Глава 1. Бег в никуда
Лес хлестал меня по лицу, как разгневанная баба мокрой тряпкой. Ветки орешника, гибкие и злые, норовили попасть в глаз, разодрать кожу, оставив на щеках кровавые полосы. Я не чувствовал боли. Страх был сильнее. Он гнал меня вперёд, вгрызаясь в затылок ледяными зубами, заставляя переставлять ноги, которые уже налились свинцом и гудели, как церковный колокол.
Дыхание вырывалось из груди с хрипом, похожим на скрежет ржавой пилы. В горле першило, во рту стоял медный привкус крови — видать, прикусил язык, когда споткнулся в прошлый раз.
— Не уйдешь… Не скроешься… — шелестело в ушах.
Я мотнул головой, отгоняя наваждение. Это не голос. Это ветер гуляет в верхушках старых елей. Это кровь стучит в висках. За мной никого нет. Я оглядывался версту назад — пусто. Только серые стволы, жухлая трава да сырой туман, ползущий по низинам.
Но я бежал.
Бежал не от зверя. Волк или медведь — это полбеды, с ними, коли повезёт, и рогатиной сладить можно. А от того, что произошло, рогатиной не отмахнёшься. Оно сидело внутри, жгло нутро калёным железом, и казалось, стоит мне остановиться хоть на миг, как земля разверзнется и утянет меня прямиком в Пекло, к самому Чернобогу на сковороду.
Сапоги скользили по мокрой листве. Осень в Благоземье нынче выдалась гнилая, плаксивая. Небо висело низко, серое, брюхатое дождями, давящее на плечи. Под ногами чавкала грязь, перемешанная с прелью. Лес пах смертью — гниющими грибами, мокрой корой и холодом.
Я перепрыгнул через поваленную осину, едва не зацепившись полой кафтана за сук. Кафтан был добрый, суконный, ещё вчера чистый. Теперь он был в грязи, в репьях, пропитан потом и страхом.
— Дурак, ой дурак… — просипел я сам себе.
Мысли путались. Перед глазами всё ещё стояла та картина. Красное на белом. Крик, оборвавшийся на высокой ноте. И глаза. Широко распахнутые, удивлённые.
Я зажмурился на бегу, пытаясь стереть это из памяти, но чуть не врезался лбом в шершавый ствол дуба. Остановился, ухватившись рукой за дерево. Кора была влажной, холодной, покрытой зелёным мхом.
Нужно перевести дух. Сердце колотилось так, что казалось, сейчас сломает рёбра и выпрыгнет наружу, в жухлую траву.
Тишина.
В лесу было неестественно тихо. Птицы не пели — улетели давно или попрятались от ненастья. Зверьё затаилось. Только где-то вдалеке скрипело дерево, жалуясь на старость, да капала вода с веток.
Кап. Кап. Кап.
Звук был громким, гулким.
И вдруг — хруст.
Сухой и резкий. Будто кто-то наступил на валежник.
Я вжался спиной в дуб, стараясь слиться с корой. Рука сама потянулась к поясу, где должен был висеть нож. Пусто. Ножны болтались пустые, как брюхо голодного пса. Я потерял его где-то, когда ломился через бурелом. Или оставил там.
Хруст повторился. Ближе.
— Кто тут?! — гаркнул я. Голос сорвался на петушиный визг. Стыдно.
Никто не ответил.
Ветер качнул ветку ели, и она, словно когтистая лапа, указала мне путь. Дальше. В чащу. Туда, где темнее.
— Мерещится тебе, Ярош, — прошептал я, вытирая липкий пот со лба грязным рукавом. — Совесть твоя хрустит, окаянная. Нет здесь никого.
Но страх не верил. Страх гнал меня прочь. Я оттолкнулся от дерева и снова побежал, уже не разбирая дороги. Ветки били сильнее, словно лес ополчился на меня. Словно сами деревья знали, что я сделал, и хотели задержать, спутать ноги корнями, выколоть глаза сучками.
Впереди показался просвет. Неужто опушка? Если выберусь к тракту, может, повезёт. Может, встречу обоз. Или патруль Белой Рати. Пусть уж лучше в кандалы, чем здесь, одному, с этим шёпотом за спиной.
Я прибавил ходу. Ноги заплетались.
Земля под сапогами вдруг изменилась. Вместо пружинистого мха и листвы — голая, скользкая глина.
Я не успел затормозить.
Просвет оказался не опушкой. Это был край оврага. Глубокого, с крутыми, размытыми дождями склонами. Буерак, заросший крапивой и молодым осинником на дне.
Левая нога поехала по жирной глине, как по льду. Я взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, но мир кувыркнулся.
— Чёрт!
Пальцы судорожно вцепились в воздух, потом наткнулись на что-то твёрдое. Корень. Торчащий из обрыва узловатый, чёрный корень сосны.
Я повис на нём, чувствуя, как дерёт кожу на ладонях. Ноги болтались в пустоте, ища опору, но находили лишь осыпающуюся землю.
— Держись… — прохрипел я сквозь зубы.
Корень затрещал. Звук был тихим, но для меня он прогремел как гром. Дерево было старым, трухлявым. Оно не хотело держать грешника.
Я посмотрел вниз. Дно оврага было усеяно острыми камнями, торчащими из земли, как зубы дракона.
— Помоги… — вырвалось у меня. Кому я молился? Белбогу? Чернобогу? Или просто лесу?
Корень лопнул.
Я полетел вниз.
Падение длилось вечность, хотя прошло не больше мига. Я успел увидеть серое небо, перечёркнутое чёрными ветками. Успел почувствовать удар ветки по рёбрам, выбивший воздух. А потом земля встретила меня.
Удар был страшным. Я врезался боком в те самые камни.
Хрусть.
Этот звук я услышал не ушами, а всем телом. Что-то лопнуло внутри, в груди. Острая, ослепляющая боль пронзила всё естество, от пяток до макушки. Дыхание спёрло. Я попытался вдохнуть, но вместо воздуха в горло хлынула горячая, солёная волна.
Я перекатился на спину, хватая ртом небо. Перед глазами плясали красные и чёрные круги.
— К-ха… — изо рта вылетел кровавый сгусток.
Боль была такой сильной, что я не мог даже застонать. Она скрутила меня, прижала к сырой земле, к гнилым листьям.
А потом боль начала отступать. Нет, она не ушла. Она просто стала далёкой, глухой. Тело наливалось странной, ватной тяжестью. Холод земли больше не пугал. Наоборот, он казался приятным, успокаивающим. Он вытягивал жар из моего тела.
Шум в ушах стих. Ветер перестал выть. Лес замер, глядя на меня сверху вниз тысячью невидимых глаз.
Я лежал на дне оврага, сломанной куклой, и смотрел вверх. Туда, где на краю обрыва качался сломанный корень.
Мне показалось, или там, наверху, мелькнула тень? Тёмный силуэт на фоне серого неба. Стоял и смотрел.
Я хотел спросить «кто там?», но губы не слушались. Веки стали тяжёлыми, как мельничные жернова. Темнота подступала с краёв зрения, мягкая, бархатная, ласковая.
— Спи, Ярош, — прошелестело где-то совсем рядом. Или это был просто шелест листвы?
Последнее, что я почувствовал — вкус железа на языке и запах мокрой глины. А потом свет погас окончательно.
Глава 2. Холодные объятия
Темнота отступала неохотно, словно густой дёготь, разбавляемый молоком.
Первое, что вернулось, был не свет, а звук. Смех. Он переливался, как весенний ручей по камушкам — звонкий, чистый, девичий. Такой радостный, что в груди защемило от забытой нежности.
Я открыл глаза.
Надо мной не было ни серых елей, ни хмурого неба, ни того страшного оврага, куда я рухнул. Надо мной висела белая, плотная мгла. Туман. Он был везде — густой, ватный, пахнущий тиной и мокрой осокой.
Я лежал на спине. Под щекой ощущался холодный, зернистый песок.
Пошевелил рукой. Пальцы зарылись в мокрую крупу. Потом осторожно, с замиранием сердца, набрал в грудь воздуха, ожидая привычной рези сломанных рёбер.
Боли не было.
Ни в боку, ни в разбитом колене, ни в голове. Тело казалось лёгким, невесомым, словно пушинка одуванчика.
— Неужто помер? — прошептал я. Голос прозвучал глухо, будто я говорил в подушку. — Неужто Ирий?
— Гляньте, сестрицы, очнулся наш сокол!
Смех повторился, теперь уже совсем рядом.
Я приподнялся на локтях. Туман чуть расступился, и я увидел воду. Озеро. Оно было гладким, как зеркало, чёрным и неподвижным. Ни ряби, ни волны. Берег терялся в дымке в двух шагах.
Из воды выходили они.
Трое. Или четверо? В этом проклятом мареве трудно было разобрать. Девушки. Юные, статные, в одних тонких белых рубахах до пят. Мокрая ткань липла к телу, не скрывая высокой груди и округлых бёдер. Волосы — у одной как лён, у другой как вороново крыло — рассыпались по плечам тяжёлыми, мокрыми волнами.
Они шли ко мне, ступая босыми ногами по песку, и не оставляли следов.
— Кто вы? — спросил я, чувствуя, как пересыхает во рту. — Где я?
Та, что была ближе всех — русоволосая, с огромными васильковыми глазами, — улыбнулась. Улыбка у неё была ласковая, манящая.
— Ты у нас в гостях, милый, — пропела она. Голос её журчал, обволакивал, убаюкивал тревогу. — У водицы студёной, у бережка тихого. Заблудился поди?
— Заблудился, — кивнул я, не в силах оторвать взгляд от её бледной шеи, по которой стекала капля воды. — Упал я… Расшибся.
— Бедный, — она опустилась рядом со мной на колени. От неё пахло небом перед грозой и кувшинками. — Дай пожалею. Дай боль сниму.
Она протянула руку и коснулась моей груди, там, где под кафтаном должны были хрустеть кости.
Её ладонь была холодной. Ледяной. Как у покойника, которого только что достали из проруби. Но этот холод не пугал. Наоборот, он гасил жар страха, остужал горячую голову. Под её прикосновением сердце начало биться ровнее, спокойнее.
— Идём к нам, — шепнула другая, темноволосая, выглядывая из-за плеча первой. Глаза у неё были зелёные, с хитрецой. — Водица тёплая, ласковая. Смоем с тебя грязь, смоем печаль. Всё забудешь.
— Всё забуду… — повторил я как эхо.
В голове шумело. Мысли стали тягучими, ленивыми. Зачем я бежал? От кого? Разве было что-то до этого берега? Была кровь, была грязь, был грех… Но сейчас всё это казалось далёким сном. Важным было только одно — эти глаза, эти руки, этот зов.
Я начал подниматься. Ноги слушались плохо, но девичьи руки тут же подхватили меня, поддержали.
— Вот так, сокол ясный, вот так, — ворковала русая, гладя меня по плечу. — Какой ты крепкий, какой статный. Сладко с таким будет…
Мы шагнули к воде. Она коснулась сапог, но я не почувствовал сырости. Казалось, я иду по воздуху.
Девушки обступили меня. Их было уже пять или шесть. Они смеялись, касались меня ледяными пальцами, гладили спину, шею, лицо. Их прикосновения были везде. Я тонул в этом холодном, нежном омуте.
Одна из них, совсем юная, с венком из увядших лилий на голове, прижалась к моему боку.
— Устал ты, горемычный, — прошептала она мне в самое ухо. Её дыхание не согревало. — Намаялся по лесам бегать. Отдохни с нами. Останься. Мы тебя любить будем, лелеять. Идём к нам, Ярош.
Я замер. Словно на полной скаку наткнулся грудью на рогатину.
Хмель в голове на миг рассеялся. Я моргнул, глядя на неё сверху вниз.
— Откуда… — язык ворочался с трудом. — Откуда ты имя моё знаешь? Я ведь не назывался.
Девушка подняла на меня глаза. В них больше не было васильковой синевы. Они стали мутными, белёсыми, как у варёной рыбы.
— А нам имена без надобности, — её улыбка стала шире. Слишком широкой. Губы растянулись, ползли к ушам, открывая дёсны. — Мёртвые всё знают.
— Что?..
Я попытался отшатнуться, но их руки, что минуту назад казались нежнее пуха, вдруг стали твёрдыми, как железо. Они вцепились в мой кафтан, в руки, в пояс.
— Пустите! — рявкнул я, пытаясь вырваться.
Прекрасное лицо русоволосой красавицы дрогнуло. Кожа на щеках пошла рябью, запузырилась и потекла вниз, как расплавленный воск.
На меня смотрела не девка.
Нос провалился внутрь, оставив две рваные дыры. Белая кожа посерела, покрылась склизкой, блестящей чешуёй. Рот распахнулся неестественно огромной пастью, усаженной рядами мелких, острых, как иглы, зубов.
Мавка. Речная навь.
— Не пущу! — зашипела она. Голос стал скрежещущим, булькающим. — Ты наш! Наш! Тепло твоё — нам! Мясо твоё — рыбам!
Она впилась когтями мне в бедро.
Боль вернулась. Резкая, горячая и настоящая. Морок спал. Сломанные рёбра отозвались диким воплем внутри тела, колено подогнулось.
Я заорал, пытаясь ударить тварь свободной рукой, но кулак скользнул по слизи.
Остальные тоже менялись. Их прекрасные тела выгибались, хрустели суставами. Пальцы превращались в длинные, когтистые лапы с перепонками. Волосы слипались в тину.
— В воду его! В омут! — визжала та, что с венком, вцепляясь мне в другую руку. Её когти пробили сукно рукава, вошли в мясо.
Они тащили меня в озеро. Вода забурлила и вспенилась. Из глубины поднимались другие тени — бледные, раздутые утопленники, тянущие ко мне свои синюшные руки.
Я упирался сапогами в песок, рычал от боли и натуги, но их было слишком много. Сила у нечисти была нечеловеческая, мёртвая и тяжёлая.
— Чернобогово отродье! — выдохнул я, чувствуя, как ледяная вода заливается в сапоги.
Мавка с рыбьей мордой щёлкнула зубами у самого моего лица. Из её пасти несло тухлятиной.
— Сла-а-адкий… — прошипела она, целясь мне в горло.
В этот миг берег взорвался светом.
Яркая, рыжая вспышка разорвала туман. Послышался треск, словно кто-то разрывал сухую простыню, и дикий, хриплый мат.
— А ну пошли прочь, шалавы мокрохвостые! Чтоб вас щуки драли! А ну пшли!
С берега, размахивая огненным факелом, на нас неслось что-то лохматое и коренастое.
Старик. Низкорослый, в драном тулупе нараспашку, с бородой, похожей на куст чертополоха. Он бежал, прихрамывая, и орал так, что, казалось, деревья гнулись.
Он подскочил к кромке воды и с размаху ткнул факелом в лицо ближайшей мавке.
— Жри огонь, паскуда!
Пламя с гудением лизнуло серую плоть. Мавка взвизгнула — тонко, пронзительно, как резаная свинья. Запахло палёной рыбой и тиной. Она отпрянула, закрывая обожжённую морду когтистыми лапами.
— Огонь! Яр! — зашипели остальные, щурясь от света. Их хватка ослабла.
Старик не унимался. Он крутил факелом над головой, рассыпая искры, и матерился так витиевато, что даже у меня уши бы завяли, не будь я занят спасением собственной шкуры.
— Именем Сварога, огнём небесным! Изыди, нечисть! В ил зарывайтесь, к ракам под корягу!
Он подскочил ко мне, схватил свободной рукой за ворот кафтана и рванул на себя с неожиданной силой.
— Вставай, дурень! — гаркнул он мне прямо в лицо. Глаза у деда были бешеные, выцветшие, один косил куда-то в сторону. — Чего разлёгся, как девка на сеновале? Беги!
Мавки, опомнившись от первого испуга, снова потянулись к нам из воды. Их стало больше. Десятки бледных лиц с чёрными провалами глаз качались на волнах.
— Моё-ё-ё… — стонало озеро.
Старик швырнул в них горсть какой-то сухой травы из кармана. Трава, попав в огонь факела, вспыхнула зелёным дымом. Нечисть с воем отхлынула.
— К лесу! — заорал дед, толкая меня в спину. — Шевели копытами, пока они со дна старших не позвали!
Я не заставил себя упрашивать. Боль в груди, в ногах, страх — всё смешалось в один ком. Я заковылял по песку прочь от воды, чувствуя, как по ноге течёт тёплая кровь из разодранного бедра.
Старик бежал рядом, отмахиваясь факелом от тумана, в котором то и дело мелькали бледные тени.
— Быстрей, служивый! До осинника дотянем, там мой обережный круг! Туда суки эти не сунутся!
Мы ворвались в кусты. Ветки снова хлестнули по лицу, но теперь я был им даже рад. Это был живой лес, настоящий, не тот морочный пляж.
За спиной, у озера, выли и плакали мавки, проклиная нас на своём булькающем наречии. Но погони я не слышал. Видать, огонь да бранное слово деда были покрепче моего меча.
Глава 3. Должник
Мы бежали, пока лёгкие не начали гореть огнём, а в боку не запульсировала тупая, тягучая боль. Старик, несмотря на хромоту, двигался по бурелому с прытью перепуганного зайца, только факел в его руке чадил, разбрасывая рыжие искры, что гасли в сырой тьме.
Наконец он остановился у старой, расщеплённой молнией ели. Воткнул факел в мягкую землю, сплюнул густую мокроту и обернулся ко мне.
— Всё, — прохрипел он, утирая лоб грязным рукавом. — Дальше мокрохвостые не сунутся. Тут земля другая. Тут корни старые, злые. Нечисть их не любит.
Я сполз по стволу на землю, стараясь не тревожить разбитое колено. Дыхание вырывалось со свистом. Грудь пекло, будто туда насыпали горячих углей — знать, рёбра всё же треснули при падении в овраг.
— Спасибо, дед… — выдохнул я. — Кабы не ты…
— Кабы не я, кормил бы ты сейчас раков на дне, — перебил он грубо. — А через седмицу сам бы вылез, да только уже с жабрами и глазами белыми, как варёные яйца.
Он присел на корточки напротив меня, щурясь своим косым глазом. Лицо у него было печёное, всё в глубоких морщинах, в бороде застрял репей и какие-то сухие крошки. Пахло от него кислым потом, дешёвым табаком и гарью.
— Ну, сказывай, сокол ясный, — усмехнулся он, обнажая пеньки жёлтых зубов. — Какая нелёгкая тебя в Гнилую Падь занесла? Смерти искал или от жизни бежал? Меня, кстати, Лукой кличут.
Я сглотнул вязкую слюну. Правду говорить было нельзя. Правда пахла виселицей и позором.
— Заблудился я, отец, — соврал я, стараясь смотреть ему в переносицу, как учили дознаватели. — Шёл в соседнюю деревню, в Выселки. С тракта сбился, решил спрямить через лес. А тут туман, овраги… Ну и закружило.
Старик слушал, склонив лохматую голову набок. В его здоровом глазу плясали чертята. Он медленно опустил взгляд ниже, на мои ноги.
— В Выселки, говоришь? — протянул он с издёвкой. — Спрямить решил?
Он ткнул узловатым пальцем в мой сапог.
— Сапоги-то сафьяновые, работы тонкой. Городской. В таких по навозу деревенскому не ходят. И шпоры были, да видать, отлетели. А кафтан? Сукно доброе, хоть и подраное.
Он перевёл взгляд на мой пояс.
— Идёшь через лес, говоришь? А где котомка? Где хлеб, где вода? Где нож засапожный?
Я невольно прикрыл пустые ножны рукой.
— Потерял. Когда падал.
— А нож тоже потерял? — прищурился Лука. — Или в спине у кого оставил?
Меня обдало холодом. Рука сама дёрнулась, сжимаясь в кулак, но тут же безвольно упала. Сил не было даже на то, чтобы ударить старика. Да и спас он меня.
— Странные нынче путники пошли, — продолжал дед, не дождавшись ответа. Он достал из кармана кисет и принялся сворачивать козью ножку. — Налегке ходят, в золоте да шелках, но все в кровище. И глаза у них бегают, как у вора на ярмарке.
Он чиркнул кресалом, раскуривая самокрутку. Сизый дым поплыл к моему лицу, вонючий до рези в глазах.
— Не твоё дело, старик, — огрызнулся я. Страх начал уступать место глухой злобе. — Спас — спасибо. Дальше я сам.
Я попытался встать. Опёрся спиной о дерево, стиснул зубы от боли в колене и выпрямился. Лес вокруг качнулся.
— Сам? — Лука захохотал. Смех у него был каркающий, сухой. — Ну иди, иди. Вон туда — топи зыбучие, засосут по макушку. Туда — волчьи ямы. А прямо пойдёшь — к самому Лешему на именины угодишь. Это лес не простой, барин. Это преддверие Нави. Здесь тропы сами собой в узлы вяжутся. Здесь мох кровь пьёт.
Я огляделся. И правда, пока мы сидели, лес словно изменился.
Деревья здесь стояли кривые, изуродованные, будто их корчило в предсмертной агонии. Ветки сплетались в уродливые клубки, напоминая застывшие в крике пальцы. Стволы были покрыты не обычным зелёным мхом, а какой-то чёрной, маслянистой дрянью. Она сочилась из трещин в коре, стекала вниз густыми каплями, похожими на дёготь.
Тишина стояла мёртвая. Ни ветра, ни птиц. Только тяжёлое, давящее безмолвие, от которого звенело в ушах.
Я понял, что он прав. Одному мне отсюда не выйти. Я здесь сдохну, и моё тело станет пищей для тех тварей, что прячутся в этом чёрном мху.
— Выведи меня, дед, — сказал я тихо, глядя в землю. Гордость пришлось проглотить вместе с кровавой слюной. — Выведи к тракту. Или к жилью человеческому.
Лука затянулся, выпустил кольцо дыма и хитро прищурился.
— А мне-то какой прок? Я не святой, чтобы грешников спасать за «спасибо».
Я похлопал по карманам. Пусто. Кошель с монетами остался в седельной сумке, а лошадь…
— У меня нет денег с собой, — признался я. — Но я… Я знатного рода. Если выведешь, я найду способ отплатить. Золотом, серебром… чем хочешь.
— Золото… — Лука сплюнул. — Тяжёлое оно, золото. Карман тянет, а душу ещё сильнее. Здесь, в лесу, от него толку чуть. Им костёр не разожжёшь, рану не перевяжешь.
Он посмотрел на меня своим здоровым глазом так пристально, что мне стало не по себе. В этом взгляде не было алчности нищего. Там была какая-то древняя, тёмная мудрость.
— Ну так что тебе надо? — не выдержал я.
— А ничего мне не надо, — он вдруг посерьёзнел. Усмешка исчезла с лица, словно стёртая тряпкой. — Просто запомни, барин: долг платежом красен. Я тебя от мавок отбил? Отбил. Тропу покажу? Покажу. А ты мне за это…
Он замолчал, разглядывая тлеющий кончик самокрутки.
— В долгу не останусь, — горячо заверил я, цепляясь за надежду. — Слово даю. Дворянское. По гроб жизни должен буду!
Фраза вылетела сама собой. Привычная клятва, которую мы бросали за игорным столом или в пьяном угаре. Но здесь, под сенью чёрных, сочащихся гнилью деревьев, она прозвучала иначе. Тяжеловесно. Как приговор.
Лука медленно поднял на меня глаза. В глубине его зрачка мне почудился какой-то отблеск. Не то болотный огонёк, не то отражение далёкого пожара.
— По гроб жизни, говоришь? — переспросил он тихо, с жутковатой иронией. — До конца, значит?
— До конца, — кивнул я.
— Ну смотри, Ярош, — он назвал меня по имени, хотя я ему не представлялся. Меня передёрнуло, но я промолчал. — Слово — не воробей. Вылетит — не поймаешь. А поймаешь — так уже не воробья, а коршуна.
Он поднялся, кряхтя, выдернул факел из земли.
— Идём, должник. Время не ждёт, а тьма — тем более.
Глава 4. Зов Нави
Мы шли уже, наверное, час, а может, и вечность. Время в этом лесу текло иначе — оно вязло в густом тумане, цеплялось за колючие лапы елей и застывало каплями смолы на стволах. Нога моя горела огнём, каждый шаг отдавался тупой, ноющей болью в бедре, где когти мавки оставили рваные борозды. Рёбра при дыхании скрипели, словно старая телега.
Лука шёл впереди. Старик, казалось, вовсе не устал. Он двигался странной, прыгающей походкой, переваливаясь с боку на бок, но при этом умудрялся не хрустнуть ни одной веткой. Его факел давно догорел и был отброшен, но дед словно видел в сумерках, как кошка. В руках у него теперь был посох — суковатая палка из морёного дуба, на которую он опирался.
— Не отставай, должник! — каркнул он, не оборачиваясь. — Тут места глухие. Отстанешь на сажень — потеряешься на век.
— Иду я… — прохрипел я, стискивая зубы. — Нога не казённая.
Лес вокруг сгущался. Деревья стояли так плотно, что приходилось протискиваться боком. Это был бурелом — кладбище великанов. Огромные стволы, вырванные с корнем какой-то неведомой бурей, лежали друг на друге, образуя непроходимые завалы. Гнилая древесина крошилась под пальцами, когда я пытался перелезть через очередное препятствие.
Туман стал гуще, он уже не стелился по земле, а висел в воздухе мутной пеленой, скрадывая очертания. Казалось, мир сузился до пятна в пару шагов вокруг меня.
И тут я услышал это:
Уа-а-а… Уа-а…
Звук был тихим, жалобным. Плач. Тонкий, дрожащий плач ребёнка.
Я замер, прижавшись плечом к мокрому стволу осины. Сердце пропустило удар.
— Слышишь? — шепнул я.
Лука не остановился. Он продолжал переть через кустарник, ломая сухие ветки посохом.
— Дед! Стой! — я окликнул его громче. — Там дитя плачет!
Старик затормозил, медленно повернул ко мне лохматую голову. В полумраке его лицо казалось высеченным из камня, только здоровый глаз поблёскивал недобро.
— Нет здесь детей, — отрезал он. — Иди, не озирайся.
Уа-а-а… Мама… Холодно…
Плач стал громче. Он доносился справа, из густых зарослей папоротника. Такой тоскливый, такой беспомощный, что у меня внутри всё перевернулось.
Перед глазами вдруг всплыло другое воспоминание. Недавнее. Горящая усадьба, крики, и женщина, прижимающая к груди свёрток. Я тогда прошёл мимо. Я выполнял приказ. Я не обернулся.
А теперь этот плач… Он ввинчивался в уши, проникал под кожу, будил ту самую, застарелую вину, что я топил в вине последние месяцы.
— Ты что, оглох, старый чёрт? — рыкнул я, делая шаг в сторону звука. — Это ребёнок! Бросили, поди! Или звери утащили!
— Стой, дурень! — Лука рявкнул так, что с веток посыпалась хвоя. — Не смей с тропы сходить!
Но я его не слушал. Разум затуманился. Мне казалось, что если я сейчас найду этого ребёнка, если спасу его, то тот, другой грех, что камнем висит на шее, станет легче. Отмолю. Искуплю.
Я раздвинул кусты.
— Я сейчас… Я иду, маленький… — бормотал я, не замечая, как голос мой дрожит.
За кустами была небольшая прогалина, укрытая лапником. Туман здесь клубился особенно густо, свиваясь в причудливые петли. А посреди прогалины, в корнях старого пня, что-то белело.
Свёрток. Тряпки, грязные пелёнки. И оттуда доносилось это жалобное хныканье.
— Нашёл… — выдохнул я.
Жалость накатила горячей волной, вытесняя страх, боль и здравый смысл. Я шагнул вперёд, протягивая руки.
— Тише, тише… Я заберу тебя.
Воздух вдруг стал ледяным. Запахло не детским молоком, а чем-то приторно-сладким, как от разрытой могилы, в которую накидали цветов.
Пелёнки зашевелились.
Я был уже в двух шагах. Я уже наклонился, чтобы поднять несчастное дитя.
В этот миг мою шею сзади сдавило так, что перехватило дыхание. Кто-то рванул меня за ворот кафтана с такой силой, что я отлетел назад, в грязь, больно ударившись спиной о корень.
— Куда лезешь, смертник?! — над ухом прогремел голос Луки.
Я попытался вскочить, злой, готовый ударить старика.
— Ты что творишь?! Там же дитё!
— Гляди! — гаркнул он, тыча посохом в сторону пня. — Гляди в оба, слепошарый!
Я посмотрел.
Свёрток развернулся. Тряпки опали, открывая то, что пряталось внутри.
Это был не ребёнок.
Существо было размером с кошку, но раздутое, бесформенное. Голова — огромная, лысая, покрытая синюшными венами, пульсирующими под тонкой кожей. Тельце скрюченное, горбатое. Ног у него не было вовсе, вместо них волочился какой-то обрубок, похожий на пуповину.
Оно подняло на меня лицо.
Глаз не было. Только две чёрные щёлки. Рот, полный мелких, острых зубов, растянулся в улыбке, от которой кровь застыла в жилах.
— Па-а-апк… — проскрипело существо голосом, в котором смешался детский плач и рычание пса. — Дай… ручку…
Из складок жирного тела выстрелила рука. Длинная, неестественно тонкая, синяя. Пальцы заканчивались крючковатыми чёрными когтями.
Она тянулась ко мне. К моему горлу.
— Игоша! — выплюнул Лука.
Старик шагнул вперёд, заслоняя меня собой, и вскинул посох.
Я увидел, как по тёмному дереву пробежала искра. Вырезанные на посохе знаки — руны, косые кресты, спирали — вдруг вспыхнули тусклым багровым светом.
— Изыди в Навь, недоносок! — рявкнул дед.
Он с размаху опустил посох на тянущуюся лапу.
ХРЯСЬ!
Звук был такой, словно ломали сухую палку.
Тварь взвизгнула. Этот визг резанул по ушам больнее ножа. Игоша отдёрнул перебитую конечность, зашипел, плюясь ядовитой слюной, и юркнул обратно под корни пня, в нору, полную тьмы.
— У-у-у-йду… Жда-а-ать бу-у-уду… — донеслось из-под земли, и всё стихло.
Только туман продолжал клубиться, да пахло в воздухе жжёной шерстью.
Я сидел в грязи, не в силах пошевелиться. Меня трясло. Зубы выбивали дробь. Я смотрел на тёмную нору под пнём и понимал, что если бы я коснулся этой твари… если бы взял её на руки…
— Вставай, — голос Луки был тяжёлым, усталым. В нём больше не было злости, только мрачное презрение.
Я кое-как поднялся, опираясь о дерево. Ноги были ватными.
— Что это… что это было? — спросил я, вытирая пот со лба. Рукав стал мокрым. — Игоша?
— Игоша, — буркнул старик, отряхивая посох от слизи. — Дух проклятый. Нерождённый или убитый во чреве. Они жалостью кормятся. Слышат, у кого сердце мягкое да совесть нечистая, и зовут. А подойдёшь — вцепятся и высосут жизнь до капли.
Он повернулся ко мне и прищурился.
— Ты чего так дёрнулся, барин? Своих, что ли, вспомнил?
Я отвёл взгляд.
— Не твоё дело.
— Не моё, — согласился Лука. — Только вот что я тебе скажу, Ярош. Лес этот — он не просто деревья да кусты. Он — зеркало. Он нутро твоё видит.
Он подошёл ближе, и мне пришлось сделать усилие, чтобы не попятиться. От старика веяло дымом и какой-то древней, земляной силой.
— Слабая у тебя душа, парень, — тихо сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Гнильцой от неё пахнет. Сладкой такой, трупной гнильцой. Грех на тебе висит, тяжкий, нераскаянный. Вот нежить на этот запах и лезет, как мухи на падаль. Мавки, игоши… Они ведь чувствуют, что ты уже наполовину их.
Меня обожгло злостью. Страх отступил, уступая место дворянской спеси. Кто он такой, этот лесной бродяга, чтобы судить меня?
— Придержи язык, старик! — огрызнулся я, хватаясь за пояс, где раньше был меч. — Я воин Белой Рати! Я таких чудовищ бил, когда ты ещё под стол пешком ходил!
— Бил, может, и бил, — усмехнулся Лука, ничуть не испугавшись. — Только вот запах не отмоешь, хоть в семи водах купайся. Нечисть, она не на мундир смотрит, а на то, что под ним прячется.
Он сплюнул под ноги и развернулся.
— Ладно, хватит лясы точить. Уходить надо. Игоша своих кликнет, если замешкаемся. Идём. И смотри у меня — услышишь голос матушки покойной или девки любимой — уши заткни и иди вперёд. А свернёшь ещё раз — я тебя сам здесь брошу. Пусть доедают.
Он зашагал дальше, вглубь бурелома, стуча посохом по корням.
Я постоял секунду, глядя ему в спину. Внутри всё клокотало от обиды и унижения, но где-то в глубине, под слоями гордости, я чувствовал ледяной холод. Потому что знал: он прав.
Я пахну смертью. И этот лес знает, что я сделал.
Я поправил сбившийся кафтан, хромая, двинулся следом за стариком. Туман смыкался за моей спиной, и в нём мне снова почудился тихий, издевательский смешок ребёнка.
Глава 5. Руны и раны
Мы вывалились на небольшую поляну, когда сумерки уже сгустились в плотный, непроглядный кисель. Лес за спиной не шумел — он выл. Ветви хлестали друг друга, словно тысячи бичей, а в верхушках елей гулял ветер, в голосе которого слышался не то собачий лай, не то человеческий хохот.
— Живей, барин! — прикрикнул Лука, тыча меня посохом в спину. — Живей, пока Гон не настиг!
Впереди, едва различимая на фоне чёрной стены деревьев, чернела изба. Приземистая, вросшая в землю по самые оконца охотничья заимка. Крыша, крытая дранкой, походила на горб огромного зверя, а сруб был тёмен, словно обуглен.
Я не бежал — я ковылял, задыхаясь и хватая ртом холодный воздух. Нога горела так, будто в неё залили расплавленный свинец. Каждое касание земли отдавалось в бедре вспышкой боли, от которой темнело в глазах.
Лука подскочил к двери, с размаху ударил по ней ладонью.
— Чур меня, чур! Свои пришли! — рявкнул он в дерево.
Дверь, висевшая на кожаных петлях, подалась со скрипом, неохотно впуская нас в затхлое нутро.
Мы ввалились внутрь. Дед тут же навалился на дверь плечом, захлопывая её перед носом у наступающей тьмы, и с грохотом опустил тяжёлый дубовый засов.
— Успели, — выдохнул он, сползая по стене на земляной пол.
Я рухнул на лавку, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. В избе было темно, хоть глаз выколи. Пахло сухой пылью, мышиным помётом и старой, слежавшейся хвоей.
Снаружи, за толстыми брёвнами, мир сошёл с ума.
Сначала это был просто ветер. Но потом к вою добавился другой звук. Топот. Тяжёлый, ритмичный, словно стадо быков неслось сквозь чащу, ломая подлесок. И лай. Хриплый, надсадный лай огромных псов.
Бум!
Что-то тяжёлое ударило в стену снаружи. Из пазов между брёвнами посыпался сухой мох.
Я дёрнулся, хватаясь за пояс, но пальцы снова нащупали лишь пустоту вместо рукояти меча.
— Не сунутся, — прохрипел Лука из темноты. Послышалось шуршание, чирканье кресала, и крохотный огонёк осветил его бородатое лицо. — Не боись, служивый. Крепко заперто.
Он поднёс трут к небольшой плошке с жиром, стоявшей на столе. Фитиль затрещал, и тусклый, жёлтый свет поплыл по стенам.
Только теперь я увидел, что стены заимки были бревенчатыми. И каждое бревно, каждый венец был испещрён знаками. Глубокие, грубые порезы ножом. Косые кресты, спирали, круги с точками внутри, руны, похожие на птичьи лапы. Они покрывали дерево густой вязью, не оставляя живого места.
Снаружи кто-то скрёбся.
Скряб… Скряб…
Звук был мерзкий, словно гвоздём водили по стеклу. Длинные когти пытались нащупать щель, найти слабину.
— Пусти-и-и… — прошелестело прямо за дверью. Голос был тонкий, как комариный писк, но от него волосы на затылке встали дыбом. — Холодно на-а-ам…
Я посмотрел на дверь. Между досками засочился сизый туман, но тут же отпрянул, словно обжёгшись о невидимую преграду. Руны на косяке, казалось, налились едва заметной темнотой, стали глубже, резче.
— Цыц, погань! — Лука стукнул посохом в пол. — Нет вам здесь ходу! Здесь Сварогов закон, здесь порог заговорён!
Скрежет перешёл в недовольное шипение, а потом удалился, сменившись удаляющимся топотом и воем. Дикий Гон понёсся дальше, искать добычу подоступнее.
Я выдохнул, чувствуя, как плечи опускаются. Опасность отступила, оставив после себя лишь дрожь в руках и липкий пот под рубахой.
— Что это за место, дед? — спросил я, оглядывая тесное убежище.
— Заимка егерская, — буркнул Лука, копошась в углу. Он достал какой-то горшок и кусок чёрствого хлеба. — Давно стоит. Ещё прадед мой тут ночевал. Место намоленное, знаками укреплённое. В лесу, барин, стены не спасают. Спасает слово да знак.
Он бросил на стол хлеб, который стукнул, как камень.
— Ешь. А то с голодухи совсем ошалеешь.
Но есть мне не хотелось. Меня мучила жажда и боль в ноге. Штанина на бедре пропиталась кровью, присохла к ране, стягивая кожу при каждом движении.
— Воды бы… — просипел я.
— В кадке глянь, у входа. Если мыши не нагадили.
Я кое-как добрался до кадки, зачерпнул ковшом затхлую, но холодную воду. Пил жадно, обливаясь, чувствуя, как живительная влага смывает вкус болотной тины и страха.
Напившись, я вернулся к лавке. Нужно было осмотреть раны. Мавки — твари грязные, у них под когтями трупный яд. Если не промыть, к утру ногу раздует так, что придётся резать.
Я сел, вытянул повреждённую ногу. Морщась от боли, начал отдирать присохшую ткань. Сукно с треском отходило от кожи, я шипел сквозь зубы, готовясь увидеть рваное мясо, гной и воспалённые края.
Наконец, ткань поддалась. Я стянул штанину вниз, обнажая бедро. И замер.
— Быть того не может… — прошептал я.
На бедре не было открытых ран. Не было сочащейся крови, не было разодранного мяса, которое я чувствовал всем телом ещё полчаса назад.
Там, где когти речной нежити пробороздили кожу до самой кости, теперь красовались четыре длинных, уродливых шрама.
Они были белыми, старыми, словно им было уже лет десять. Края их были ровными, стянутыми, кожа вокруг — гладкой и бледной. Только едва заметная розоватая каёмка говорила о том, что когда-то здесь была рана.
Я провёл пальцем по рубцам. Кожа была нечувствительной, мёртвой.
— Дед… — голос мой дрогнул. — Лука! Глянь сюда.
Старик, жевавший горбушку, нехотя повернулся. Прищурил свой косой глаз, глянул на мою ногу. Удивления на его лице я не увидел.
— Чего глядеть? Шрамы как шрамы.
— Да как же?! — я чуть не вскочил, забыв про усталость. — Час всего прошёл! Час! Меня мавка драла у озера! Я кровью истекал! А тут… тут зажило всё! Как на собаке? Нет, даже на собаке так не бывает!
Я судорожно закатал рукав кафтана. Там, где когти другой твари пробили сукно, на предплечье тоже белели два круглых пятна. Старые шрамы.
Меня замутило. Это было страшнее, чем боль. Это было неправильно. Это нарушало все законы природы, законы Божьи и людские. Моё тело менялось без моего ведома.
— Что вы со мной сделали? — я уставился на старика, чувствуя, как внутри поднимается паника. — Это ты? Зелье какое подсыпал? Колдовство?
Лука усмехнулся, вытирая крошки с бороды. В мерцающем свете плошки его лицо казалось маской древнего идола.
— Дурак ты, Ярош, — сказал он спокойно, беззлобно. — Какое колдовство? Места здесь такие. Я ж тебе говорил — Гнилая Падь. Преддверие Нави.
— И что с того? — я смотрел на свои белые шрамы, не в силах оторвать взгляд.
— А то, — Лука постучал пальцем по столу. — Время здесь, барин, не как в городе. Там оно — песок в часах, сыплется ровно. А здесь оно — вода в омуте. Где стоит, где крутит, а где и вспять течёт. Для тебя час прошёл, а для тела твоего — может, год. Или век.
Он потянулся, хрустнув суставами.
— Лес тебя принял, сокол. Пометил. Теперь ты часть его. Шрамы эти — не от ножа лекаря. Это печать. Знак того, что смерть рядом прошла, лизнула, да не взяла пока.
— Я не хочу быть частью этого леса! — выкрикнул я. — Я человек! Я воин!
— Воин… — передразнил Лука, сплёвывая на пол. — Здесь чинов нет. Здесь либо живой, либо мёртвый, либо… иномирный. Ложись спать. Утро вечера мудренее. Если утро вообще наступит.
Он задул плошку.
Темнота навалилась мгновенно, тяжёлая и душная. Только красный огонёк в печурке, где теплились угли, смотрел на меня немигающим глазом.
Я сидел в темноте, ощупывая рубцы на ноге. Они были холоднее остальной кожи. Гладкие, чужие. Моё тело предавало меня. Оно жило по законам этого проклятого места, забыв о том, кем я был.
А был ли я кем-то до этого леса? Воспоминания о городе, о службе, о пирах и походах казались теперь далёкими, выцветшими картинками. Реальным был только запах пыли, скрежет когтей за стеной и эти белые полосы на коже.
Усталость взяла своё. Голова стала тяжёлой, веки налились свинцом. Я прилёг на лавку, подтянув колени к груди, накрылся драным кафтаном.
— Спи, должник, — пробормотал из своего угла Лука. — Спи, пока спится.
Сон пришёл не мягким облаком, а чёрным провалом. Я просто померк, как задутая свеча.
***
Я стоял посреди большого зала. Высокие окна занавешены тяжёлым бархатом. Горели свечи, но света они давали мало — тени жались по углам, густые и длинные.
Я знал этот зал. Родовое имение. Дом моего отца.
В центре комнаты, спиной ко мне, стояли двое.
Мужчина в парадном мундире Белой Рати — высоком, ладном, с золотыми эполетами. И женщина в платье цвета весенней листвы. Её волосы были убраны в высокую причёску, шея белела нежно и трогательно.
Брат. И его жена.
Сердце моё сжалось в ледяной комок. Я хотел закричать, позвать их, но голос пропал. Я мог только смотреть.
Они стояли неподвижно, держась за руки. Спокойно, величественно. Как на портрете, что висел в галерее предков.
— Простите… — прошептал я беззвучно. — Я не хотел… Так вышло…
Я сделал шаг к ним. Пол скрипнул под сапогом. Они медленно, очень медленно начали поворачиваться.
Я ждал увидеть укоризну в глазах брата. Ждал увидеть слёзы или гнев на лице невестки. Я был готов принять их суд. Я жаждал его, как искупления.
Они повернулись. Я закричал. Крик застрял в горле, раздирая связки, но ни звука не вырвалось наружу.
Лиц не было. Вместо глаз, носа, рта — гладкая, розовая кожа. Пустая, чистая плоть, натянутая на череп. Ни шрама, ни морщинки. Сплошная маска.
Они «смотрели» на меня этой слепой пустотой. И я знал, что они видят меня насквозь. Видят каждую мою подлую мысль, каждый страх, каждый грех.
Женщина подняла руку — изящную, в кружевной перчатке — и указала на меня.
Из гладкого места, где должен был быть рот, раздался звук. Не голос. Это был треск ломающихся костей.
А потом мужчина, мой брат, шагнул ко мне. Его мундир вдруг стал темнеть, расплываться красным пятном на груди. Пятно росло, расползалось, капало на натёртый паркет.
— Брат… — попытался сказать я.
Но у меня самого не было рта. Я потрогал лицо — под пальцами была лишь гладкая, тёплая кожа. Я задыхался. Я был замурован в собственном теле.
Безликие фигуры надвигались. Свет свечей начал меркнуть, превращаясь в гнилое болотное сияние.
Темнота.
Только хруст. И ощущение, что чьи-то холодные пальцы гладят мои новые, белые шрамы.
Глава 6. Взгляд со стороны
— Вставай, должник. Время платить по счетам.
Голос Луки ворвался в мой сон, как удар обуха. Я дёрнулся, садясь на лавке, и тут же схватился за грудь. Ждал боли, привычного хруста сломанных рёбер, рези при вдохе.
Но боли не было.
Была лишь пустота. Странная, гулкая пустота внутри, словно из меня выпотрошили все внутренности, оставив только сухую оболочку.
В избе было серо. Утренний свет, пробивавшийся сквозь мутные пузыри слюдяных оконц, был бледным, мертвенным. Огонь в печи давно погас, но холода я не чувствовал. Как, впрочем, и тепла.
Лука стоял у двери, опираясь на свой посох. В этом сером мареве он казался ещё древнее, чем вчера. Его борода напоминала клок грязного мха, а единственный здоровый глаз смотрел на меня без всякого выражения. Холодно. Так мясник смотрит на бычка, прикидывая, куда лучше ударить.
— Утро уже? — спросил я. Голос мой прозвучал глухо, словно из бочки.
— Для кого утро, а для кого и вечность, — буркнул старик. — Идём. Негоже заставлять ждать.
— Кого ждать? — я спустил ноги на земляной пол. Сапоги казались чужими, тяжёлыми, будто налитыми свинцом.
— Судьбу твою, — усмехнулся дед, открывая засов. — Или то, что от неё осталось.
Мы вышли наружу.
Туман был таким густым, что казалось, можно черпать его ложкой. Он не клубился, а висел неподвижной белой стеной, скрывая деревья в десяти шагах. Лес молчал. Ни птичьего крика, ни шороха мыши, ни скрипа ветки. Мёртвая, ватная тишина, от которой звенело в ушах.
Лука шагнул в это белое безмолвие, и я поплёлся следом.
Мне было легко. Неестественно легко. Нога, вчера разодранная мавкой, не ныла. Я шёл быстро, почти не касаясь земли, но усталости не было. Только тоскливое, сосущее чувство тревоги, что росло с каждым шагом.
Мы шли недолго. Места казались смутно знакомыми. Вот кривая берёза, похожая на скрюченную старуху. Вот валун, поросший лишайником, словно паршой.
— Куда мы идём, дед? — не выдержал я. — Тракт в другой стороне.
— А нам не на тракт, — не оборачиваясь, бросил Лука. — Нам туда, где ты свой путь закончил. И где начал.
Он остановился и поднял посох, указывая вперёд.
Туман чуть расступился.
Я увидел край обрыва. Глинистый, размытый дождями склон, уходящий вниз, в серую муть. На самом краю торчал старый, узловатый корень сосны, сломанный, с белым расщепом свежей древесины.
Я узнал это место.
Вчера. Именно здесь я поскользнулся. Именно за этот корень я цеплялся, когда летел в бездну.
— Зачем мы здесь? — спросил я, чувствуя, как холодный ком подступает к горлу. — Я не хочу туда смотреть.
— А придётся, Ярош, — голос Луки стал жёстким, как удар кнута. — Смотри.
Он шагнул к краю и кивнул вниз.
Я подошёл. Ноги сами несли меня, против воли. Я заглянул за край.
Овраг был глубоким, но туман на дне был реже. Серые камни, похожие на клыки, торчали из бурой жижи.
А на камнях что-то лежало.
Куча тряпья. Грязного, мокрого.
Я прищурился.
Тряпьё имело форму человека. Раскинутые руки, неестественно вывернутые ноги. Тёмно-синий кафтан, теперь ставший почти чёрным от грязи и крови. Сапоги из дорогой кожи, один из которых слетел и валялся чуть поодаль.
Я знал этот кафтан. Я знал эти сапоги. Я сам заказывал их у лучшего мастера в Святограде перед походом.
— Это… — прошептал я. — Это кто?
И тут я услышал звук.
Чавканье. Громкое, влажное. Хруст костей, разгрызаемых мощными челюстями. Рычание.
Над телом, закрывая его верхнюю часть, сидел зверь.
Огромный, размером с телёнка. Шерсть клочьями висела на серых боках, сквозь прорехи в шкуре виднелись рёбра и гниющее мясо. Хребет бугрился острыми шипами позвонков.
Волколак. Не живой волк, а восставшая тварь, падальщик Нави.
Он жрал.
Зверь упёрся передними лапами в грудь лежащего, раздирая когтями сукно и плоть. Он мотал башкой, вырывая куски.
— Эй! — закричал я. — Пошёл прочь!
Крик мой потонул в тумане, слабый и жалкий.
Волколак замер. Он медленно, нехотя поднял голову.
Морда его была изъедена тленом. Один глаз вытек, другой горел тусклым жёлтым огнём. Пасть была красной от свежей крови. С длинных клыков капало.
Он посмотрел прямо на меня. Но не как на врага, а как на пустое место. Словно сквозь меня.
Зверь утробно рыкнул и снова опустил морду к своей добыче. Он сдвинулся чуть в сторону, и я увидел то, что он ел.
Грудь мертвеца была пробита. Из неё торчал толстый, острый обломок деревянного сука — того самого корня, что не выдержал веса. Он вошёл под рёбра и вышел из спины, пригвоздив тело к земле, как жука.
Но страшнее было лицо.
Вернее, то, что от него осталось. Волколак уже обглодал подбородок и щёки. Но лоб, глаза… Широко распахнутые, остекленевшие глаза, смотрящие в небо с выражением безмерного удивления.
Это были мои глаза.
Это было моё лицо.
Мир качнулся. Овраг, лес, туман — всё поплыло, закружилось в диком хороводе. Я схватился за ствол сосны, чтобы не упасть, но рука моя…
Я посмотрел на свою ладонь, сжимающую шершавую кору.
Сквозь пальцы просвечивал мох. Моя рука была бледной, полупрозрачной, как утренний дым.
— Нет… — выдохнул я. — Нет… Я же стою здесь. Я же чувствую…
Я ударил себя по груди. Звука удара не было. Рука прошла сквозь кафтан, сквозь тело, наткнувшись лишь на холодную пустоту там, где должно было биться сердце.
— Ты умер вчера, Ярош, — спокойно сказал Лука.
Он стоял рядом, опираясь на посох, и смотрел вниз, на пиршество волколака, с мрачным равнодушием.
— Упал. Напоролся на сук. Сердце лопнуло сразу. Ты даже боли толком не почуял, только удар.
— Но я бежал! — заорал я, поворачиваясь к нему. — Я был у озера! Мавки! Ты спас меня! Мы говорили!
— Память, — пожал плечами старик. — Твоя душа не поняла, что тело кончилось. Страх гнал тебя дальше. Ты бежал, будучи уже мертвецом. Фантом. Морок.
Он ткнул посохом в мою сторону. Наконечник прошёл сквозь моё плечо, не причинив вреда, лишь лёгкий холодок пробежал по сущности.
— Мавки чуяли не кровь, а дух. Они хотели допить то, что осталось от твоей воли. А я… Ну, я увидел, что ты ещё крепок. Что злость в тебе есть. Редкий случай, когда душа такая плотная, что сама себе тело из тумана лепит.
Я посмотрел вниз. Волколак с хрустом перекусил нос на моём лице.
Меня не вырвало — нечем было. Но ужас был таким ледяным, таким абсолютным, что, казалось, я сейчас рассыплюсь в прах.
— Это сон… — пролепетал я. — Дурной сон…
— Нет, барин. Это Явь, — жестко отрезал Лука. — Твоё тело — там, внизу. Корм для зверей Чернобога. А ты — здесь. Между мирами.
Он подошёл ближе. Его здоровый глаз сверлил меня насквозь.
— И теперь слушай меня внимательно. Потому что времени у тебя мало. Скоро солнце встанет, туман уйдёт, и ты начнёшь таять. Развеешься, как дым над трубой.
Я молчал. Слова застряли в несуществующем горле.
— У тебя два пути, — Лука поднял два пальца, чёрных от табака и земли.
— Первый. Идти на Калинов Мост. Через реку Смородину. Там тебя встретят. Там взвесят всё, что ты натворил. И кровь на руках, и брата, и дитя нерождённое… Всё припомнят.
Я вздрогнул. Калинов Мост. Суд. Пекло. Я знал, что меня там ждёт. Вечные муки. Огонь, который не греет, а жжёт душу.
— А второй? — спросил я тихо. Надежда, пусть и гнилая, шевельнулась внутри.
Лука усмехнулся. Жутко так, оскалив жёлтые пеньки зубов.
— А второй — остаться здесь. В моём лесу.
Глава 7. Червивая правда
Волколак внизу поднял окровавленную морду. В пасти у него болтался лоскут кожи — моей кожи, с щеки, которую я когда-то так тщательно брил перед зеркалом. Он жевнул, проглатывая кусок меня, и снова зарылся носом в развороченную грудную клетку.
Меня затрясло. Не от холода — от животного ужаса перед тем, что ждёт там, за Калиновым Мостом. Я знал свои грехи. Я носил их как вериги. Если я ступлю на Мост, он сгорит под моими ногами, и я рухну в огненную реку.
— Не хочу! — закричал я, хватаясь за полу тулупа Луки. Пальцы прошли сквозь грязную овчину, но я чувствовал холод, исходящий от старика. — Не хочу на суд! Я жить хочу! Оставь меня здесь, дед! Спрячь! Я всё сделаю! Служить буду, рабом буду, псом цепным! Только не туда!
Лука вдруг перехватил мою руку.
Его хватка была настоящей. Стальной. Ледяной. Он сжал моё призрачное запястье так, что я, будь живым, взвыл бы от боли. Он дёрнул меня к себе, приблизив лицо вплотную.
Его здоровый глаз теперь был чёрным, без белка. Глубокий колодец, в котором плескалась вековая тьма.
— Жить хочешь? — прошипел он. Голос его изменился. Это больше не был скрип старика. Это был скрежет камней, перекатываемых на дне омута. — Смерть лжи не терпит, Ярош. Чтобы остаться здесь, надо правду сказать. Всю. До донышка. От чего бежал? Кого убил?
Я замялся, пытаясь вырваться, но он держал крепко, как капкан.
— Я… случайно… — забормотал я, по привычке пытаясь юлить. — В драке… Повздорили мы. Слово за слово… Не хотел я!
— Врёшь! — рявкнул Лука. — Ври живым, смерд! Мёртвые всё знают! Скажи мне! Завидовал брату? Жене его завидовал?
Я зажмурился, мотая головой.
— Нет… Нет…
— Смотри на меня! — приказал он. И я открыл глаза.
Лицо Луки начало меняться. Кожа пошла буграми, зашевелилась.
— Зарезал сонного? — давил он, и каждое слово падало тяжёлым камнем. — Пока он спал, ты нож ему под ребро сунул? А её? Силой взял? Пока кровь мужа на полу стыла? А потом, чтоб не кричала, тоже нож в сердце?
— Молчи! — взвизгнул я.
— Говори! — взревел он, и изо рта у него посыпалась могильная земля. — Признай! Или сейчас же отправлю к Чернобогу на сковороду!
Меня сломало. Страх перед Пеклом был страшнее стыда. Гниль, что копилась во мне годами, прорвалась наружу, как гнойник.
— Да! — заорал я, срывая голос, которого не было. — Да! Я убил их! Я! Ненавижу его! Всегда первым был, всегда любимым! Всё ему — и чин, и девка, и дом! А мне — объедки! Я взял своё! Своё взял! Слышишь?!
Слова вылетели, повисли в тумане чёрной копотью.
Лука вдруг перестал трясти меня. Он отпустил мою руку и… улыбнулся. Только улыбка эта была страшнее оскала волколака.
— Вот и славно, — прошелестел он. — Сла-а-авно… Гниль к гнили.
Его лицо дрогнуло и рассыпалось.
Там, где только что был нос, глаза, борода — всё превратилось в кишащую массу. Это были черви. Белые, жирные могильные черви. Они сыпались из его воротника, из рукавов, падали на землю, извивались.
Старик распался. Тулуп рухнул на траву пустым мешком, а из него хлынул поток опарышей. Тысячи, миллионы белых тел.
Они не поползли в землю. Они ринулись на меня.
— Нет! — я попятился, но было поздно.
Черви облепили мои ноги, которых я не чувствовал. Они ползли вверх по призрачному телу, вгрызаясь в саму суть моей души. Я чувствовал их холодные, мокрые прикосновения. Они лезли в уши, в нос, в рот, забивая крик.
— Принимай дар леса! — звучал в голове голос Луки, распадающийся на тысячи шорохов. — Стань частью Нави!
Тьма накрыла меня. Вязкая, шевелящаяся, пахнущая сырой землёй тьма. Я чувствовал, как меня пережёвывают, переваривают и лепят заново.
***
Ххххх-ррр…
Звук. Первый звук был моим собственным вдохом.
Он был резким, судорожным, словно в лёгкие насыпали битого стекла.
Боль.
Она вернулась мгновенно, но это была не та горячая боль живого человека. Это была тупая, ледяная тяжесть. Всё тело ныло, словно его пропустили через мясорубку и собрали заново, забыв половину деталей.
Я открыл глаза.
Мир был серым. Цвета исчезли. Жёлтая трава стала пепельной, стволы деревьев — чернильно-чёрными. Небо висело низко, давя на череп свинцовой плитой.
Я лежал на спине.
Надо мной, всего в вершке, склонилась морда. Обваленная, гниющая, с одним жёлтым глазом.
Волколак.
Он замер, перестав жевать. Из его пасти свисала нитка слюны, смешанная с чёрной жижей.
Я почувствовал запах. Дикий, невыносимый смрад. Но пахло не от зверя. Пахло от меня. Сладковатый запах разложения, сырой глины и застоявшейся крови.
Я попытался пошевелиться. Что-то держало меня. Что-то твёрдое, пронзающее грудь насквозь.
Корень.
Я вспомнил.
Рука — моя рука, покрытая грязью и струпьями, — медленно поднялась. Пальцы были синими, ногти почернели. Но они слушались.
Я схватил волколака за горло.
Моя хватка была железной. Я сжал пальцы, и почувствовал, как под гниющей шкурой зверя хрустят позвонки.
Волколак взвизгнул, дёрнулся, пытаясь вырваться, но я держал намертво. Во мне бурлила сила — тёмная, холодная, чужая.
— Моё… — прохрипел я. Голос был похож на скрежет лопаты о камень.
Я отшвырнул зверя в сторону, как нашкодившего щенка. Волколак пролетел пару саженей, ударился о камни и, скуля, пополз прочь, поджимая облезлый хвост. Он признал. Он почуял, что перед ним теперь не падаль, а хищник страшнее его самого.
Я ухватился обеими руками за торчащий из груди обломок корня.
— А-а-агх…
Я потянул.
Дерево выходило из плоти с влажным, чмокающим звуком, разрывая остатки мяса и ломая сросшиеся рёбра. Боль была далёкой, притуплённой.
Чвок.
Я выдернул окровавленный кол и отбросил его.
Из дыры в груди не хлынула алая кровь. Оттуда лениво потекла густая, чёрная, как дёготь, жижа. Она не грела.
Я сел. В груди зияла дыра, сквозь которую виднелись серые камни, но мне было всё равно. Сердце там больше не билось. Оно сгнило ещё вчера.
Я огляделся.
Овраг был всё тем же. Туман, камни, грязь. Но теперь я видел больше. Я видел тени, снующие меж деревьев. Я видел нити силы, оплетающие корни. Я слышал шёпот мёртвых под землёй.
Я встал, пошатываясь. Ноги держали крепко. Когти на ногах прорвали дорогую кожу сапог, впиваясь в землю.
Я получил то, что хотел.
Я не пошёл на Суд. Я остался.
Я поднял голову к серому небу и оскалился. Губы мои, искусанные волколаком, разошлись, обнажая ряд острых, как иглы, зубов.
Лес молчал, приветствуя нового хозяина. Теперь это был мой дом. Моя могила. Мои охотничьи угодья.
Ярош умер. Да здравствует Упырь.