые, с запахом смолы и дубовые, с кисловатым привкусом. Мастерская заменила ему храм. Не потому, что верил — он просто в ней исчезал. В прожилках, в ритме стамески, в стружке и древесных ароматах. Там нет надобности думать. Там нет времени. Только форма, которую необходимо довести до совершенства. Только дело. И этим делом он по-настоящему жил.
Когда он спускался по скрипучей лестнице, его встречала сама смерть — терпеливая, вежливая, неспешная. Она пряталась в каждом гвозде. В каждом куске ткани для обивки. В каждой мерке. Он не боялся и не разделял себя и её.
Подмастерье всегда опаздывал. Мальчишка вечно отлынивал от работы, смотрел куда-то в пустоту, все норовил убежать на улицу к дружкам, спрятаться в тайном убежище или подглядывать за женщинами в душе. Он не любил молоток. Он любил тень. Порой говорил, что слышит, как доски дышат, что за каждой крышкой скрыт вход в иной мир. Старик не спорил. Он видел в мальце нечто знакомое. Возможно, даже встречал его раньше. В другой жизни.
В то утро его охватило странное чувство — смесь страха, смутного волнения и какого-то сладостного предчувствия. Он знал, что сегодня произойдёт нечто неотвратимое, чего боялся и хотел одновременно. Он работал, как всегда. Доска за доской. Руки двигались инстинктивно, они знали своё дело. И тогда появился визитёр.
Чёрный Cadillac бесшумно подкатил к мастерской ровно в полдень. Машина блестела, как смола на солнце. Первым показался водитель в малиновом пиджаке, солнцезащитных очках, с толстой золотой цепью на шее и внешностью вышибалы. Он не сказал ни слова, только отворил дверь автомобиля и едва заметно поклонился.
Из салона грациозно вышли две молодые медсестры, высокие и гибкие. Их тела без единого изъяна являли собой воплощённую фантазию нимфомана, доведённую до предела, где страсть превращается в боль. Возбужденные соски темнели на белом маленькими холмиками. Тугие груди дьяволиц так и рвались наружу, покачивались в такт дыханию, вызывающе и слишком живо. Бёдра двигались неестественно слаженно, как в танце, медленно, важно, с достоинством. Движения — тягучие, как липовый мед в летний зной. Каждый шаг являлся вызовом. Каблуки — острые, как медицинские иглы. Помада — ало-ядовитая, почти влажная. Короткие белые халатики нараспашку едва скрывали девичий срам, ягодицы и груди. Будь гробовшик помоложе, он с трудом удержался бы от желания провести рукой по их длинным ногам снизу вверх, коснуться упругих ягодиц и запретного естества, едва скрытого полупрозрачной материей. Красотки выглядели не медсёстрами, а искушенными актрисами фильмов для взрослых.
Шофер помог выгрузить из машины инвалидную коляску, на которой восседал старик в костюме от Huggo Boss. Чертовки не смущались, не торопились. Одна из них шла впереди, другая с томным удовольствием правила коляску, словно в ней находился не дряхлый старикашка, а бесценный трофей. Дамы двусмысленно улыбались, намекая на тайное наслаждение. Они жаждали предстать перед посторонним зрителем, мысли о котором их явно возбуждали.
Дед отпускал сальные шуточки, пыхтел толстой сигарой, пытался поглаживать бедро провожатой, наблюдал за покачивающейся задницей спутницы и похабно хихикал. Его хохот не походил на старческий смешок. Он звучал так, точно его помнили архейские камни. В нём сквозило что-то древнее, из тех времён, когда свет и тьма только начинали спор друг с другом. Его звали… Впрочем, имя его не принято произносить в кругу добропорядочных граждан. Во всей троице сквозило что-то неестественное, фальшивое — как в витрине старого театра, где свет слишком резкий, а манекены кажутся живыми, пока не подойдёшь ближе и не увидишь швы на их шеях.
Гробовщик услышал скрип половиц. Показалось, пол решил выдохнуть. Потом дверь открылась — не изнутри, не снаружи. Просто открылась.
В дверном проёме возник старик на инвалидной коляске. Лицо его казалось сшитым из чужих воспоминаний. Как будто кто-то пытался вспомнить, каким он был — и не смог. Глаза — белесые бельма. Волосы - тонки, как паутина, и редки, как забытые слова, как выцветшие нити, спутанные временем и тишиной. Рядом с ним — две похотливые бестии.
Теперь, в свете мастерской, их кожа казалась почти нереальной — бледной, как фарфор, но живой, атласной и гладкой, сияющей изнутри. Девицы двигались плавно, вальяжно. Могло показаться, что ступали они не по усеянному древесной стружкой полу мастерской, а скользили по воздуху, оставляли за собой едва уловимый шлейф афродизиака.
Губы их влажно блестели, как если бы они недавно целовали что-то запретное или слизнули сладкий и грязный грех с чьей-то души. Их улыбка — не флирт, а приглашение в игру, где нет правил. Их языки порой касались верхней губы, медленно, лениво. Так сытая кошка облизывается после трапезы. Взгляд — тяжёлый, липкий, всепроникающий. Они не просто улыбались — играли, дразнили, охотились на доверчивых простаков, готовых платить жизнью за мгновения блаженства. Всё в них было слишком выверено, вкдь они состояли не из плоти, а из фантазий повелителя преисподней. В их движении сквозило не желание, а власть. Они не соблазняли — они выбирали, кому позволить быть соблазнённым. И, всё же в их позах, в чрезмерно открытых халатиках, пошлых шапочках с красными крестами, чувствовалось нечто фальшивое. Словно всё это — игра, притворство, маска, скрывающая адский оскал, а сами они являлись участницами дьявольского спектакля.
Визитер смеялся, что-то говорил. Бесстыдницы улыбались. Их улыбки полнились неприкрытым намеком, от них исходило ощущение запретного удовольствия, в котором страх и боль стали обязательным условием обладания.
Мнимый калека обронил несколько фраз — не как просьбу, а как приговор или пророчество и заказал гроб. Не очередной. Тот самый. Лучший из тех, что когда-либо отправлялись в вечное путешествие. Последний, за которым не будет ни гвоздя, ни прощания, вершину ремесла, точку, где плотник превращается в жреца. Не просто изделие, а границу, выточенную руками того, кто сам однажды её пересечёт.
Когда посетители ушли, стало холодно. Не телу, мыслям. Так бывает, когда проведешь пальцем по замерзшему стеклу. И старик вдруг понял: всё, что он делал прежде, являлось подготовкой к чему-то необыкновенному.
Он выбирал доски руками и ушами. Ладонь чувствовала, какая из них дышит. Уши слышали скрытую музыку. Плач гитары, всхлипывание губной гармошки, тяжелые вздохи контрабаса, резкие и хлесткие звуки ударника. Если он слышал блюз дельты Миссисипи, то признавал доску пригодной в работу. Дерево не умирает, оно просто ждёт, когда его снова коснутся и услышат.
Он нашел ту самую доску, сухую как древняя мумия. В её прожилках что-то ползло. Не насекомое. Мысль, остаток чьих-то воспоминаний, отголосок былой жизни. Он коснулся доски и понял, что отыскал лучший материал. Тот, с которого всегда начинал. Каждую жизнь. Каждый раз. Хотя всегда думал, что все происходит впервые.
Работа спорилась. Руки знали форму и могли обойтись без помощи глаз. Пальцы помнили. Опыт приходил из других жизней. Где-то когда-то он строгал и думал, что делал гроб для кого-то. А делал для себя.
Подмастерье вновь опоздал. Опять что-то выдумывал, выкручивался, искал оправдание. А потом исчез. Снова. Наверное знал, что в этой истории ему уже делать нечего.
Гроб рос. Не как предмет. Как живой человек. Как форма. Как смысл, обретающий плоть. Он стал не деревом, а пространством, тайным местом, куда складывались дни, страхи, имена. С каждым ударом молотка он чувствовал изменение: Воздуха. Пространства. Разделения. Каждую жизнь все повторялось. В разных ипостасях. В разных телах и временах. Он делал гроб и сто лет назад. И вчера. Будет делать завтра. Он делал его всегда.
Это был не заказ. Просто на нем замыкался круг. Он — не плотник, он — часть узора, который нельзя прервать, гроб не финал, а лишь точка возврата.
Мастер на миг отошел от верстака, а потом обернулся. Крышка гроба возникла сама собой. Он её не успел сделать, а она появилась. Из пустоты, из иного мира. Одета на петли, едва приоткрыта. Как рот мертвеца. Внутри — тьма, не тень. Тьма, которая смотрит в ответ.
Он знал, что мальчишка исчез. И знал, где он. Не мёртв. Не жив. Внутри. Он пошёл туда — не из страха. Из любопытства. Так требовали правила игры, в которую они играли вместе.
Старик не стал звать, не принялся искать. Только закрыл крышку. Лёгким движением. Как будто ставил точку в конце предложения. Или начинал новое. Всё находилось на своих местах. Только воздух дрожал. Не от холода. От неизбежного. Мастер остался в мастерской до поздней ночи. Не потому, что не хотел уходить. Потому, что уходить — некуда.
Он очнулся поутру. Лампа все так же горела, окно пропускало рассеянный свет нового дня. Но что-то изменилось, сдвинулось, стало плотным и тусклым, как если бы воздух насытили пеплом фантазий и галлюцинаций.
Мастер заметил перемены сразу. Стружка лежала иначе, доски молчали, блюз дельты Миссисипи умер, сгинул в темноте прожитых лет. Даже инструменты казались уставшими. Старик вновь продолжал работу, не желал думать об изменениях, но где-то в глубине души нарастало ощущение, что привычный порядок больше ему не подвластен. Теперь мастерская походила на сцену, где давно закончился спектакль, но занавес почему-то так и не опустили.
Послышался резкий звук удара в дверь. Звук показался слишком живым, слишком отчаянным, будто бы не человек хотел войти, а в комнату рвались воспоминания, внезапно проснувшиеся от забвения.
Женщина вломилась без приглашения. Её лицо казалось чужим. Наверное, она только что вынырнула из ночного кошмара, всё ещё не разобрала, где заканчивается видение и начинается реальность. Она металась по мастерской, кричала, но он не понимал ее, только чувствовал боль и отчаяние. Она искала мальчишку.
И в этот миг старик вспомнил. Безумная сцена, крик, падающее тело — всё уже было. Ранее. Не здесь, не в этой комнате, но в другом, точно таком же месте. Он не убивал. И всё же — это всегда заканчивалось смертью. Не чьей-то, а чего-то в нём.
Он не желал ей зла. Просто хотел, чтобы она замолчала, оставила его в покое, не убивала тишину, в которой он пытался услышать блюз дельты Миссисипи. Он едва дотронулся до неё, попытался остановить, а она, уже зная, как должно случиться, отшатнулась, поскользнулась и с глухим звуком ударилась затылком о верстак. И замерла. Мир замолчал.
Гробовщик не испытывал ужаса. Не потому, что он жесток. Просто смерть несчастной стала частью узора, который каждый раз складывался одинаково. Старик открыл крышку гроба. Внутри царила тьма, мягкая, спокойная, как глина в руках гончара. Кряхтя, он уложил тело в гроб, отдал останки на милость тьмы. Так он делал каждый раз.
Крышка беззвучно опустилась. Нет, он не скрывал следы преступления, он завершал очередной круг бытия. Он не вбил ни одного гвоздя. Всё происходило само собой, как если бы каждый предмет в мастерской знал, как ему следует поступить и какую роль сыграть.
На следующий день пришли двое в форме. Задавали вопросы. Старик не искал пощады. Он не чувствовал вины. Он чувствовал тишину, и её не могли нарушить ни шаги, ни слова, ни прикосновения.
Один из полицейских подошёл к гробу и приподнял крышку. Там не было никого и ничего. Только пустота. Не провал, не обман. Пустота как символ завершения тревог и пути. Как если бы тело, поглощенное ею, обрело форму, нужную до поры. И теперь, когда смысл исчерпан — оно исчезло.
Гробовщик не удивился. Скорее смирился. Всё, что он когда-либо считал трагедией, являлось всего лишь ритуалом. Не преступлением — переходом. Он не разрушал — он передавал. Но кому — он ещё не знал, только смутно догадывался.
Старик больше не спал. Понятие сна утратило для него смысл. Ночь и день перестали отличаться. Пространство мастерской больше не подчинялось времени, оно стало замкнутым, как круг, где нет начала, нет конца, а есть лишь вращение — медленное, как дыхание мира.
Он продолжал находиться внутри привычного — среди досок, инструмента, пыли — но чувствовал, что сам уже вышел за пределы отведенного ему времени. Его глаза по-прежнему смотрели, но больше не искали. Мысли приходили, но не задерживались надолго. Оставалась только тихая ясность, замешанная на печали, словно в глубине него приоткрылась дверь, а за ней дыхание тайны, неподвластной словам, но знакомой сердцу.
Мастер стал неотъемлемой частью мастерской, как если бы она сама была телом, а он — его памятью. Всё вокруг знакомо, но перестало быть привычным. Гроб казался центром, нет, не помещения, а всей жизни. И когда раздался стук, он не испугался. Нет, не стук в дверь, пульсация времени. Напоминание. Последний путь.
Они пришли вновь. Точно так же, как в первый раз. Похотливый старик в коляске — неподвижный, как статуя, но в его молчании чувствовалось больше силы, нежели в тысяче голосов. Женщины — такие же, как прежде, и совсем иные. Их лица теперь не обманывали — маски, иллюзии, роли растворились. Остались только образы, обнажённые до сути, до архетипа.
Гробовщик не нуждался в объяснениях. Он знал, кто они. Старая развалина — не гость. Он — будущее, уже свершившееся. Он — владелец круга. Хозяин всех контрактов, заключённых без слов, скрепленных кровью и забвением. Он — тот, кто встречает в конце пути и предлагает войти вновь. Женщины вовсе не спутницы. Они — переходы, проводники между слоями. Не тела, не персонажи, а символы распада форм. То, что остаётся, когда исчезает облик.
Мастер подошёл к гробу. Не как исполнитель — как тот, кто встречает самого себя, вышедшего из зеркала. Внутри клубилась тьма. Но теперь он видел в ней не отсутствие, а возможность. Это не место смерти. Это окно — вглубь, туда, где скрывается подлинная суть.
Каждый раз он думал, что завершает нечто внешнее. Он как Харон сопровождает мертвецов в последний путь, закрывает двери. Но на самом деле он всё время строил переход для себя. Каждый гвоздь, каждая доска, каждая кромка — это дорога, извилистая, медленная, но неуклонная, к осознанию. Он не вошёл в гроб. Не лёг. Не сделал последнего жеста. Просто понял, что уже там. Всё, что он считал собой — руками, голосом, памятью — стало частью безумной конструкции, собранной неведомым архитектором. И сейчас творец вернулся.
Гробовщик не был плотником. Он был мостом.Между жизнями. Между снами. Между тем, кто ищет — и тем, кто вспоминает.
Он стоял посреди мастерской. Все вокруг превратилось в отражение, в котором каждый предмет — не утварь, а символ. Стружка под ногами напоминала песок на дне часов. Гвозди блестели, как точки на карте, отметки мест, где человек встречает себя.
Он больше не испытывал ни страха, ни удивления. Всё происходящее казалось хорошо знакомым, почти интимным. Как сон, который повторяется из жизни в жизнь. Он не просто спал, он всё время просыпался.
Гроб был готов. Блестел полированным деревом и позолоченной фурнитурой. Он стал символом, знаком, приглашением, не ловушкой, но дверью.
Гробовщик сделал шаг и оказался внутри. Все, что оставалось вне, больше не имело значения. Мысли ушли прочь. Он наконец обрёл умиротворение, в котором исчезли причины и страхи. Время шептало: да, ты вернулся.
Старик не лег в гроб. Он сам стал гробом, стал тем, кто создаёт форму, кто наполняет её смыслом, кто проходит и кто сам уходит. Все слилось воедино.
Мальчик, что исчез — не ученик, а начало. Женщина — не трагедия, а возвращённая тень, что цеплялась за границы прошлого. Всё происходило не вокруг, а внутри него. Он играл роли, творил события, чтобы снова и снова возвращаться в исходную точку.
Мастер провёл ладонями по гладкой и теплой как чело младенца, крышке. Закрыл глаза. Никакие слова более не требовались. Он стал чистым восприятием, стал знающим.
Он исчез не в смерти. И не в свете. Он исчез в ясности. Он не ушёл. И не остался. Он стал частью движения, которое не знает ни начала, ни завершения, — потока, в котором форма рождается, чтобы напомнить, и исчезает, чтобы освободить. Он просто шёл. Через смерть, через страх, через дерево и гвозди, через ночь, чтобы однажды остановиться и узнать себя.
А где-то в другом времени, в другой мастерской, в другой жизни, кто-то молодой, с неловкими руками и усталым взглядом, взялся строгать доску и ощутил под пальцами необычную вибрацию, заметил, что волокна напоминают спираль. Ладони чувствовали необъяснимое тепло. Он поднял глаза. И на мгновение увидел, сердцем — тень за спиной. Не страшную. Не чужую. Знакомую. Спокойную. Свою. Он не испугался. Просто продолжал работать. Струг за стругом. Без слов. Без мыслей, а из пустоты неслись звуки блюза дельты Миссисипи.