«Среди бумаг, приобретенных нами на распродаже имущества разорившейся уральской усадьбы «Каменный Брод», обнаружилась тетрадь в кожаном переплете, исписанная мелким, убористым почерком. Содержание её не представляет ни исторической, ни литературной ценности, будучи посвящено сугубо частным, отвлеченным умствованиям некоего отставного чиновника. Однако, как пример глубочайшей душевной смуты, охватившей целое поколение людей «канцелярской складки», сии записки могут быть отчасти поучительны. Решились предать их гласности, дабы сии «Холодные листы», как именует их сам автор, послужили немым укором всем, кто добровольно хоронит себя заживо. — Издатель.»
Запись от 10 ноября, год не указан
Время без четверти шесть, прибыл в Имение Каменный Брод. Местность, надо признать, весьма унылая. Погода соответствует: зима близко, и, судя по пронизывающему ветру, в этом году она уже вступила в свои права.
Следует, однако, привести некоторые разъяснения для будущего читателя сих записок (коим, вероятно, буду лишь я сам, но всё же).
До сего дня я пребывал в отставке и проживал в наемной комнате в Санкт-Петербурге, пока не получил известие о кончине дяди моего, Иосипа Григорьевича Заболоцкого. Человек он был, что и говорить, несчастливый: пережил супругу, обоих сыновей (кои, к слову, вели жизнь непутёвую и скончались в цвете лет, не оставив потомства), а также родителей. Брат его (отец мой) скончался от чахотки четырьмя годами ранее. Лечение за границей отсрочило его уход едва ли на год. Ну а сам Иосип Григорьевич отошёл в мир иной в возрасте 66 лет, от той же болезни.
Наследником по завещанию оказался я, его единственный оставшийся в живых родственник. Близости между нами не водилось; виделись считанные разы — на похоронах отца да его же сыновей. Выходит, и я не лучше их: в свои 38 лет не обзавелся ни семьёй, ни состоянием, доживая век на пенсию.
В полученном мною документе значилось: «Иосип Григорьевич Заболоцкий завещал в собственность племяннику своему, Василию Аркадьевичу Заболоцкому, имение Каменный Брод в Оренбургской губернии…». Явившись к указанному юристу, я в кратчайшие сроки собрал нехитрый скарб и отбыл сюда. Что меня держало в Петербурге? Приятелей не имелось, дел никаких. Здешняя жизнь сулила тишину, а природа — пусть и унылая, но подлинная.
По прибытию меня встретила обслуга, как оказалось, хоть имение дядюшки было обширным, состояние его денежное таковым не являлось, имелось всего двое человек в найме - сторож Ефим лет шестидесяти, вдобавок немой и горничная кухарка Арина, прожившая на этом свете ровно полвека.
10 часов следующего дня
Проспал я добрые 15 часов с дороги. Говорить с Ефимом в виду его недуга мне сделалось невозможным, поэтому говорил я только с горничной. На мои расспросы о местных делах я слышал в основном “Ах хозяин, как-нибудь да справляемся”, отсюда пока сделал вывод, что все здесь и живут “как-нибудь”. Осмотрел я сегодня и усадьбу, в ней имелось четыре спальни, три хозяйские и гостевая, столовая, кухня и даже на моё удивление у дядюшки имелась, пусть и небольшая, но библиотека. В ней водились в основе своей работы философов франции и германии, такие как Вольтер и Кант, но также имелись и отечественные стихи и работы греческих философов. Видимо дядя от одиночества своего, а я более чем уверен, что в компании с немым и такой горничной, как Арина, он чувствовал себя одиноким, он решил посвятить себя философским работам. Думаю и мне сделается угодно ознакомиться со всеми работами в этой библиотеке.
15 ноября
Уже пятый день как я переехал ближе к Уралу. Большинство своих дней я провожу за чтением, особенно во мне пока откликнулась работа Ницше. Разговоры с прислугой не вожу, скучаю.
16 ноября
Неожиданно пришло с утра письмо. От неких помещиков Тугановых. Арина поведала мне что они являются нам соседями и Иосип Григорьевич вёл переписку с отцом нынешнего хозяина имения Сергея Петровича - Петром Тугановым, но после его гибели, за год до кончины моего дядюшки, он ни разу не ездил к Тугановым и на все их приглашения отвечал отказом, ссылаясь на проблемы со здоровьем.
Решилось мне отправится к ним на ужин, ведь моё житьё в имении пока особо однотипно и одиноко
Проехав добрых два часа я достигнул их скромной усадьбы, чуть меньшей моей. Глава семьи - Сергей Петрович Туганов роста не высокого, быть может 165, довольно полноват, кожа его розоватого оттенка, до чего смешным мне представился образ свиньи с его лицом, отчего сделалось мне стыдно.
Встретив меня он дружелюбно пригласил на прогулку, так как ужин ещё не был приготовлен. Он решил показать величавый дубовый лес, расположенный на территории его имения, меж деревьев промощенны дощечками небольшие тропинки. Сергей Петрович начал рассказывать историю, о том как он с семьёй как и я ютился в небольшой съемной квартире Петербурга, и как ему посчастливилось обжится таким прекрасным имением.
Мне сделалось противно, так радоваться смерти своего отца из-за пустого имения в богом забытом месте, с какой радостью он мне это говорит, мне захотелось убежать вглубь леса, чтобы не быть вблизи этой свиньи. Ладно, быть может стоит дать ему шанс показать что он не настолько животное нежели человек.
Он продолжал свою историю, было ему добрые 54 года, его отец прожил аж до 72 лет. Является не крупным чиновником на пенсии. Дальше я его и не слушал.
Мы вернулись к усадьбе и он представил мне свою семью: жена его - Анна Михайловна, подстать ему, чуть полновата, 52 лет, такой же розовый оттенок кожи, дочь - Лидия Сергеевна, 30 годов, пока ещё нет полноты, а я почему-то уверен, что в будущем она будет под стать своей семье, цвет кожи более нежный, что придавало ей хоть какую-то красоту.
Ужин оказался богаче моих предположений; подарок Сергею Петровичу предоставил его друг Степан Игнатьевич Полевов — пойманный на охоте фазан. Весь ужин протекал в неспешной беседе обо мне и об этом семействе.
— Спасибо за сегодняшний визит, Василий Аркадьевич. Если изволите, не можете ли обрадовать нас вашей компанией на балу для Лидочки? Нужно бы ей жениха уже присматривать, да и детишек давно пора. Первого числа следующего месяца, если вам будет угодно, здесь же. Можете приезжать уже с десяти утра — на прощанье выдал мне этот Сергей Петрович.
Очень неоднозначная персона. Ну ладно, стало быть, там будут и другие мои соседи — и Полевов этот, и ещё кто-то. Быть может, найдётся здесь поистине интересная для меня личность.
— Быть может, если не случится неприятностей, то непременно буду рад присутствовать у вас в имении первого числа следующего месяца.
На этом мы пожали руки, и я отбыл в своё имение.
Приехал в полночь. Много думал об этой свинье. Быть может, я слишком категоричен? Быть может, это сверхчеловек Ницше на меня такое впечатление оказал, или иная литература? Из-за одной фразы так думать о человеке... Что мне дело до его отца, до него самого и до всех их взаимоотношений? Точно, я схожу с ума в одиночестве, в этом замкнутом, но свободном пространстве. Так много места вокруг, но так тесно.
На таких пессимистичных мыслях стало мне неприятно, и я решил быстрее уснуть, а не пытать себя мыслями.
28 ноября.
Осталось всего несколько дней до торжества Тугановых. Не думаю, что их ничем не примечательная дочь найдет себе в тот вечер жениха; уж больно скуден выбор в здешних окрестностях, по моему мнению. Уж если бы и был тут её суженый, то не до тридцати лет же его дожидаться.
Эти дни до бала я продолжал упиваться литературой моего покойного дядюшки, а также ввел себе в обычай день начинать с прогулки по лесу. Когда видится мне здешняя природа — хотя и тоскливая, но явно краше петербургской, — становится мне не столь одиноко, как если бы проводил дни в заточении библиотеки. Также я нашёл некоторые писательские принадлежности; спросив Арину, получил ответ, что не замечала за Иосипом Григорьевичем писательских наклонностей. Но сдаётся мне, что где-то могут храниться его работы, кои держал он в тайне. Решил, однако, дождаться всё же бала, а поиски продолжить после.
1 декабря.
Вот и настал тот самый день, которого я ждал уже почти месяц. Так как дела в моём имении оставались мне скучны, решил приехать сразу к десяти часам к Тугановым.
По приезде оказался я не первым гостем в имении моих розовых соседей. За время, что я провёл в библиотеке за чтением, я смягчил своё мнение о них и уже не принимал их за свиней (хотя изначально сие давалось мне с трудом). Новым лицом для меня оказалась племянница Анны Михайловны — Софья Петровна. Девушка показалась мне на первый взгляд уж больно симпатичной для родства со своей розовой тётей. Софья предстала в красивом, нежном, но в то же время простом платье; оказалось, ей 18 лет от роду, и сразу её отец, Пётр Михайлович, решил отправить её к сестре — для отдыха в горной природе.
Следующий гость явился довольно скоро: не прошло и часу с моего прибытия, как предстал тот самый Степан Игнатьевич Полевов, ровесник хозяина имения. Оказался он довольно высокого роста, под метр девяносто, крепкого телосложения. Всё наше знакомство он улыбался во всё лицо и радостно пожимал нам руки (контроля я над сим не имел).
Пока бал ещё не начался, мы прекрасно вели разговоры. Ну, как... В основном Игнатьич (он попросил называть себя либо так, либо Полевым) рассказывал истории со службы или охоты. Казался он рукодельным мужчиной, который прекрасно уживается в имении. Учитывая его манеры, я грубо и прямо его спросил:
— Степан Игнатьич, видится мне в вас отсутствие привычных на таких мероприятиях манер. Позвольте задать вам бестактный вопрос: являетесь вы простым мужиком или всё же просто необученным диким дворянином?
В ответ он засмеялся так громко, что я оглох. Что такого смешного я сказал? Или, может, мой худой и бледный вид делает мой дерзкий выпад смешным?
Не нравится он мне.
Посмеявшись минуты три, он всё же соизволил ответить:
— Удивили вы меня своим вопросом, Василий Аркадьевич, но не меньше меня удивила ваша внимательность. Вы правы. Я был простым мужиком из деревни, которого отправили в армию. Но по яркой моей службе и дружбе, всё в той же армии, с одним весьма состоятельным дворянином, я имел радость получить от него дарительную — землю недалеко отсюда...
Он продолжил свой рассказ, который утомительно мне будет переписывать полностью, но суть ясна. Теперь сие объясняет и его манеры, точнее — их отсутствие, и его мозолистые руки, и сии попытки изъясняться каким-то ухищрённым словом, кое зачастую им же самим и придумано.
Моё внимание всецело сосредоточилось на Софье; уж больно мила была она моему взгляду, и несравненно интереснее историй этого дикаря. Я подошёл к ней и осмелился спросить, не удостоит ли она меня прогулкой. К радости моей, она согласилась, и мы имели возможность пройтись по тому самому дубовому лесу.
Я решил расспросить её о жизни. В ответ последовала история: живёт она с папенькой и маменькой в съёмной московской квартире, окончила Институт благородных девиц и по своему восемнадцатилетию, сразу после выпуска, была отправлена на Урал — «для отдыха вблизи гор». Странно, однако, называть сие тоскливое место отдыхом. Скорее, пытка.
Позже пришла очередь рассказывать о себе. Изложил я всё коротко и без подробностей, ибо никаких интересностей в жизни моей не наблюдалось.
Решился я спросить её о философии, о культуре, о книгах. Ответы оказались поверхностными. Личность её меня более не привлекала — одна лишь внешность. Мы вернулись.
Часа два я ещё находился в кругу неинтересных мне людей. В основном любовался внешностью Софьи, в речи присутствующих не вслушивался. Ждал.
Но вот начали прибывать оставшиеся гости. Со всеми имел я возможность представиться. Перечислю их:
Александр Демьянович Любимов — занимается добычей полезных ископаемых в горах, ради сего на Урал и приехал;
Павел Иванович Орлов — здешний врач;
И самая для меня интересная персона — Владимир Львович Воля. Интересна в нём отнюдь не фамилия, а возраст. Двадцатипятилетний юноша обязан оказаться интересным: мысли нового поколения. Надеюсь, он читает книги или имеет свой взгляд на мир, а не как остальная здешняя масса.
И вот бал официально начался. Балом назвать сие не поворачивается язык — уж слишком отличалось от моих представлений. Да что там представления! Мне по юности моей посчастливилось бывать на балах в Петербурге. Вот там были балы! А тут — так, лже-бал, банкет.
Родители «виновницы» торжества произнесли чувствительную речь, которую я пропустил мимо ушей. Я уже направился ко Льву, но меня перехватила Лидия, что стало для меня полной неожиданностью. Зачем я ей?
— Ещё раз здравствуйте, Василий Аркадьевич. Не составите ли вы мне компанию на пару минут?
Я опешил, но всё же согласился.
Она принялась расспрашивать о моей жизни, и всё сие времяпрепровождение казалось мне сущей мукой. Я жаждал общения с юным мыслителем, а не с тридцатилетней девой. Как вдруг прозвучал вопрос:
— А какой литературой вы увлекаетесь? Вы же увлекаетесь литературой?
Как эта девушка проведала то, что у меня на уме? Неужели она не так проста, как кажется? Или мне мерещится?
— Ох, прекрасная Лидия, в последнее время я только и делаю, что читаю в своей библиотеке: Ницше, Вольтер, Гюго, Платон и прочие. А вы? Неужели и вы увлекаетесь литературой?
— О, помилуйте, я всего лишь ознакомлена с несколькими трудами наших соотечественников: Пушкин, Достоевский, Лермонтов. Я хотела услышать ваш совет — что можно бы прочесть?
Я не заметил в её глазах искры. Ей не нужна литература — ей нужна беседа. Верно. На этом «празднике в её честь» все заняты своими разговорами; никому нет до неё дела. Она так же несчастна, как и я. Но разница есть: мне не с кем разговаривать, потому что мне никто не интересен. Ей не с кем разговаривать, потому что она никому не интересна.
— О, быть может, вам придутся по душе недавно вышедшие сочинения Аполлона Николаевича Майкова. Он называет их своими главными. Сам думаю их прочесть. Разрешите откланяться — мне было бы интересно знакомство с нашим юным другом Волей.
Я подошёл к Владимиру Львовичу; на несчастную Лидию же мне было уже всё равно. К юноше уже успела подойти Софья, а быть может, он сам к ней подошёл — не видел я сего события. Владимир Львович имел внешность безусловно прекрасную: голубоглазый блондин, роста чуть выше среднего, выглядел он бодро и весело.
Судя по диалогу его с Софьей, они обсуждали Московский театр, а конкретно — пьесу Островского; какую именно — разве что мне узнать не довелось.
— Софья, вижу, вы уже познакомились подробнее с нашим молодым другом. Быть может, разрешите и мне с ним провести разговор наедине? Если, конечно, сам Владимир Львович не против?
— Ой, ну что вы, любезнейший! Конечно, я не против. Вечер обещает быть долгим, мы ещё успеем с ним разговаривать.
После сего она нас покинула и направилась к группе основной массы. Я видел нечто меж ней и Волей. Ну что ж, кроме внешности, её меня в ней ничто не интересовало, да и та сейчас мне была неинтересна.
— Ещё раз здравствуйте, Владимир. Мне больно интересна ваша история — что столь юный парень забыл в этом месте?
— Ну, вы мне льстите, Василий Аркадьевич. Я приехал к своему дедушке преклонного возраста. Сам же я живу в Москве, учусь в консерватории, пока на отдыхе.
Признаться, его простота до сего поражала. Что ж, теперь следует узнать: «тварь он дрожащая или право имеющая».
— Консерватория... И что же, вы находите в музыке тот самый смысл, которого лишена, к примеру, жизнь чиновника, переписывающего бумаги?
— Музыка — это не просто смысл! — глаза его вдруг загорелись. — Это доказательство, что помимо хаоса есть гармония. Что наша тоска по идеалу — не самообман.
Вот оно. Похоже, очередной юношеский максимализм. Не смог удержаться от яда — напомнило мне мои былые балы в Петербурге.
— Любопытно. Но не кажется ли вам, что ваша гармония — лишь самообман, попытка избежать правды этой реальности? Что все ваши симфонии и этюды — просто побрякушки на пороге склепа?
Удивительна его реакция. Он ничуть не смутился, даже наоборот — улыбнулся.
— Быть может, вы и правы. Но я бы предпочёл идти к своему склепу с музыкой. А вы?
Словно обухом по голове. Этот мальчишка поставил меня в тупик одной фразой. Внутренне я в ярости. Но... чертовски интересно. Кажется, я нашёл себе редкую диковинку — мыслящего человека в этой богом забытой глуши. Нужно хвататься за общение с ним.
— Интересное у вас мнение. Всё же искусство имеет место быть в нашем мире, и музыка — не исключение. У вас очень богатое мышление, Владимир Львович. Очень богатое. Можете гордиться этим.
— Ой, ну что вы, Василий Аркадьевич, вы мне льстите.
Пообщавшись с Волей ещё немного, мы договорились о ведении переписки. После он покинул меня, ведь обещал Софье провести с ней время в конце бала. До конца сего банкета я прогуливался и изредка включался в пустые диалоги других гостей. По окончании — отправился домой. Решил, что на сегодня достаточно. Ложусь спать.
2 декабря
Сегодня я решил сначала продолжить поиски каких-либо трудов дядюшки. Нашёл новые следы — пометки в книгах, отдельные листы с выписками, — и теперь более чем уверен в их существовании. Но тщетно: ничего цельного, никакого законченного труда.
Стало быть, стоит написать Воле письмо. Получилось вот что:
«Дорогому моему другу Воле.
Здравствуйте вновь, Владимир. Вчерашний наш разговор произвёл на меня большое впечатление. Думаю, есть много тем, которые с вами мне будет интересно обсудить, и надеюсь — вам тоже. Предложу изначальную тему искусства, ведь вы всё-таки музыкального склада человек. Каково ваше мнение насчёт картин, музыки (хотя это можете и не освещать, тему музыки мы затронули вчера), прозы.
Искренне ваш,
Аркадий Заболоцкий»
Вышло непутёво, в виду отсутствия у меня переписок до сего момента, но сдаётся мне, Воля будет не сильно категоричен. Отдал письмо Арине, пускай отправит на почту.
Далее весь день читал.
6 декабря
Утром Арина разбудила меня доброй вестью — пришёл ответ от Воли. Вот что он писал:
«Уважаемому Василию Аркадьевичу!
Здравствуйте! Искренне удивился письму от вашего покойного отца, но быстро понял вашу опечатку — вышло забавно. Думаю, вы сделали это специально.
Тема искусства — одна из моих любимых, особенно изречение “эмоции порождают искусство”. Моё скромное мнение таково: искусство, будь то живопись, музыка или проза, — это в первую очередь способ выплеснуть свои эмоции, и насчёт любого из его вариантов я крайне положительно отношусь. Буквально на днях мои чувства к Софье родили такой простенький стих; прошу вас оценить его честно, со всей вашей жёсткостью и строгостью:
Увидев вас в наряде праздном,
Вы в душу мне вовек запали,
И красотой своею страстной
Меня на жизнь очаровали.
Весь вечер с вами мы болтали,
И в час разлуки, в грустный час,
Меня в тот миг поцеловали,
Взбодрив меня тотчас.
Ваш младший товарищ,
Воля»
Ничего себе! Подумать не мог, что он не только в музыке и дискуссиях хорош, но и в письме. Однако удручает, что вдохновение его — не жизнь или искусство в высоком смысле, а любовь к такой пустышке, как Софья.
Я написал ответ-рецензию на его стихотворение, которое однозначно вышло не то что недурным, а прямо-таки прекрасным. Не ожидал такого от человека, живущего в этих краях.
Но если немного вернуться к письму, как я мог так опечататься? Никогда не подписывался именем отца — ни в жизни, ни по службе. Странно... Быть может, перо выдало тайную мысль, которую я и сам от себя скрываю? Или это просто случайность, которую я пытаюсь наделить смыслом, как всегда? Ну, что ж... сочтём за умышленность ради улыбки. Пусть думает, что это была шутка.
Вот чего я точно не ожидал — приезд без предупреждения Игнатьича, он же Полевой. Поздоровавшись со мной, но без извинений за внезапность, как ему и подобает он крепко меня обнял и начал весело рассказывать истории. До чего простой и оттого странный человек. Всё таки удалось мне пробиться сквозь нестихаемую речь Игнатьича.
— Извините, но соизволите ли вы рассказать причину вашего внезапного приезда?
— Ааа — снова громко засмеялся мужик, начинает раздражать — ну мне показались вы слишком одиноки на балу, кроме как короткой прогулки с Софьей более короткого диалога с Волей у вас на балу и не возникло никаких ко..мму..нисти... ну вы поняли меня
— Ах вот зачем вы тут, извините, но мне и так…
Не успев договорить Полевой снова начал свои утомительные рассказы..
15 марта
Минуло вот уже три месяца. Ничего примечательного до сего дня не происходило: вялотекущая переписка с Волей, которому, стало быть, пора возвращаться к учёбе в следующем месяце; изматывающие визиты Игнатьича и редкие, унылые вечера у Тугановых. Жизнь моя уподобилась стоячему болоту.
Но сегодня случилось то, чего я уже и не чаял. Я нашёл труды покойного дяди. Тетрадь в кожаном переплёте, на которой было выведено: «Вечера в Бр(о/е)ду». Шок мой вызвало не столько открытие, сколько это дьявольское название. Буквы «о» и «е» были намеренно выведены так, что сливались в единый, нечитаемый символ. Брод или Бред? Дом или безумие?
Не открывая её, я в панике бросился к столу и написал Володе отчаянное письмо, полное смятения.
Многоуважаемый Владимир Львович,
Простите несвоевременность сего послания, но я не в силах был ждать утренней почты. Случилось нечто, выбившее меня из колеи и заставившее взяться за перо в третий час ночи.
Сегодня вечером мне наконец улыбнулась удача — вернее, я сам её к себе допустил, взломав потайной ящик в кабинете дяди. Внутри не было ни денег, ни ценных бумаг. Лежала одна-единственная тетрадь в кожаном переплёте, ветхая, отзывающаяся в руках запахом пыли и старой кожи.
Но главная загадка — её название. На обложке вытиснено: «Вечера в Бр...ду». Буква в середине стёрта, смазана, быть может, отсыревшими чернилами, быть может, намеренно. Не разобрать: «Броду» или «Бреду». Первое отсылает к скучной реальности сего места, второе — в пучину безумия. И эта маленькая, ничтожная деталь не даёт мне покоя. Вся суть наследия моего дяди, вся его тайна заключена в этой нечитаемой букве.
Я ещё не раскрывал её. Я сижу и смотрю на эту тетрадь, на этот роковой пробел. Что я найду внутри? Сухую хронику жизни в Каменном Броду? Или исповедь безумца, проведшего свои вечера в плену бреда?
Владимир, я чувствую, что стою на пороге. Открыв эту тетрадь, я либо развею последние иллюзии, либо окончательно погублю их. Моя рука дрожит. Мне нужно было поделиться этим с Вами, прежде чем я сделаю этот шаг.
Жду Вашего ответа с великим нетерпением. Возможно, Ваше мнение придаст мне решимости.
Искренне Ваш,
Василий Заболоцкий.
Лишь отправив его с Ариной на почту, я осмелился приступить к чтению. И был повергнут в прах.
Дядя не был философом. Он был одержим ими. Его записи начинались как унылая хроника жизни в Броду, но с каждым месяцем одиночество делало своё дело. Его сознание стало пористым, как губка, впитывающей чужие мысли. В один день он излагал идеи Ницше с фанатичной точностью, в другой — строил умозаключения, достойные Канта, в третий — вёл ироничный диалог с призраком Сократа. А в последних, самых жутких записях... я с ужасом узнал собственные ещё не сформулированные до конца мысли. Он не просто предвосхитил меня — он уже стал мной, закончив мой путь за двадцать лет до моего рождения.
Это не наследие. Это — пророчество о моей собственной гибели.
Я решил заняться переписыванием его трудов. Не для потомков. А чтобы на ощупь, через перо и чернила, понять ту пропасть, на краю которой я стою.
Вечером, как будто в насмешку, пришло письмо от Воли — живой, восторженный отклик на моё утреннее, полное трепета послание.
Дорогой Василий Аркадьевич!
Ваше письмо застало меня за роялем — я пытался положить на музыку очередной незадачливый стих, но ваши строки заставили умолкнуть и рояль, и все мои незадачливые рифмы.
Боже мой, какая находка! Вы описываете это с такой трепетной точностью, что я будто сам сижу с Вами в той комнате и смотрю на злополучную тетрадь. Эта стёртая буква — не недостаток, а величайший дар! Это не двусмысленность, а вся суть в одном символе. Подумайте только: сама Вселенная, в лице выцветших чернил, подшутила над Вашим дядей, поставив его жизнь и мысли перед вечным выбором интерпретации.
Не томите же себя и меня — раскройте её! Прочтите! Какая разница, «Брод» это или «Бред»? И то, и другое — лишь разные берега одной и той же реки, в которой он пытался поймать отражение истины. Возможно, прочтя, Вы поймёте, что оба названия верны одновременно.
Я просто горю от нетерпения, чёрт возьми! Бросьте философствовать и просто откройте её, наконец! Что бы Вы там ни нашли — сухую хронику или исповедь безумца, — это будет акт встречи. Вы наконец встретитесь с человеком, который, как и Вы, остался здесь наедине с этими стенами и своим умом. И в этой встрече — уже есть огромная ценность.
Жду Вашего следующего письма как вестей из далёкой и диковинной страны. Не задерживайтесь с ответом.
Преданный Вам
Владимир Воля.
P.S. Музыка, кажется, подождёт. Теперь все мои мысли заняты Вашим Бр(о/е)дом.
14 марта
Утром, как только я проснулся, ругая солнце за излишний свет в мои глаза, я сразу уселся за письмо; вчера за чтением и размышлением я совсем забыл о моём дражайшем друге.
Дорогому Воле.
Володя! О, как же я был глуп! Как же слепы и скудны были мои мысли! Я прожигал всё это время мою ценную (в чём я начинаю сомневаться) жизнь. Я прочёл труды покойного Иосипа и был шокирован. Как тонко он мог чувствовать, хотя нет — видеть эту жизнь! Эта книга родила меня заново, и я, как новорождённое дитя своей нежной розовой кожей чувствует заботливые касания родителей, почувствовал, благодаря этой книге, как надо мыслить в этом, казалось бы, богом забытом месте! Я тотчас же займусь переписыванием этого шедевра и приглашаю вас к себе прочесть вместе эту гениальную работу.
Отправив вместе с Ариной на почту это письмо, я окунулся в труд переписывания с таким энтузиазмом, с которым ещё ничего в своей жизни не делал. Казалось в тот миг, что я не просто механически переписываю, а проживаю всё то, о чём писал мой дядя.
15 марта
Это ужас. Я не знаю, что я должен здесь написать. Напишу просто текст письма, полученного сегодня в полдень.
Дорогому другу Заболоцкому.
Здравствуй, Вася. Пишу тебе с серьёзной просьбой — будь моим секундантом в дуэли. Для тебя, быть может, этот устаревший обычай покажется диким в наше время, но избежать его я не мог. На очередном балу Тугановых, который вы пропустили за переписыванием книги своего дяди, этот мерзавец Любимов посмел задеть честь моей возлюбленной Софьи. Вы, как никто другой, знаете о искренности моих чувств к ней. Подробностей его слов я, пожалуй, вам расскажу в другой раз. Дуэль планируется завтра на рассвете, 15 марта, у заброшенной мельницы. Очень надеюсь на ваше присутствие.
Твой Володя.
Прочтя это письмо, я опешил и сразу ринулся к мельнице. Я надеюсь, что они ещё не стрелялись или, быть может, пришли к миру. Пишу это в повозке и не знаю, о чём и думать. Этот размеренный карьерист Любимов... почему он задел её честь? Как он мог это сделать? Почему письмо пришло с такой задержкой? Жив ли мой единственный друг, моё единственное светило в этом Каменном Бреду?
Его тут нет… Тут никого нет. Я должен отправиться к Тугановым. Они-то точно знают исход этой юношеской любви, этой юношеской дурности.
И вот... когда я зашёл в поместье Тугановых, было уже поздно. Слишком поздно. Моего единственного друга, возможно, за всю жизнь, Владимира Львовича Волю — отпевали. Как сказали, пуля этого выродка Любимова просто отскочила от чего-то и пробила сердце. Просто отскочила...
Я не успел. Не успел. НЕ УСПЕЛ.
Дорогой читатель, последние записи Василия Аркадьевича неразборчивы и панически разбросаны по страницам. Но конец этой истории ещё не наступил, и мы с радостью поделимся им с вами, ведь очевидцы этой истории поведали нам её.
Он не помнил, как вернулся в Каменный Брод. Следующие два дня сторож Ефим носил ему еду и находил её нетронутой. Барин сидел в кресле, уставившись в стену, и, казалось, не замечал ни дня, ни ночи.
На третий день его нашёл Полевов. Он долго стучал, а войдя, отшатнулся. Заболоцкий был бледен как полотно, его пальцы судорожно вцепились в подлокотники, но в глазах не было ни мысли, ни чувства — лишь плоская, мёртвая гладь.
— Да ты, барин, совсем себя добился! — с искренним ужасом выдохнул Полевой и, не мешкая, помчался за Орловым.
Врач, осмотрев Заболоцкого, лишь развёл руками.
— Ни горячки, ни паралича. Воля к жизни — вот что у него отнялось. Медицина здесь бессильна.
Когда они уехали, в доме снова воцарилась тишина. Ефим, по своему обыкновению, молча принёс вечернюю почту и положил на стол конверт с московским штемпелем.
Заболоцкий машинально вскрыл его. И замер. Письмо было от Воли. Полное юношеского задора, планов на будущее и восторженных слов о его, заболоцком, «прорыве». Последняя фраза гласила: «Василий Аркадьевич, вы нашли выход! Это прорыв!»
Тишину разорвал звук, похожий то ли на стон, то ли на хрип. А потом его будто прорвало — он захохотал. Это был неровный, истеричный, душераздирающий хохот, от которого стыла кровь. Он хохотал над письмом, над собой, над абсурдом бытия, пославшим ему надежду в тот момент, когда сама надежда стала кощунством.
Захлёбываясь этим смехом, он швырнул лист в камин. Пламя жадно лизнуло бумагу, почерк Воли пополз, почернел и обратился в пепел.
Хохот стих так же внезапно, как и начался. В комнате осталась лишь тишина да отблеск огня на неподвижном лице человека, для которого история действительно закончилась.
От автора