Слышу гул битвы. Лежу на боку, всё горит от боли.
Крики, знакомые голоса. Земля дрожит от тяжёлой поступи твари, которую мне удалось ранить. Паучьи лапы ступают совсем рядом, когти вонзаются в почву. Размытый взгляд едва успевает зафиксировать тень, нависшую надо мной.
Хочу увернуться, но тело не слушается. С трудом поднимаю руку, пытаясь прикрыться, но…
Хватаю пальцами носок грязного ботинка. Толстый недоносок, стоящий надо мной, замахивается снова. Удар приходится точно в переносицу. Хруст, вспышка боли, солоноватый вкус на губах. Отчего ночь сменилась днём? Где монстр и откуда тут юнцы?
Ещё удар. Больно. Но к боли я привык.
Сквозь слабость заставляю тело слушаться. Поднимаю голову, стираю кровь тыльной стороной ладони. Грязных, всполошённых юнцов — семеро, окружают со всех сторон.
Пытаюсь подняться, но ноги подкашиваются. Мир плывёт перед глазами, голова раскалывается. Я на четвереньках, а они пинают меня в живот, смеются, кричат что-то неразборчивое.
Заваливаюсь набок и вижу, что я совсем раздет. Грязь липнет к голой коже, забивается под ногти. Но это мелочь. Боль — старый знакомый фон. Бывало и хуже, гораздо хуже. Как и будет этим соплякам, когда я заставлю их пожалеть о своей наглости.
Взгляд выхватывает одного из них — мальчишку лет четырнадцати, с тупым взглядом и выдвинутой вперёд челюстью. Гнилые зубы, перекошенная ухмылка.
Медленно, через силу поднимаюсь. Ноги дрожат, но держат. Рука инстинктивно тянется к бедру, пытаясь схватиться за меч. Он всегда был моим продолжением руки, помощником и спутником. Другом, спасавшим меня не один раз.
Но его нет.
Неужели так и остался торчать из той твари с паучьими лапами?
От безысходности берусь за палку, осиротело лежащую под моим боком в грязи. Вся в зазубринах, кривая, но лучше, чем ничего. Семеро на одного? Честным боем это не назвать, так что опустим то, насколько я старше и сильнее этих недомерков.
Встаю напротив того с выдвинутой челюстью. Достоинства не теряю, двигаюсь вперёд, но…
Удар по затылку камнем опережает моё орудие. Мир гаснет, звуки сливаются в гул.
Последнее, что слышу, — тревожный шёпот и звук удаляющихся шагов. Я, наконец, улетаю во тьму. Быть может… это сон? Товарищи пытались вернуть меня в нормальное состояние, опоили какими травами…
Но, когда открываю глаза, не узнаю окружения. Потолок — дощатый, в воздухе витает стойкий запах мыла. Обычно, когда я просыпаюсь, ароматы совсем иные. Сложно так пахнуть, не слезая с коня и ночуя, где придётся.
Прикасаюсь к голове. Затылок слегка ноет, нос явно сломан, но хотя бы нет потёков крови, что обычно неприятно застывают коркой.
Сажусь на постели, не сразу понимая, где очутился. Взгляд быстро находит, за что зацепиться: комната слишком вычурная, полная дорогих рубах, цветастых костюмов и зеркал. Кажется, я попал в жилище молодой барышни, очень пекущейся о внешнем виде.
Смотрю на свои руки, пугаясь: а не я ли эта белоручка? Ладони какие-то странные, нежные, с длинными тонкими пальцами. Такими — кубок вина держать, да ложку серебряную. Гляжу ниже — не девица. Ноги хоть и худые, явно мужские, такие же длинные и тонкие. Мужское достоинство в наличии, причём практически без изменений.
Трогаю худыми руками плоский живот, почти без кубиков, верчу головой в попытках понять, когда успел допиться до умопомрачения. Но ответов не нахожу. Пытаюсь отыскать их в памяти, пока тело отказывается нормально двигаться и вставать с дорогих простыней.
Как же я оказался здесь? Ни черта не помню…
Вдруг меня пронизывает волна света и боли, из-за чего я прикрываю глаза, хватаясь за голову. Пытаюсь осознать происходящее, но чем сильнее думаю, тем ослепительнее боль. Мы бились с гигантским Арахном, поселившимся в пролеске между княжествами. Нам за него мешок монет обещали дать!..
Что ж, очевидно, Арахн меня одолел. И как только мне свезло очутиться в совсем ином месте? И что теперь мне, наёмнику, убивающему мечом и магией, карателю всех тех, кто оступился, — в теле эдакой белоручки?
Уже вторую сотню лет я топчу бренную землю, выжигая неугодных и спасая невиновных. И вот я — в неизвестном месте, растеряв не только одежду, меч и лошадь, но и всю свою силу.
Управившись с болью, я встаю. Опираясь на стул, подбираюсь к зеркалу. Ещё не вижу своего отражения, но глаза цепляются за резной гребень на столе, флакон с духами и шкатулку украшений. А уж когда вижу себя нового — невольно мычу, пошатываясь.
Зеркало отражает миловидного молодца, годов пятнадцати, не больше. Моя прекрасная стрижка из-под топора превратилась в длинные патлы, белые, как известь. Смотрю на себя с удивлением, не веря синим глазам и тонким бледным губам.
Кто это?
Трогаю лицо ладонью, слегка шлёпаю, словно пытаюсь разбудить себя. Ничего не помогает. Росчерки белых волос мотаются из стороны в сторону, а я так и смотрю на себя из зеркала. Незнакомый и чуждый.
— Барин! — вскрикивает служанка, тихо отворившая дверь. Из рук её выпадает поднос с миской воды и тряпками. — Ты чего поднялся? Тебе нужно отдыхать!
Я поворачиваюсь к ней, слегка наклоняя голову вбок. Молодая девка, годов двадцати ещё нет. Волосы — тёмные, вьющиеся, собранные в косу с косником. Грудь… щедрая, бёдра широкие.
Она приближается, пытается взять меня под руку, но я не пускаю близко, уворачиваюсь.
— Сева, хватит ерепениться, — вспыхивает, красивая. — Ляг в кровать! Баба придёт — снова излупит как сидорову козу! Ляг, ляг давай! Я тебе ужин принесу сюда, пока Ольга Ярославовна в городе.
Я не ведусь. Гляжу на девку исподлобья, не знаю, что с ней дальше делать. Вроде служит мальчонке этому, а болтает почём зря. Зато теперь знаю, как хоть звать это чудо светловолосое худощавое. Се-ва. Никогда не слышал имён таких… необычных.
— Как звать тебя? — спрашиваю, да глаз не отвожу. Мало ли чего вычудит.
— Да я это, Нинка! Нина! — тащит меня упорно в постель, но я уже не дёргаюсь, позволяю прижаться ко мне в попытке сдвинуть с места. Пахнет приятно — свежим хлебом и вареньем. — Память, что ли, отшибло?!
— Так и есть, — признаюсь. Позволяю увести себя и усадить на кровать. Тело юношеское быстро реагирует на прикосновение, так что подтягиваю к себе какую-то вещицу, прикрывая пах. — Шибко ударили. Хоть убей — не помню ничего.
— Ой, беда! — качает головой Нина, положа ладошки на щекастое лицо. — Что ж мы бабушке твоей скажем? Барыня вернётся совсем скоро!
— Ты уж лучше, чем слёзы лить, расскажи мне… обо мне, — говорю я, пока девка подаёт мне одежды, уж очень на бабские похожие. Потом сама же и надевать помогает. — Что за дети на меня напали?
— Не дети, а изверги! — бурчит красивая. Сама штаны мне надевает. Знаю я, как снимают их девки, но чтоб надевать… — Деревенское дурачьё это! Кошель у тебя стащили, да одежду — на продажу! Ты чего туда сунулся-то? Сколько раз говорили: сиди дома, нечего шляться по деревням! Не любят вас люди, не уважают! Маменьку искал, да? Признавайся.
— Говорю же, не помню я ничего! — сам злюсь от тона девки. Что она заладила? — Чего я им морды не набил? Околдовали?
— Ой, Севушка, сильно тебя ударили! — снова головой качает, да лоб мой трогает. — У тебя ж, вон, ручки — палочки! Силы природной — ни капельки! Они ж, окаянные, тебя по два раза в месяц ловят и обирают до нитки!
Молча смотрю на неё исподлобья. Неприятно говорит, аж внутри всё узлом вяжется. Я-то сдачи дать не могу?! Но не я то был, мальчишка этот, что раньше в теле жил.
А Нине дурно совсем становится, носом шмыгает:
— Думала, в этот раз не оклемаешься… — бормочет она, а по щекам катятся слёзы. — Они тебя ж с крыши сбросили. Прошка говорит, мол, мучили там долго. Ей Павлик рассказал, что ты и дыхание потерял. Лежал покойником! Антип пнул тело, а ты как ожил! Ой, Севушка, напугал ты меня!..
Служанка ревёт у меня на коленях, а я её по волосам глажу. Да, ничего не понимаю. Только Антипа этого вспомнил. Видать, это тот, что с челюстью выдвинутой. Ну ничего, это мы ещё поглядим, кто кого до смерти замучает. Дети на то и дети, чтобы спокойно учиться, а не колотить друг друга до погибели.
— Ну будет, будет, — успокаиваю красивую. — Живой я, вот он, тут. Негоже слёзы попусту лить. Уж лучше иди да принеси чего съестного.
Нинка встаёт осторожно. Но по лицу вижу, что печалит её это сильно. Сначала просто вслед ей смотрю, потом у дверей останавливаю:
— Не будет такого больше, красавица. Не придётся тебе больше слёзы из-за меня лить.
Нинка замирает на пару мгновений, вытянувшись и распахнув широко глаза. Потом только кивает испуганно и скрывается за дверью. Смешная девка, только шуганная сильно.
Да, пока ничего не понимаю. Угодил в какую-то передрягу, а как — не понимаю. Только ночь перед глазами да шёпот. А говорят чего — не разберу. От мыслей этих отмахиваюсь, опять встаю, уже сам в рубаху влезаю и дрожащими руками пуговицы застёгиваю.
Хочу сапоги ещё найти, для этого под лавки все заглядываю, суечусь, как будто предчувствую что-то. И, как знал, раздаётся крик с улицы, прямо когда нахожу пару почти девичьих ботинок.
— Беда! — кричат на улице, заставляя меня выпрямиться. — Беда! Люди!
Кто кричит — не узнаю, но быстро обуваюсь и почти выбегаю, прихрамывая, в проходную комнату. Из неё — через сени во двор, видя бегущих девок. Кто с чем в руках — так и бросаются на крик. Сам тоже ступаю за порог, щурясь от закатного солнца.
Пахнет травой, сливами да булочками. Что-то знакомое в воздухе крутится — разобрать не могу. Но иду вслед за выбежавшими, минуя ворота и видя кричавших. Мужик из простых да сынок его — годов тоже пятнадцати. Выхожу к ним, а там девки одна за одной скрываются за поворотом. То деревенские, то, видно, из сенных девок.
— Не думай ходить даже, Сева! — показывается из ворот Нинка, суя мне разнос, на который успела только пару кусков хлеба положить. — Я скоро буду! Иди в хату!
Опускаю глаза на разнос. Сминаю сразу весь хлеб пальцами, что ещё плохо слушаются. Живот урчит, требует хоть какой-то пищи. Хлеб кажется очень привлекательным, в отличие от того, что иногда мне приходилось жрать с голодухи.
Жую его, давясь слюной, а мужик с сыном больше не кричат, зато смотрят на меня и лыбятся:
— Ты погляди, сынок, — говорит мужик, хлопая отпрыска по плечу, — мамку его пьяную опять девки домой тащат, а он жрёт стоит. Тьфу!
— Что значит «мамку мою»? — глотнув, спрашиваю. Смотрю точно в глаза исподлобья, а зубы сжимаю.
Но мужик явно перемен не замечает. Продолжает перед отпрыском кичиться:
— Папашу твоего как казнили — совсем спилась, окаянная! Это любовь такая была? Куда там! От паршивой суки и щенки паршивые!
У меня разговор с такими короткий. По привычке выставляю руку, пытаясь убить идиота магией крови. Он не чувствует, продолжает:
— Дрянь эту поганую только ленивый не заплюёт. Дурная кровь!.. Что делаешь, Севка? Совсем ополоумел в семейке своей?
Тоже гляжу на пальцы свои. Ничего не чувствую. Нет, сила плещется внутри, но так слабо, что не получается её направить как следует. Да и магия крови — высшая, она подчиняется, только если ведьмак в совершенстве овладевает множеством других магий.
Тогда просто перехватываю разнос двумя руками. Заряжаю им по лицу ублюдку. Он там что-то ещё хотел про мать этого паренька сказать, но железо своё дело быстро делает.
Зубы летят по траве так, будто град идёт. Отпрыск его затоптался на месте, что-то крича, пока мужик валится вслед за зубами на траву. Я не отступаю, хоть железо сильную отдачу дало по пальцам. Терплю. Медленно приближаюсь, присаживаюсь и хватаю мужика свободной рукой за грудки грязной рубахи:
— Ещё слово из твоего поганого рта о своей матери услышу — убью. Даже не покалечу, понял?
Молчит. Только зырками хлопает округлившимися. Портки, небось, полностью промочил. Так ему. Негоже Севе было позволять над маменькой так потешаться. Головой качаю, погрязая в тяжёлых мыслях. Я свою мать почти не помню. Я один был с тех пор, как ходить стал. Но воспоминания остались.
Мотаю головой и направляюсь туда, куда все побежали. На половине пути встречаюсь с Нинкой и ещё одной служанкой. Они прут под обе руки барыню. Одета прилично, глаза заплаканные — неужто и правда горюет несчастная? Ещё и косу обрезала — в знак скорби, видать. Чего уж гневаться-то так на неё?
Но пойлом разит аж за десяток шагов.
Ускоряюсь. Подбегаю и отталкиваю девок сенных, поднимая барыню на руки. Тело кряхтит, спина не выдерживает, а я зубы стискиваю и терплю. Вот же молокосос. Слабак. Неудачник. Перехватываю поудобнее, а то барыня всё норовит сползти. Юбки мешают, пока служанки суетятся вокруг, но не противятся.
Заношу её через ворота, даже не смотря на отпрыска того мужика, что искал что-то в траве. Несу барыню из последних сил, но не отпускаю. Пока иду, разглядываю лицо. Красивая, лет тридцать на вид, не более. Волосы такие же белые, как у Севы, но срезанные до ушей.
В доме заношу на второй этаж, куда Нина показывает. Укладываю на постель. Тут уже вижу семейный портрет, хотя в своей комнате ни одного не заметил. Изучаю, пока Нина суетится со второй служанкой. Там, видимо, я — совсем малый ещё. Год, быть может, от роду.
Мамка на руках держит, улыбается. И папка рядом — чернявый, с бородой. А снизу подписано: бояре Софья и Лукьян Суздальские. Так вот, как род этот величать. И мамку с папкой его красиво зовут, не то что мальца.
— Ступай, — машет на меня Нина, а глаза в пол. — Нечего тебе тут путаться. Барыню раздеть да вымыть нужно.
Киваю. Выходя, замечаю множество бутылей на полу, вновь ежась от стыда за мальца. Выхожу и не знаю, куда податься. Есть снова хочется — сил нет. Думаю, а не поискать ли съестного, но другая служанка уже бежит наверх, отталкивая меня миской. Извиняется, скрывается за дверью.
Я вздыхаю, иду к себе. Странно здесь всё. Семья эта всяко чуднáя. О главе — ни слова, деревенские их ни во что не ставят. Что ж стряслось-то такого, что от них весь люд отвернулся?
Подхожу к зеркалу, видя свой ещё более осунувшийся вид. Открываю ящичек, вижу поблескивающие ножницы. Достаю, касаюсь ими волос, но не решаюсь отрезать. Может, они много для него значили, если отрастил. Отрываю с рубахи шнурок, перетягиваю их на затылке.
Лицо облагородилось. Глаза ярче блестят, брови сразу виднее. Чего мальчонка прячет себя?
Не хочу больше внутри просиживать штаны. Выхожу во двор, не обращая внимания на всё ещё не утихшую шумиху за двором, оглядываю домишко, в котором ютимся. Два этажа, развалюха полнейшая. Видно, что последние деньги отдают служанкам.
Пара досок от забора отвалилась. Я их ставлю, другой доской заколачиваю. На крепкость пробую. Так, голыми руками, иду вьюн рвать. Поросло им всё, докуда глаз хватает. Рукава закатываю. Потом слышу дыхание гневное, а затем и Нинкин голос:
— Барин! Да ты совсем ополоумел! — всего один день в этом месте, а уже столько раз эту фразу услыхал. — Да негоже же своими руками работу делать! Ты полож, полож! Баба сейчас придёт — спуску за такое не даст!
Смотрю на неё, а потом вырванный вьюн в кучу отбрасываю. Вопящую девку на руки подхватываю да на плечо закидываю. Чары внутри хоть и слабые, но помаленьку силы мои восстанавливают. Так в дом вхожу, скидываю её на лавицу, а потом к лицу наклоняюсь и в синие-синие глаза гляжу:
— Барина не отвлекай, девка.
Разрумянилась. Ротик приоткрыла, застыла на месте. А я ей больно почестей не даю — разворачиваюсь и выхожу обратно. Больно настырная, но чего ж её бранить? Мне неведомо, как ей приходилось с барином обходиться. Я пока ничего не понимаю!
В моём мире довольно похожие были титулы и иерархия. Только будто много-много годов назад. И всё равно не такие. У нас, поди, попробуй — какой простолюдин на знать прикрикнуть или слово недоброе сказать — головы более ни секунды не сносить. Что ж за беда у рода этого приключилась?
Так, пока раздумываю, рву и рву. Уже и смеркаться стало, а я всё вьюн побороть не могу. Ладони покрываются мозолями, порезами — уже колют и пекут. Во тьме всё равно не видать ничего, так что собираю всё в кучу, думаю, чем бы поджечь. Раньше бы мне секунды хватило искру выдать. Да что об этом сейчас говорить? Всё равно не разгорится.
— Севка, давай в дом, уже ночь, — смущённо выглядывает Нинка, тут же прячась. — Бабушка уже не приедет, поди…
Киваю, но продолжаю своим делом заниматься: доски поправляю да оглядываю деяние рук своих. Луна скромно освещает совершенно пустые улицы, а я облокачиваюсь локтями на забор и оглядываю земли впереди. Спокойные, чистые — прямо отрадно душе. С одной стороны — лес, с другой — бескрайнее поле, а чуть дальше — пара деревень.
Как вдруг слышу: визг девичий. Отворяю калитку, бегу туда. Сам не знаю, отчего. Всегда таким был — чувствую, таким и останусь. Слабость у меня к женщинам. Пожалуй, в той жизни одна меня и погубила. Сильнейшего ведьмака, прославленного на весь мир.
Нахожу её быстро — уже помню, как к деревне идти. Лежит на земле, трясётся, а рядом — премилый дух стоит, высотою метра три. Стоит даже не около неё, а около избы — руки греет над дымовой трубой. На неё не глядит даже. Страшноват маленько — куда же деваться? Заложенные покойники редко приятными бывают.
А этот — далеко не самый опасный. Навредить может, но не станет. Долговязый, лицо безглазое, руки на ветви похожи. Его ж и назвали Жердяем — от слова «жердь». Идти бы этой девке… мимо! А то ведь так накликать может кого похуже. Ночь, считай — вся нечисть караулит. А она от Жердяя вопит, будто режут.
Эх… я-то биться собрался, но Жердяя трогать не стану пока. Подхожу, его шугаю:
— Ступай, негоже по деревне шататься! Вертайся в лес!
Заложенный только смотрит на меня грустно, безглазой мордой, а потом убирает несуразные руки от трубы. Оборачивается медленно и, пошатываясь, в лес идёт.
— Вставай, всю нечисть распугала, — поднимаю девку и сам головой качаю. — Чего разоралась?
Та будто только пуще испугалась. Отшатывается, пятится.
— Ой, люди добрые, что же творится-то… — шепчет, ненормальная. — Барин-то нечистью повелевает…
Что значит — повелеваю? Хмурю брови, только ответить девке хочу, как народ из изб выглядывает. Глядят на меня недобро так…
Недобрый знак это.