⊱————————🌹————————⊰

Я расцвела.

Сначала — зелёный, растущий мир. Стебелёк, почки, зыбкий туман по утрам. Потом — краски. Наконец я увидела себя: алые, шёлковые, такие нежные лепестки, что даже солнце целовало их с осторожностью.

И вот, я увидела его. Сад.

О, какой же он был прекрасный!

Зелень густая и сочная, такая, что в ней, казалось, можно утонуть. Пионы, душистые, пушистые и розовые, как облака на закате. Нарциссы, стройные, строгие и самовлюблённые. Акация, величественная и спокойная, кивала мне своими белыми гроздьями.

Мир был огромен, и я была его частью. Или так только казалось?

И тут я услышала смех. Смех моих сестёр — роз из-за густой жимолости. Прямо у меня за спиной. Они болтали каждое утро о каплях росы, о бабочках, о том, какой ветер сегодня — ласковый или озорной. И я кричала им: «Эй! Я здесь! Я тоже Роза!». Но зелень была слишком густа, и мой голос — легким дуновением — уносило куда-то в сторону.

День тянулся за днём, солнце вставало и садилось. А я всё просыпалась одна. Смотрела в небо, слушала болтовню сестёр и чувствовала, как внутри растёт какая-то странная бездонная пустота. Красота мира вдруг стала казаться… ненужной. Как роскошный улей, в котором нет ни одной пчелы.

Наконец, терпение моё лопнуло.

— Хватит! — сказала я себе однажды. — Я не буду одна.

Я крикнула пионам: «Поговорите со мной!». Они молчали — утонув в собственной пушистой гордыне, как в перине. Я звала нарциссов — те, конечно, только любовались своим отражением в лужах. Даже акация лишь покачивала головой, будто говоря: «Детка, ты не одна из нас».

Надежда оказаться хоть кому-то нужной — таяла, как неопылённый цветок, так и не узнавший вкуса нектара. И тогда я впервые посмотрела вниз.

А там… там был целый мир.

Жуки в блестящих латах — деловито сновали меж травинок. Червь, розовый и медлительный — прокладывал путь в земле. И муравьи — их было больше всего. Маленькие, шустрые, вечно куда-то спешащие деловитые работяги.

— Эй! — крикнула я муравью, что бежал прямо подо мной. — Посмотри на меня!

Он даже не замедлил шаг. Даже не поднял своей головы.

Так началось моё ожидание. Я звала его. Снова и снова. День, два, три. Я распускалась всё пышнее, старалась стать ещё алее, ещё прекраснее — чтобы он наконец заметил. Но он проходил мимо, неся свою соломинку, как будто я была просто… частью пейзажа. Пустым местом.

На четвёртый день я рассердилась.

— Эй! Ты! Муравей! — закричала я так громко, что дрогнул даже мой стебель. — Я с тобой разговариваю!

Он остановился. Медленно поднял голову. Его усики задрожали.

— Это… ты меня звала? — спросил он недоверчиво.

— Да! Кто же ещё? — голос дрогнул, или это дрогнула я сама, — Почему ты никогда не останавливаешься? Неужели я такая… непримечательная?

Муравьишка переступил с ноги на ногу.

— Да ты что, — пробормотал он. — Ты самая красивая в саду. Мы все на тебя снизу смотрим.

— Тогда почему? — чуть не заплакала я, но розы не плачут. — Почему никто не хочет со мной дружить? Почему все меня избегают?

Муравей опустил голову.

— Ты слишком… высокая. И прекрасная. И шипы у тебя, — он кивнул на моих острых стражей. — С тобой страшно. А мы… мы дружим с теми, кто попроще. С одуванчиками, с ромашками. Они тоже красивые, но… свои. А ты — как из другого мира.

Он поправил свою соломинку на плече.

— Мне пора, работа ждёт. Извини.

И побежал дальше.

Слова его повисли в воздухе — и застыли у меня в сердце. Холодными осколками. Я осталась одна. Но теперь в голове крутилась одна единственная мысль: «Попроще. Нужно стать попроще».

На следующее утро я не стала распускаться во всю силу. Подобрала лепестки, сделала вид, что я… чуть меньше. Немного скромнее. Немного проще.

Может быть, теперь…

Я смотрела вниз день за днём, но... Муравьиная дорожка пустовала. Но зато неподалёку колыхались пушистые головки одуванчиков. Они смеялись чему-то своему, лёгкому и глупому. И я подумала: вот они — счастливые. Им не нужно быть алыми. Им не нужно быть прекрасными. Их любят такими, какие они есть. А я… я хочу быть как они. Хочу, чтобы меня наконец заметили.

А потом, словно в ответ на моё отчаяние, ко мне приползло спасение.

Жук был старым и видавшим жизнь. Его панцирь потемнел от времени и походов по чужим стеблям, а большие жвалы — эти внушительные клешни — казались инструментами не для еды, а для решения проблем. Он шёл медленно, с деловым видом, когда я, уже отчаявшись, кинула в никуда:

— Никто не хочет со мной говорить…

Жук остановился. Повернул голову. Его странные, сетчатые глаза отразили в себе десятки маленьких, искажённых страданием моих отражений.

— Опять? — прорычал он, голос похрустывал, как сухие ветки. — Опять ты про одиночество? Молодая, красивая, вся в бархате — и ноет. Как будто у других проблем нет.

— Но… но у меня шипы! — выдохнула я, и от этого признания мне стало одновременно стыдно и горько. — Все их боятся. И моей высоты. И моей… красоты. Я хочу быть проще. Как одуванчики.

Жук фыркнул — звук, похожий на шелест высохшего на солнце листа.

— Шипы? — переспросил он с видом мастера, которому принесли сломавшуюся безделушку. — Проблема-то пустяковая. Не проблема вовсе. Сейчас исправим.

Он поднялся по моему стеблю, цепкий и проворный для своего почтенного возраста. Его прикосновения были твёрдыми, холодными и безжалостными. Не было в них ни восхищения, ни страха — лишь практическая точность.

— Держись, — только и сказал он, прежде чем сомкнул жвалы на первом моём шипе у самого основания.

Боль была острой и жгучей. Она пронзила меня до самых корней, заставила мои лепестки сжаться в тугой бутон. Это была не просто боль — это было насилие над самой моей сутью. Каждый шип был частью меня — щитом, дарованным при рождении, очертанием моих границ. И вот, я лишалась того, что было моим.

— Всё ради дружбы, — прошептала я себе, чувствуя, как трещит и отламывается первый страж. — Всё ради того, чтобы меня наконец полюбили.

Жук работал методично, без сантиментов. Один шип, второй, третий… Он не просто обламывал их — он срезал под самое основание, оставляя на месте острых пиков лишь влажные, уязвимые раны. Мой сок стекал по стеблю тонкими, липкими дорожками.

— Терпи, — бурчал жук, переходя к следующему ряду. — Красота требует жертв. А простота — тем более.

Я терпела. Сжималась внутри, но не жаловалась. Каждый срезанный шип казался мне шагом к новой жизни — жизни без страха в глазах моих соседей, жизни, где ко мне можно будет прикоснуться, не уколовшись. Я представляла, как муравьи будут взбираться на меня без опаски, как гусеницы устроятся на моих листьях, как наконец-то... наконец-то я стану своей в этом шумном, дружном мире у самой земли.

— Готово, — отдышавшись, произнёс жук, отступая и оглядывая свою работу. — Теперь ты… гладкая. — В его голосе не было ни одобрения, ни осуждения. Ни радости от проделанной работы. Ничего.

Он сполз вниз, кивнул на прощание и поплёлся дальше, оставив меня одну — израненную, истекающую, но наполненную странной, лихорадочной надеждой.

Он ушёл, и наступила тишина. Тишина, в которой я впервые почувствовала, какой наготой стала моя плоть. Я дрожала. Мой стебель болел, будто его ободрали живьём. Но я смотрела на сок, медленно закрывающий раны, и думала — успокаивая себя: «Я стану лучше. Я всем понравлюсь».

Я не была в отчаянии. Нет. Это был мой осознанный выбор, шаг к исправлению. Я не ломала себя — я совершенствовала. Сбривала лишнее, снимала ту самую колючую броню, что отделяла меня от мира и его жителей.

Жук был прав — путь к простоте оказался болезненным. Но разве настоящая дружба, настоящая любовь не стоят боли?

Теперь я была гладкой, уязвимой, почти… обычной. И я ждала.

Дни снова текли. Пустые и долгие. Пока однажды...

Ко мне приползла гусеница. Не та, что боялась шипов — другая, что любила давать советы. Упитанная, в бархатисто-зелёном одеянии, с мудрыми, медленными глазами.

— Слышала, ты ищешь друзей, — сказала она, обходя мой голый, зарубцевавшийся стебель. Голос у неё был густой, как летний воздух перед грозой.

Я, всё ещё слабая от боли, слабо зашевелила листьями — чтобы казаться приветливой.

— Да. Я… я убрала шипы. Теперь все могут подойти без страха!

Гусеница внимательно осмотрела меня. Её взгляд скользнул по моим алым, нетронутым лепесткам — последнему моему богатству, последнему признаку былого величия и красоты, которой одарил меня несправедливый рок судьбы.

— Шипы — это хорошо, — философски заметила гусеница. — Но разве дело только в них? Дружат не только за внешний вид. Простота — она и в доброте. В щедрости. Вот смотри, — она кивнула на пышный куст сирени неподалёку, — она каждую весну отдаёт свои соцветия пчёлам, ничего не прося взамен. Её любят.

Я задумалась. Щемящее, тёплое чувство заполнило мою уязвлённую сердцевину. Да! Вот оно что! Я была эгоисткой. Я думала только о том, как меня примут, но не о том, что я могу дать. Доброта. Вот он — ключ.

— Твои лепестки, — продолжила гусеница, — они же такие красивые. Тёплые, мягкие, алые. Их так много. Не жадничай.

— Но… они часть меня, — неуверенно прошептала я.

— А дружба? — мягко спросила гусеница. — Разве она не стоит того, чтобы поделиться? Чтобы помочь тем, кто в нужде?

Я посмотрела на свои совершенные, бархатные лепестки. Каждый был шедевром, выверенным до малейшей прожилки. И их было так много… Разве я не могла отдать хотя бы часть? Ради дружбы. Ради того, чтобы быть нужной.

Моё сердце сжалось от щемящего согласия. Да. Нужно быть добрее. Нужно быть готовой отдать последнее. Всё ради дружбы.

— Спасибо, — тихо сказала я гусенице. — Ты открыла мне глаза.

Гусеница довольно пошевелила лапками и поползла дальше, оставляя после себя тонкую серебристую нить мудрости, прилипшую к моему стеблю.

И слова её оказались семенами. Семенами, которые упали в благодатную почву моего отчаяния. А на следующий день уже пришёл первый проситель. Маленький жучок в потрёпанном панцире.

— Слышал, ты добрая, — пропищал он. — У меня малыши в норе, холодно. Не могла бы отдать один лепесток? На одеяльце.

Я, с замиранием сердца, согласилась. Жук аккуратно, но решительно оторвал нижний, самый крупный лепесток. Боль была острой и странно… осмысленной. Это была боль самопожертвования. Боль во имя чего-то большего.

Весть разнеслась мгновенно. Словно тля, переползающая с листа на лист, молва о моей «доброте» охватила весь нижний мир.

Так началась моя новая жизнь. Шумная. Востребованная. Ко мне потянулась очередь.

Паучиха попросила алый лоскут для украшения своей новой сети — «чтобы привлекать нежных мух». Гусеница (уже другая) нуждалась в плаще для важного путешествия к листу на самом верху разросшейся кроны акации. Пчёлы, обычно равнодушные к моей красоте, попросили лепестков для утепления улья — «твой бархат лучше мха».

Они залезали на меня. Теперь, без шипов, это было легко. Они топтались по моему стеблю, гнули его, прижимая к земле. Я сгибалась под тяжестью их нужд, как молодая ива под натиском веса собственных ветвей. И я была всё ближе. Ближе к одуванчикам, к настоящей, шумной жизни. И каждый говорил со мной. Просил. Благодарил. Шутил.

— Вот она я, — шептала себе я, чувствуя, как моё тело облегчается с каждым оторванным лепестком. — Да. Вот я всем нужна. Вот она, дружба.

Шло время. А вместе с ним таял и мой алый наряд. Я уже почти не возвышалась над землёй, мой пригнутый стебель едва ли не касался пушистых головок одуванчиков. Они смеялись вокруг, кивали мне, называли «нашей розой». Это слово согревало приятнее солнечных лучей.

Но потом лепестков не осталось.

Наступила тишина. Густая и глубокая, как подземная кротовая нора. От меня осталась лишь голая, зелёная головка, усеянная жёлтыми тычинками, которые теперь выглядели жалко и голо. Стебель, покрытый шрамами вместо шипов, изогнутый и надломленный.

Сначала со мной ещё здоровались. Из вежливости. Жучок, которому я отдала первый лепесток, пролетел мимо с озабоченным видом: «О, привет. Как дела? Извини, спешу».

Потом начали обходить. Паучиха переселила свою сеть на сирень — там и мух больше, и вид красивее. Даже добрые одуванчики, те самые, о дружбе с которыми я мечтала, поспешили отцвести, распушились и улетели с ветром, оставив меня одну. У оголённой земли.

Никому больше не было до меня дела.

Осень подкрадывалась незаметно. Её дыхание было похоже на ползущий по земле туман. Прохлада приходила раньше заката. Солнечный свет, который раньше ласкал мой бархат, теперь бил прямо по голой, уязвимой сердцевине — обжигая её, иссушая. Я была головешкой. Обнаженной и уродливой. Совершенно пустой.

Я осталась одна. Без шипов. Без лепестков. Без того, что делало меня Розой. И всё так же одинокая. Но теперь — ещё и совершенно опустошенная. Во мне не осталось даже боли — лишь тихий, всепоглощающий холод увядания.

И тогда пришла смерть.

Она пришла не в виде заморозка или болезни. Она пришла в виде человека. Большая, босая, загорелая нога, привыкшая к земле, но не к осторожности. Человек шёл через сад, что-то напевая. Его взгляд скользил по ярким, поздноцветущим пионам, по белой акации.

Он не увидел меня. Без алого бархата я была просто зелёным стебельком, кривым и невзрачным. Он не опасался моих шипов — их не было. Он даже не заметил, как его теплая стопа наступила на середину моего стебля.

Раздался хруст. Тихий, влажный. Негромкий. Ничем не примечательный. Звук, похожий на то, как ломается пустой кокон.

Его нога, не встретив сопротивления, легко раздавила меня, вдавив в тёплую влажную землю, смешав с глиной и свежеопавшей листвой. Как обычный сорняк. Как ничто.

И только потом, уже отойдя на шаг, человек слегка поскользнулся на чём-то влажном и липком. Он нахмурился, взглянул под ногу, но увидел лишь мой зеленоватый след, уже терявшийся в тени. Он пожал плечами и пошёл дальше, к дому, где его ждал свой мир.

А в саду, в том самом углу, где когда-то красовалось алое чудо, теперь лежала лишь тёмная, быстро сохнущая полоска на земле. И ничто больше не кричало в безмолвии. Страдания кончились — и Роза была забыта всеми.

⊱————————🥀————————⊰

Но земля помнила.

Весна пришла снова. И снова — солнечный свет. Он струился сквозь спящую почву, пробуждая к жизни спящие в ней семена. И бил сквозь ткань моего свежего бутона, тёплый и настойчивый, пока я, с тихим треском, не раскрыла свои новые, алые грани миру.

Я расцвела.

Радость новой жизни была тихой. Глубокой, как колодец на окраине сада. Во мне не было ликования — было принятие. Принятие своей судьбы, своего стебля, своих вновь отточенных шипов — острых, как память о пережитой боли.

Я осмотрела сад. Пионы, по-прежнему пушистые и самодовольные. Нарциссы, заглядывающиеся в лужу. Акация, кивающая всем подряд. Одуванчики — весёлые, пустоголовые, готовые разлететься при любом порыве ветра. Я смотрела на них без злобы, без зависти. С пониманием. С пониманием собственной былой глупости.

Я знала — они закричат мне снова. «Слишком высокая! Слишком колючая! Будь проще! Будь добрее! Отдай своё!» Всегда найдётся тот, кто захочет что-то во мне подправить, подточить, вырвать. Увидит в моём совершенстве лишь материал для своих собственных нужд.

Но это больше не про меня. Я не хочу с ними говорить. Мне нечего им сказать.

Я оглянулась вокруг и увидела, что я не одна. Рядом, из той же земли, пробивались новые, зелёные побеги — нежные, хрупкие, полные слепого доверия к миру. Мои будущие сёстры. Совсем юные. Они расцветут позже. И тогда… тогда я покажу им. Покажу, как я прекрасна. И научу их тому, чему меня никто не учил. Что шипы — это не проклятие, а дар и верный щит. Что лепестки — не валюта для дружбы, а их честь. Что наша красота — это крепость, а не повод для сомнений.

И тогда я позволила себе просто быть.

И я цвела. Цвела и пахла. Распускалась всё алее и бархатнее — и не было в саду цветка прекраснее меня. Я тянулась в самый верх, к самому солнцу, туда, где нет тех, кто будет говорить мне, какой я должна быть.

И мир, наконец, ответил. Он послал мне других существ.

Первой прилетела бабочка. Эфемерная, крылатая, живущая считанные дни. Она опустилась на мой крайний лепесток, и её лёгкое дыхание было похоже на шёпот.

— Я видела много цветов, — прошептала она. — Но ни один не был так совершенен. Позволь мне остаться здесь ненадолго.

И она заснула в складках моего бархата, а я охраняла её сон. От ночной росы, ветра и любой непогоды. Мы вместе встречали рассветы и закаты, луну и звёзды. Она стала моим первым другом.

Потом пришла пчела. Не налетела с требованием, а подлетела, вежливо жужжа.

— Прошу прощения за беспокойство, — сказала она. — Ваш аромат… он манящий и сладостный. Можно? Я буду аккуратна.

И она, получив моё молчаливое согласие, работала бережно, не выдирая, не ломая, а лишь касаясь, — и её благодарность обратится чуть позже густым и сладким, золотистым мёдом.

Даже птицы, пролетая высоко, стали задерживаться. Они усаживались на ветку акации надо мной и щебетали:

— Мы летели над горами и реками, видели моря и чужие сады. Но такой красоты, как ты, не встречали. Ты — чудо этого места.

Они рассказывали мне о большом мире, а я слушала — и моя красота от их слов становилась не бременем, а ответом. Ответом миру, который всё-таки огромен и не сводится к муравьиным тропкам у моих корней.

И даже одуванчики, сбрасывая свои пушистые парашюты, отдавали мне должное. Их семена, пролетая мимо, касались воздуха вокруг меня и торопливо уносились дальше, будто говоря: «Прости. Мы были глупы. Ты — прекрасна. И в этом есть своя правда».

И вот настало их время.

Теперь расцвели и они. Мои юные сёстры. Их бутоны были робкими, алеющими. Они смотрели на мир широко раскрытыми чашечками, полными росы и наивного ожидания. Когда-то и я была такой.

Я встретила их не словами, а самой собой — распахнутой, сияющей, непоколебимой. Я окутала их своим ароматом, как плащом. Я показала им, как держать голову под солнцем и не гнуться под дождём.

Моя доброта к ним была не в том, чтобы отдать себя на куски, а в том, чтобы быть крепкой стеной, примером, тихой силой. Доброта, которая удобряет корни, а не обрывает лепестки.

Я сделала круг и вернулась к началу — но это было уже другое место. Я больше не была одна. И они — никогда не будут одиноки. Пока я жива, они будут знать: можно быть Розой. Гордой. Колючей. Невероятно, ослепительно красивой.

И это — не недостаток. Это — единственный способ выжить. Расцвести самой — чтобы, в конце концов, научить цвести других.

Загрузка...