Городской чат дома №7 по улице Добродетели затих на минуту, а затем взорвался новым сообщением от «Моралиста»:
«Житель подъезда 2, Клавдия И. Мусор в халате и тапочках — признак деградации бытовой культуры. Позор.»
Антон из 45-й квартиры, администратор чата, вскипел. Это был уже третий пост за неделю. «Моралист» бил точно: про энергетики на детской площадке, про семейные сцены на балконе после десяти. Аккаунт — фейк, аватарка — серая тень. Соседи обвиняли друг друга, чат кишел паранойей.
Аркадий Петрович Смирнов, бухгалтер на пенсии, в чате не состоял. У него был ритуал: утренний чай, кресло у окна во двор и тетрадь в кожаном переплёте с грифом «Наблюдения». Он фиксировал не нарушения — он документировал моральную энтропию. Тапочки Клавдии Ивановны — «распад эстетических норм». Громкий смех подростка Лены — «девальвация тишины». Курение Антона на балконе — «умышленное отравление общественного воздуха».
У него был диагноз «синдром опустевшей жизни», но он предпочитал термин «гражданская бдительность».
Его собственная жизнь была стерильна. Коньяк — по рецепту врача после инсульта. Магнитофон с романсами — терапия от скуки. Журнал «Крестьянка» 1978 года — ностальгия по здоровой эстетике. Всё было обосновано. Всё, кроме гула абсолютной тишины в его собственной трёхкомнатной квартире-саркофаге.
Первое сообщение от «Сторожа» появилось через месяц после начала атаки «Моралиста». Тон был другим — не язвительный, а наставительный, с цитатами из воображаемого «Кодекса городской этики». Соседи недоумевали: теперь их двое?
Аркадий Петрович, читая переписку с ноутбука, испытывал странное удовлетворение. «Моралист» сеял панику. «Сторож» — сеял порядок. Разница была в тоне. Суть — одна.
Он вошёл во вкус. Его день приобрёл цель: утренний сеанс наблюдения, вечерний — редактирования морального ландшафта двора через экран. Он был уже не архивариусом. Он стал инженером-исправителем.
Роковая ошибка случилась в цифровом пространстве, которое он считал своей крепостью. Отвлекаясь на особенно шумную ссору Антона и Вероники, он механически перепутал вкладки в браузере.
Вместо выверенного поста «Сторожа» о ценности семейной тишины, он отправил в чат не сохранённый черновик.
Фотографию. Ту самую, что сделал три дня назад «для архива»: Клавдия Ивановна в цветочном халате, выносящая мусор, крупным планом, в нелепой позе. Снимок сопровождался сухим, циничным комментарием, скопированным из черновиков… «Моралиста».
В чате наступила тишина. Ровно на 112 секунд — вечность для онлайна.
Потом его экран умер, захлёбываясь лавиной сообщений.
«ЭТО ЧТО.»
«Вы сфотографировали мою мать?»
«Смирнов? Это СМИРНОВ?!»
Он попытался отозвать сообщение. Не вышло. Ослеплённый паникой, он тыкал пальцем в экран, нажимая не на ту, соседнюю иконку. И отправил второе фото. Студент Миша, спящий на скамейке с раскрытой книгой на лице. Снято из его окна. С телеобъективом.
Его вычислили за сорок секунд. Только у Смирнова были окна под таким углом. Только у него были причины.
Он отключил ноутбук. Было поздно. В дверь уже не звонили — били. Кулаком, чем-то тяжёлым. Он не открыл. Он просидел всю ночь в темноте, в кресле у окна, но теперь за плотной шторой, боясь, что в стекло полетит камень.
Наутро он нашёл под дверью «вещественные доказательства». Наваленную кучу на коврике прикрытую газеткой. Растоптанную тапочку. Потом — распечатанную фотографию его самого, сидящего у окна, с подрисованной на лбу цифрой «1984».
Его твёрдая реальность рассыпалась. Он больше не был стражем порядка. Он просто смотрел.
Капитуляция была беззвучной. Он не вышел с покаянием. Он вышел ночью, как диверсант, и приклеил на дверь каждого подъезда по листу бумаги. На них было написано одно и то же, от руки, без подписи: «Простите. Я больше не буду. Никогда.»
Он приготовился к новой волне травли, ощетинился. Но получил нечто невыносимо худшее — полное, бесшумное стирание.
Его игнорировали. Встречая во дворе, соседи смотрели сквозь него, как сквозь стекло. В чате его, разумеется, исключили, а его имя больше не упоминалось никогда. Он стал призраком, о котором все договорились забыть. Это была не ненависть, а гражданская казнь через забвение.
Его окно теперь всегда зашторено. Тетрадь «Наблюдения» он сжёг, пепел спустил в унитаз.
Иногда по вечерам он включает магнитофон. Не романсы. А купленную когда-то запись «Звуки леса: дождь и птицы». Он сидит в темноте и слушает искусственный шум природы, который должен заглушить реальный шум жизни за окном — тот самый, в котором у него больше нет права на голос.
Он больше не судил соседей. Он их теперь просто боялся.
И в этом страхе заключалась единственная и окончательная победа той самой добродетели, на страже которой он так безнадёжно, так постыдно пытался стоять.