На пустоши у разъезда стоит будка путевого сторожа. Живёт в ней Михеич один-одинёшенек. С малых лет слышит он, как в проводах гудит — не ветер, а будто разговор дальний: «живи… держись… там… скоро…». И Михеич держится.
Напротив будки — провал от старого колодца, что засыпали когда-то. Возле того провала обжился Филат, человек без корней — мыслитель. Каждую свою думку тяжёлую, каждую невыносимую мысль записывает он на бумажке, складывает трубочкой, затыкает в стеклянный пузырёк от лекарства да бултых в яму, чтоб не мешали жить. А жить-то больше и нечем — одни проблемы.
Вечерами садятся они вдвоём в будке чай пить . И вот угощает Михеич Филата чайком из жестяной кружки, а сам буравит его взглядом в самую глубь:
— Ты чего, гражданин, в яму-то всё швыряешь? Неужели там место для полезного предмета найдётся?
— Место есть, — говорит Филат. — Я, брат, туда проблемы зарываю. Они внизу на дне тяжелеют, лежат гирями чугунными, и мне от того легче.
— А звука нет от них? — тут Михеич оживился. — Гулу, например, какого подземного?
— Нету. Тишина.
Михеич замолчал, поглядел в окно и говорит тихо, будто про себя:
— Мой гул-то поди тоже мучается наверху. Вечно носится, дома нет. Пущай в яму спустится к твоим гирям. Заземлится, как положено.
Ночью, когда последний поезд прошумел вдали, снял Михеич со столба старый провод, отмотал сажени три и спустил конец в яму осторожно.
Сперва было тихо. Из ямы полезла тяжёлая, влажная прохлада. Пузырьки на дне звякнули тихо, будто наполнились ею: бумажки внутри намокли, чернила расплылись, слова Филатовы смешались с чужими. Потом по медной жиле побежала лёгкая дрожь. И пошёл гул — но не сверху вниз, а снизу вверх. Сперва словно глубокий вздох из-под земли, потом обрывки, яснее прежнего: «…не успел… прости… где ты… одиноко…».
Все провода вдруг натянулись и издали один долгий, протяжный звук — будто всю накопленную в них за долгие годы усталость выдохнули разом.
Филат подошёл к краю, заглянул. Пусто. Ни пузырька.
— Легко мне, — шепчет. — Впервые легко.
Михеич прислушался. Провода молчат. Только потрескивают слегка.
— И мне тихо, — сказал он без радости, словно заступил на новый, непривычный пост.
Сидели до утра молча. Чай остыл.
Прошло время. Филат собрал котомку.
— Без груза своего жить не умею. Пусто внутри. Пойду я искать, Михеич.
И ушёл по шпалам, не оглянулся.
Михеич остался. Будку подлатал, выкрасил в зелёное казённое. Вечерами выходит на крыльцо прислушиваться. Яма взяла своё, дала передышку, а мир новую тоску родил и понёс по проводам. Опять они гудят, а Михеич кивает им тихо.
— Держусь, — говорит. — Держусь.