Хан Газан
Глава 1. Пыль веков
Боль была острой, яркой и абсолютно чужой.
Последнее, что помнил Бат-Эрдэнэ — это крик, собственный, приглушённый шлемом, хруст кости под боком коня, и небо, стремительно уходящее в сторону. Потом — резкий, огненный удар в грудь. Он не сразу понял, что это. Палка? Арматура на раскопках? Но там не было ничего острого…
А потом — тишина. Пустота. И чувство, будто его вырвали из кокона собственного тела, оставив лишь клубок мыслей, воспоминаний, невычитанных книг и несделанных дел. Он летел сквозь мрак, и в этом мраке мелькали обрывки того, чему посвятил жизнь: карты походов, строки из «Сокровенного сказания», сухие строчки летописей Рашид ад-Дина… Газан-хан, сын Аргуна, принял ислам в 1295 году… его реформы… смерть в 1304-м…
Мысли путались, расползались. Сознание гасло.
И вдруг — вдох.
Но не лёгкими, а чем-то цельным, будто вся грудь разом наполнилась ледяным огнём. В ушах — не тишина, а гул. Гул голосов, ржание коней, скрежет металла, тяжёлое, прерывистое дыхание прямо над лицом. Пахло потом, кровью, пылью и конским навозом.
Я в больнице. Это шок. Галюцинации.
Он заставил себя открыть глаза.
Над ним нависало не белоснежное небо Монголии и не потолок палаты, а тёмно-синяя, почти чёрная ткань шатра, расшитая золотыми полумесяцами и звёздами. Лицо склонившегося над ним человека было обветрено, покрыто шрамами, а в тёмных, похожих на щели глазах горела смесь тревоги и торжества.
— Хан! Хан очнулся! — прохрипел человек на языке, который Бат-Эрдэнэ знал как учёный, но никогда не слышал таким живым, гортанным, полным хриплых нот. Это был персидский, но на особом, придворном диалекте.
Волна чужих воспоминаний накатила внезапно, сбивая с ног, хотя он и лежал.
Удар мечом по щиту. Крик: «За Газана, сына Аргуна!». Лязг железа. Горячая кровь на руках. Лицо дяди Гайхату, искажённое яростью, а потом — ужасом. Тяжёлый топор в собственной руке…
Он застонал, пытаясь отгородиться от видений. Это были не картинки из книг. Это было ощущение. Мышечная память удара. Запах страха противника. Упоение победой.
— Воды! — приказал хриплый голос.
К губам прикоснулась металлическая чаша. Он сделал глоток — и поперхнулся. Вода была тёплой, с привкусом кожи и шерсти. Он открыл глаза шире, пытаясь сесть. Пронзительная боль в груди заставила его снова рухнуть на спину. Он взглянул вниз. На его обнажённой груди, чуть левее центра, зияло неопрятное, уже почерневшее отверстие, обложенное кашицей из каких-то трав. Копьё. Его ударили копьём.
Так я и умер, — мелькнула чужая, ясная мысль.
И тут же — свой, учёный внутренний голос, холодный и аналитический сквозь панику: Рана в грудную клетку. Скорее всего, сквозная. Повреждено лёгкое. В XIII веке выжить после такого… статистически невозможно. Но ты жив. Значит, это не твоё тело.
Он поднял руку — сильную, с жилистыми предплечьями, покрытую ссадинами и старыми шрамами, с коротко подстриженными ногтями. Не его рука. У него, Бат-Эрдэнэ, были длинные пальцы историка, вечно испачканные чернилами.
— Что… что произошло? — его собственный голос прозвучал чужим, низким и хриплым от боли.
— Аллах милостив, хан! — сказал человек у его ложа. — Вы повели удар на прорыв, когда стало ясно, что пехота Гайхату дрогнула. Копьё приняли на себя. Но вы устояли в седле! Ваши нукеры смяли их строй. Гайхату бежал. Его голову принесут к вашим ногам к закату. Победа за вами!
Гайхату. Дядя. Соперник за трон. 1295 год. Междоусобица.
В голове щёлкнуло, как в картотеке. 1295. Государство Хулагуидов. Ильхан — формальный правитель улуса. Газан… только что победил Гайхату. С помощью… С помощью эмира Норуза. Которого он… то есть, Газан… казнит через два года за измену.
Голову сдавила тисками. Две параллельные линии памяти сплетались в невыносимый узел. Он помнил хронику: «Газан, при поддержке эмира Норуза, разбил войско Гайхату и казнил его». И он помнил другое: вкус пыли во рту в тот день, ярость, с которой он вёл коня прямо на стену копий, крик «Норуз, прикрой мой фланг!» и ощущение, что этому человеку можно доверять как брату.
— Норуз… — выдавил он.
—Здесь, хан, — шагнул вперёд другой человек, до этого стоявший в тени у входа в шатёр.
Он был одет в простой, но отличного качества стёганый халат, поверх которого был наброшен кольчатый доспех без лишних украшений. Его лицо, с умными, пронзительными глазами и окладистой чёрной бородой, было спокойно. Но в этом спокойствии чувствовалась сила. Сила человека, который только что сделал хана.
Эмир Норуз. Военачальник. Визирь. Предатель. Казнён в 1297 году.
Бат-Эрдэнэ смотрел на него, и внутри всё сжималось от диссонанса. Перед ним стоял не абстрактный исторический персонаж, а живой человек, от которого пахло железом, конём и властью. Человек, спасший ему жизнь. Человек, который… по учебникам… должен его предать.
— Ты… сдержал слово, — сказал Газан-Бат-Эрдэнэ, и фраза сорвалась сама собой, рождённая мышечной памятью и чужими эмоциями.
— Как и вы, повелитель, — склонил голову Норуз. — Битва выиграна. Теперь нужно выиграть мир. Войско и народ ждут. Они ждут знака.
В его голосе прозвучала недвусмысленная нотка. Газан почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он знал, о каком знаке идёт речь.
— Знака? — переспросил он, чтобы выиграть секунды.
— Шахада, повелитель, — тихо, но чётко сказал Норуз. Его взгляд был твёрдым. — Народы Персии, которые мы призвали под наши знамёна, не пойдут за язычником. Амиры ждут. Улемы ждут. Ваша победа открыла вам дорогу к трону в Тебризе. Но войти в столицу вы должны как Махмуд Газан, защитник веры. Как и договорились.
Махмуд. Его мусульманское имя. Принятие ислама. 1295 год. Ключевой момент.
Внутри учёного всё встрепенулось. Вот оно. Точка бифуркации. Исторический Газан согласился. Это обеспечило ему трон и легитимность, но оттолкнуло консервативную монгольскую знать. Он, Бат-Эрдэнэ, знал все последствия этого шага на десятилетия вперёд.
Но что ему оставалось? Отказаться? Объявить, что он верен Ясе Чингисхана и шаманам? Он бы не дожил до заката. Его бы просто сменила другая марионетка.
Боль в груди вспыхнула с новой силой, напоминая о хрупкости этого тела, этой жизни, которая теперь была его единственной.
Он закрыл глаза, отсекая хаотичный поток мыслей учёного. Он не Бат-Эрдэнэ. Он — тот, кто выжил после удара копьём. Он — победитель. Он — хан.
Он открыл глаза и встретился взглядом с Норузом. Взгляд военачальника был твёрд, как скала. В нём читалось обещание и… предостережение.
— Приготовь всё, — сказал Газан, и его голос, хриплый от боли, внезапно обрёл металлическую твёрдость. — Завтра на рассвете. Я произнесу шахаду перед всем войском.
Норуз глубже склонил голову, и в его глазах блеснуло удовлетворение.
— Как прикажете, султан Махмуд Газан.
Когда визирь вышел, Газан откинулся на подушки, чувствуя, как дрожь пробирает всё его тело. От ужаса. От осознания. От чудовищной тяжести знания, которое теперь давило на него сильнее любых лат.
Он был в ловушке. В ловушке между двумя эпохами, двумя памятью, двумя судьбами. Перед ним лежала история, прописанная до мелочей. И он был главным действующим лицом, которое теперь знало финал своей пьесы.
Но знание, как он уже начинал понимать, было не ключом к победе. Оно было самой сложной частью битвы, которая только начиналась. Битвы за трон, за империю и за свою собственную, раздвоенную надвое душу.
Снаружи, за стенкой шатра, завывал ветер, неся с собой запах дыма, крови и бескрайней, безразличной к судьбам ханов степи.
Кожа и камень
Боль стала тёплой, глухой и назойливой, как зубная. Она пульсировала в такт сердцу, и с каждым ударом Газан-Бат-Эрдэнэ заново осознавал границы этого чужого тела. Не как историк, изучающий анатомию по скелетам, а как пленник, запертый в живой, страдающей крепости из плоти, кости и шрамов.
Его перевезли в большую юрту, поставленную на каменном фундаменте какого-то разорённого сельджукского караван-сарая. Воздух здесь пах иначе: не кровью и потом, а дымом ароматических палочек, сушёными травами и ещё чем-то сладковато-приторным — опием для болеутоления, догадался он. Ему сменили повязку. Руки женщин, делающих это, были быстрыми и безжалостными. Он видел рану — багрово-синее, отёкшее жерло, из которого сочилась сукровица. Вид должен был вызывать отвращение. Но тело Газана лишь передавало в мозг чёткий сигнал: «Жив. Заживёт. Терпи». Терпеть, оказывается, можно было очень многое.
Ему принесли еду: грубую лепёшку, похлёбку с бараньим жиром и кусочками непонятного мяса, и кумыс в деревянной чаше. Учёный Бат-Эрдэнэ поморщился бы. Желудок Газана, пустой и зверский, сжался от голодного спазма. Он ел, почти не жуя, чувствуя, как тёплая, жирная пища придаёт телу тяжесть и сонную силу. Кумыс обжёг горло, ударил в голову лёгким туманом. Это тоже было… не так уж плохо.
Его оставили одного. И вот тогда, в полумраке, подчёркнутом единственной масляной лампой, на него накатило самое страшное.
Не страх смерти. А тишина.
Тишина его мира. Там, в том мире, наверное, уже нашли его тело. Коллеги. Мать. Скоро будут звонки, суета, похороны. А потом жизнь пойдёт дальше. Закроется. Как книга. Здесь же не было ничего знакомого. Ни ритма машин за окном, ни гудка уведомлений в телефоне, ни даже привычного веса очков на переносице. Была лишь эта гигантская, давящая тишина внешнего мира, нарушаемая скрипом кожаных ремней, далёким лаем собак и шепотом ветра в щелях. И оглушительный гул внутренней пустоты.
Он был отрезан. От всего. Навсегда.
Паника подступила комком к горлу, сдавила так, что он едва смог вдохнуть. Он зажмурился, уткнувшись лицом в грубую шерсть одеяла. Я Бат-Эрдэнэ. Кандидат наук. Я писал диссертацию о налоговой системе Хулагуидов. У меня была кошка. Я любил пить кофе по утрам и смотреть на Селенгу.
Но эти мысли звучали всё тише, как голос из другого помещения. Ближе, реальнее были другие воспоминания, лезущие из каждой мышцы: как натягивать тетиву тяжёлого монгольского лука, чтобы не сорвать пальцы. Как по храпу коня определять его состояние. Как пахнет воздух перед дождём в степях Хорасана.
«Я сойду с ума, — понял он с холодной ясностью. — Я не сойдусь швами. Здесь две половинки, и они не срастутся».
В юрту вошёл человек. Не Норуз. Пожилой, с умным, усталым лицом и длинными седыми волосами, заправленными под простую белую чалму. Он нёс деревянный ящичек.
— Прости мое вторжение, повелитель, — сказал он мягко. — Меня зовут Рашид. Я… врач.
Рашид ад-Дин. Хамадани. Будущий визирь, историк, автор «Джами ат-таварих». Его будут казнить в старости, обвинив в отравлении хана. Он сейчас просто врач.
Герой невольно замер, глядя на живую легенду. Учёный в нём встрепенулся, затмив на мгновение и боль, и тоску.
— Я слышал о тебе, — хрипло сказал Газан. — Говорят, ты умеешь читать не только по книгам, но и по лицам.
Рашид ад-Дин поставил ящичек, сел на низкий стул у ложа. Его взгляд был внимательным, но лишённым подобострастия.
— Лицо — та же книга, повелитель. Только написанная болезнями, заботами и ветрами. Дай посмотрю твою рану.
Его пальцы, худые и удивительно ловкие, касались тела без дрожи, с профессиональной твёрдостью. От его прикосновений было не больно, а спокойно.
— Гной вышел хорошо. Воспаление идёт, но это естественно. Тебя спасла богатырская натура и… — он слегка нахмурился, вглядываясь в лицо Газана, — …и невероятная воля. Я видел людей, умирающих от меньшего. Ты будто цепляешься за жизнь с удвоенной силой.
«Потому что я только что её получил», — подумал герой.
— Чем лечишь? — спросил он, чтобы говорить о чём-то практическом.
— Чистым мёдом на рану, чтобы вытягивало дурное и не пускало новое. Внутрь — отвар тысячелистника и коры ивы. От лихорадки. И чтобы боль унимал.
«Примитивный, но разумный антисептик и природный аналог аспирина, — автоматически отметил учёный. — Эмпирически верно».
— Спасибо, — сказал Газан просто.
Рашид ад-Дин кивнул, закрывая ящичек. Но не уходил. Он сидел, глядя на пламя лампы.
— Ты не похож на себя, повелитель, — тихо произнёс он наконец.
Газан похолодел внутри. Раскрыли? Уже?
— Раньше, — продолжал врач, не глядя на него, — твоя ярость была как огонь в степи — быстрая, жгучая, слепая. Сейчас… ты похож на человека, который несёт на спине невидимую гору. Ты смотришь, но видишь не то, что перед тобой. В твоих глазах… расчёт. И печаль. Такой взгляд бывает у старых волков, которые уже знают все ловушки охотников.
Это была не догадка о двойственности. Это было точное, почти поэтическое наблюдение гения. В этом человеке не было страха, было лишь любопытство учёного.
И Газан, отчаявшийся, разбитый, почувствовал вдруг дикую, почти детскую потребность сказать кому-то правду. Крикнуть: «Я не он! Я из будущего! Помоги!»
Он сглотнул этот комок безумия.
— Убийство дяди — не та победа, о которой мечтаешь в юности, Рашид, — сказал он, и это была правда. Правда Газана. — А завтра… завтра я должен сделать то, что отрежет меня от отцов и дедов. Разве этого мало для печали?
Рашид ад-Дин повернул к нему своё мудрое лицо.
— Дерево, чтобы расти вверх, должно пустить корни вглубь. Иногда — в новую почву. Старая может быть истощена. Ты делаешь выбор правителя, а не воина. Воин сражается за добычу. Правитель — за будущее. Будущее же… — он сделал паузу, — …оно всегда пишется на чужом языке. На языке тех, кто будет жить после нас. Твоя задача — выучить его первым.
Он встал, поклонился и вышел, оставив Газана в одиночестве, но уже не в полной тишине.
Слова врача висели в воздухе, как дым от благовоний. Будущее пишется на чужом языке. А если ты уже знаешь этот язык? Если ты читал готовую книгу?
Он медленно, превозмогая боль, поднялся с ложа и, держась за столб юрты, сделал несколько шагов к выходу. Откинул войлочную пологу.
Ночь была бездонной, усыпанной звёздами, каких он никогда не видел в засвеченном городе. Лагерь раскинулся внизу, как рассыпанное ожерелье из костров. Доносились обрывки песен, смех, блеяние овец. Жизнь. Грубая, простая, пахнущая дымом и свободой.
Он вдыхал этот воздух, и лёгкие, ещё больные, наполнялись им до предела. И вдруг, совершенно неожиданно, тело его — тело Газана, выросшего в седле, — отозвалось на этот вид, на эти запахи глубоким, почти животным покоем. Это был его мир. В котором он — хан.
А в голове у Бат-Эрдэнэ, поверх тоски по кофе и Wi-Fi, начала выстраиваться карта. Карта реформ. Карта союзов. Карта того, как можно «скорректировать» будущее.
Он не был больше ни тем, ни другим. Он был чем-то третьим. Ушибленным, напуганным чудовищем с памятью учёного и инстинктами зверя. И завтра этому чудовищу предстояло надеть личину мусульманского правителя.
Он отпустил полог и, шатаясь, вернулся к ложу. Перед тем как снова погрузиться в дремоту, его последней мыслью было не что иное, как странное, простое физическое ощущение.
Камень под войлочным покрытием юрты был холодным и неровным. И он чувствовал этот холод каждой клеткой спины. Он был жив. Ужасно, невыразимо, необратимо жив. И это, возможно, было единственной истиной, которая у него сейчас оставалась.
Язык железа и земли
Утро было холодным и сырым. Туман стлался по земле, скрывая конские копыта и грязь вчерашней битвы. Газана одевали. Каждый кусок ткани, каждое застёгивание ремня отдавалось болью в ране, но он стиснул зубы, позволяя делать с собой всё, что положено.
Сегодня он должен был стать другим человеком. Официально.
Его облачили не в монгольские шёлковые кафтаны, а в более строгий, длинный халат персидского покроя, подпоясали широким кушаком. На голову вместо островерхой шапки-боортика намотали белую чалму. Последним подали тонкий, изящный кинжал-джембию — символ власти, а не войны. Глядя на своё отражение в отполированном до блеска стальном щите, Газан не видел себя. Он видел костюм. Маскарад. Игру, от которой зависела его жизнь.
Норуз вошёл, одетый сдержанно, но богато. Его взгляд скользнул по фигуре хана, и в уголках глаз дрогнуло что-то вроде удовлетворения.
— Войско построено. Улемы ждут. Время пришло, султан Махмуд.
Слово «султан» резануло слух. Ещё вчера он был ханом — вольным степным правителем. Сегодня его встраивали в иную иерархию, с иными титулами.
Его вывели из юрты. Туман резал лицо холодными иглами. Перед шатром на холме стояло море людей. Ближе — строгие ряды эмиров и старших офицеров, монгольских и тюркских. Их лица были каменными. Дальше — пестрота простых воинов, ополченцев из местных, духовенство в тёмных одеждах. Тишина стояла звенящая, напряжённая.
Газан поднялся на небольшое возвышение, чувствуя, как тысячи глаз впиваются в него. В горле пересохло. Он знал слова шахады. Как историк, он произносил их десятки раз, изучая ритуал. Но сейчас от этих слов зависело всё.
Он взглянул на Норуза. Тот едва заметно кивнул.
И тут взгляд Газана упал на группу монгольских нойонов справа. Стоявший впереди седой богатырь с лицом, изрубленным шрамами, смотрел на него не просто с неодобрением. В его взгляде была ярость и глубокая, личная обида. Это был Байбуга, старый сподвижник его отца, Аргуна, ярый приверженец Ясы Чингисхана и степных традиций.
Байбуга. В истории он поднимет мятеж через полгода, не смирившись с исламизацией. Его казнят. Мысль пронеслась, холодная и чёткая.
Этот взгляд, полный презрения к «переодетому принцу», стал последней каплей. Внутри что-то переключилось. Страх учёного был отброшен. Поднялся тот, кто выжил после копья в грудь. Хан.
Газан сделал шаг вперёд. Не к улемам, а к краю возвышения, лицом к этой железной стене воинов.
— Слушайте! — его голос, хриплый от недавней боли, сорвался с места и понёсся над толпой, усиленный неестественной тишиной. — Вы знаете, кто я. Сын Аргуна. Внук Абаги. Правнук Хулагу, чья тень до сих пор заставляет трепетать Багдад! Я вёл вас в бой, и мы победили!
Он видел, как в рядах монголов плечи распрямились. Им нужен был язык силы.
— Но одна победа в бою не кормит народ! Не наполняет казну! Не даёт нашим детям спокойно спать под вой волков! — Он ударил кулаком в ладонь. — Наша сила стала беспорядочной, как ураган! Он ломает деревья, но не строит домов. Пора из бури стать мечом. Закалённым. Точно бьющим в цель.
Он повернулся, включив в круг своего внимания и персов.
— Завтра я произнесу шахаду! — крикнул он, и по толпе пронёсся одобрительный гул. — Я приму веру, чтобы сплотить под одним знаменем всех, кто готов служить справедливости! Но знайте — моя первая клятва, данная ещё у колыбели, это клятва народу! Всем, кто пашет землю, куёт железо, пасёт скот и платит налоги!
Это была дерзость. Он соединял несоединимое, пытаясь говорить и с консерваторами, и с реформаторами одновременно. Норуз нахмурился, но промолчал.
— Поэтому с сегодняшнего дня, — продолжил Газан, чувствуя, как адреналин заглушает боль, — я объявляю три вещи! Первое: перепись всех земель и стад. Не для того чтобы взять больше, а чтобы взять справедливо! Бедный не заплатит столько же, сколько богатый! Голодный двор будет освобождён от подати!
Ропот стал громче. Это било по интересам крупных землевладельцев и сборщиков налогов, которые привыкли выжимать всё.
— Второе! — перекричал он шум. — Отныне жалованье воину будет платиться регулярно, серебром и зерном, из казны! А не добычей с грабежа! Наш воин должен быть силён в бою, а не в разорении своих же деревень!
Это была бомба. Идея регулярного жалования вместо права на грабёж ломала столетие монгольской военной традиции. Лицо Байбуги побагровело.
— И третье! — голос Газана стал режущим, как клинок. — Я созываю мастеров! Кузнецов, плотников, кожевников, инженеров! Кто предложит способ сделать наши луки долговечнее, седла удобнее, а осадные машины страшнее — получит награду, равную боевой! Сила нашего оружия решит больше, чем сила нашей ярости!
Он отдышался, осматривая замершую толпу. Он только что, за одну речь, набросал контуры своих великих реформ, которые исторический Газан будет проводить годами. И сделал это публично, привязав к моменту своей легитимации. Отступать было нельзя.
— Завтра я приму новую веру! — заключил он. — А сегодня я подтверждаю старый закон — закон справедливости для всех, кто под моей рукой! Да будет так!
Он не стал произносить шахаду тут же. Он дал повод для размышлений одним и надежду — другим. И оставил всех в состоянии шока.
Тишина взорвалась. Не бурными овациями, а гулом десятков разговоров, споров, возгласов одобрения и шипения негодования. Норуз быстро подошёл к нему.
— Это… неожиданно, повелитель, — сказал он сжато. — Улемы ждали обряда.
— Улемы получат свой обряд завтра, — отрезал Газан, уже спускаясь с возвышения. — Сегодня они увидели, что новый султан — не просто кукла в их руках. А войско увидело, что у него есть план. Проводи меня.
Вернувшись в юрту, он рухнул на ложе, чувствуя, как рана горит огнём, а руки дрожат от напряжения. Он сделал это. Он вступил в игру.
Через час к нему пришёл Рашид ад-Дин с новыми травами. Его глаза горели интересом.
— Перепись для справедливости… Это гениально и чрезвычайно опасно, повелитель. Ты объявил войну казнокрадам и сильным родам.
— Лучше объявить её самому, чем ждать, когда они объявят её тебе, — хрипло проговорил Газан, позволяя врачу менять повязку. — Рашид, ты знаешь людей. Что сейчас говорят?
— Простые воины и крестьяны — говорят о «справедливом хане». Многие не верят, но надеются. Эмиры… делятся. Молодые, голодные до славы, видят в регулярном жаловании стабильность. Старые волки вроде Байбуги видят потерю привилегий. А Норуз… — Рашид сделал паузу.
—Что Норуз?
—Норуз подсчитывает, сколько будет стоить твоя «справедливость» казне и как это отразится на его влиянии. Он сделал тебя ханом, но не для того чтобы ты стал народным любимцем в ущерб армии.
«Армия — это он сам», — понял Газан.
— А что нужно народу, Рашид? По-твоему? — спросил он вдруг, глядя в потолок.
Врач замер, затем тихо сказал:
—Мира. Чтобы воин, проходя через его поле, не вытаптывал посевы. Чтобы сборщик налогов не забирал последнее зерно на семена. Чтобы его сына не забрали в ополчение и не бросили без подготовки против мамлюкских рыцарей. Простые вещи, повелитель. О которых правители часто забывают.
Мир. Безопасность. Предсказуемость. Бат-Эрдэнэ лихорадочно соображал. Исторические реформы Газана были хороши, но медленны. Нужны быстрые, зримые символы. И… технические преимущества.
— Скажи, — начал он, — если бы у наших лучников была не кожаная, а металлическая пластина на большом пальце для оттяга тетивы… это ускорило бы стрельбу? Уменьшило бы травмы?
Рашид удивлённо поднял брови.
—Теоретически… да. Но это лишний вес и дороговизна.
— Не для всех. Для отборных сотен. Или… седла. Мы сидим глубоко. А если сделать луку седла выше и крепче, воин сможет стоять в стременах для более мощного удара копьём или для стрельбы в полный рост.
Он говорил, выуживая из памяти обрывки знаний о более позднем монгольском и европейском вооружении. О преимуществах твёрдых напальчников, о высоких седлах с поддержкой спины.
Рашид смотрел на него всё более пристально.
—Откуда у тебя такие мысли, повелитель? Ты никогда не интересовался кузнечным делом.
«Из книг, Рашид. Из книг, которые ты ещё напишешь», — подумал Газан с горькой иронией.
— Когда лежал без движения, многое передумал, — ушёл он от ответа. — Запиши это. И найди мне лучшего оружейника в лагере. Тихо.
Пока Рашид делал записи на небольшом восковом планшете, в юрту без доклада вошёл нукер, преклонив колено.
—Хан. От старейшин торгового каравана из Самарканда. Дар.
На низком столике перед ним положили небольшой свёрток в грубой ткани. Газан развернул его. Внутри лежало несколько кусков угля необычного, очень чёрного и блестящего вида, и кусок тяжёлой, рыхлой коричневой руды.
— Что это? — спросил он нукера.
—Говорят, «горячий камень» и «железная кровь», хан. Нашли в горах к востоку. Горят лучше дров, железо из руды — крепкое.
У Газана перехватило дыхание. Каменный уголь. И бурый железняк.
—Где именно нашли? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.
—В ущелье Кара-Тюбе, в трёх неделях пути.
Географические названия ничего не говорили Бат-Эрдэнэ, но восторг учёного захлестнул его. Уголь давал температуру, недостижимую на древесном угле. А значит, можно было получать чугун, сталь лучшего качества. Основа для оружейного превосходства.
— Этот караван — под моей личной защитой, — тут же приказал он. — А их старшину ко мне. И скажи Норузу… нет, — он поправился, — скажи эмиру Байбуге, чтобы выделил два десятка надёжных воинов для охраны этих людей и их маршрута. Скажи, это дело большой важности для обороны улуса.
Это был рискованный ход. Поручая это Байбуге, он, с одной стороны, делал ему аванс доверия (важное задание). С другой — вовлекал консерватора в свои новые проекты, делая его, хоть отчасти, ответственным за их успех. Если Байбуга откажется — проявит непокорность. Согласится — сделает первый шаг к сотрудничеству.
Нукер ушёл. Рашид ад-Дин молча наблюдал, и в его глазах загорелся новый огонь — не врача, а учёного, уловившего запах открытия.
Вечером, когда лагерь затихал, Газан не спал. Перед ним мысленно выстраивалась карта. Не карта завоеваний, а карта устройства. Транспортные пути (где мосты?). Система зернохранилищ на случай неурожая (как при Чингисхане). Почтовые станции-ям для быстрых донесений… И главное — ядро армии. Не ополчение, а постоянное корпус в 10 тысяч человек, на полном довольствии, с единым вооружением и ежедневными тренировками по новым уставам, которые он напишет… Знания из будущего клокотали в нём, сталкиваясь с жёсткой реальностью: у него не было ни денег, ни времени, ни безоговорочной власти. Только знание и отчаянная решимость.
Его прервал тихий шорох у входа. За пологом мелькнула тень, и под ковёр у его ложа кто-то просунул тонкий кожаный свиток.
Газан насторожился, потом, превозмогая боль, наклонился и поднял его. Свиток не был запечатан. Внутри, на плохо выделанной коже, углём были нацарапаны грубые буквы на персидском:
«Слово о справедливости дошло. Но дереву с мёртвыми корнями новые ветви не помочь. Остерегайся того, кто дал тебе корону. Его меч острее его клятв. Друзья есть там, где их не ищут. Жди знака.»
Сердце заколотилось. Первая ниточка. Первый контакт из той самой «молчаливой» партии — возможно, недовольных всевластием Норуза, возможно, тех, кто действительно хотел перемен. Или ловушка.
Он сжёг свиток в пламени лампы, растирая пепел пальцами. Воздух пахло гарью и тайной.
Внезапно он осознал, что его первая, стихийная речь, возможно, сработала лучше любой продуманной программы. Она всколыхнула воду. Теперь хищники начнут двигаться. И ему предстояло научиться ловить их на живца собственных замыслов.
Завтра — ислам и новая легитимность. А послезавтра начнётся настоящая битва. Битва за то, чтобы превратить воспоминания учёного из будущего в железо, хлеб и порядок в настоящем. И первый шаг в этой битве, как и в любой другой, нужно было делать, превозмогая боль.