— А—а—а—а! — выпрыгнул я из—за укрытия и заорал, выплёскивая всю ярость, что накопилась.

Мой крик врезался в лесную многоголосицу. Короткий, резкий. Он добавил мощи удару. Дубинка просвистела в воздухе, почти настигла цель. Но в последний миг мозг зацепился за деталь. Самка.

Тело сработало быстрее мысли. Я увёл удар в промах, позволив весу дубинки сместить меня.

Тело с глухим стуком врезалось в соседний ствол. Я резко оттолкнулся, развернулся на месте.

По рёбрам тут же прокатилась тупая волна удара. Олениха сбила меня с ног и, не останавливаясь, оглушительно фыркая, исчезла в зарослях.

— Блин! Зараза!

Я перекатился через плечо, гася импульс. Упруго вскочил на ноги.

Новый звук. Низкий, хриплый рёв.

— Красава. Молодец. Ну, а теперь знакомься — вожак. И, кажется, он не в восторге, — пришла мыслеречь Пуха.

То, какие слова выбирает медведь, меня всегда удивляло, но, как выражается сам Пух, это не он такие слова говорит — это я такие слышу.

Огромный медведь вываливается справа, Пух. Он грузно рычит и останавливается, тяжело дыша после забега.

Олень врывается на поляну, как чёрный смерч. Матёрый самец. Рога — как зазубренные вилы. На боку клеймо — трезубец, рода Шайских.

Такое клеймосамо не появляется. Либо сорвался.Либо его сюда направили.

Копыта оленя взрывают землю. Глаза наливаются кровью. Красные белки слепой, мутантской ярости.

Дубинка летит ему в морду. Рука — к копью. Пусто. Чёрт.

Пальцы срывают ремешок на бедре. В ладонь ложится привычная тяжесть ножа.

Тело принимает низкую стойку.

— Что ж… — я скалюсь. — Посмотрим, кто здесь сегодня еда.

— Пар! Давай по—быстрому, удар — и на шашлык. Я знаю, ты сильный и ловкий, ты знаешь… а на оленя пофигу, — не унимается Пух. Считает, что я играюсь.

Олень срывается с места. Превращается в размытое пятно мышц и ярости.

Голова опущена. Вилы рогов нацелены мне в грудь.

Время замедляется. Сужается до острия рогов и холодной рукояти в моей руке.

— Держи взгляд. Я сбоку, — рокочет в голове голос Пуха.

Медведь сдвигается, готовится к броску.

Я фокусируюсь на глазах монстра. В последний миг, когда рога уже впиваются в ткань бушлата, я бросаюсь вперёд и вбок. К его шее.

Остриё ножа блестит.

Целюсь в ярёмную впадину.

Но эта гадость умна. Он резко приседает на правый бок, проносится мимо. Дёргает головой в мою сторону.

Зазубренный край рога чиркает по груди. Вспарывает бушлат. Разрывает рубашку под ним. Отбрасывает меня в сторону.

Я кубарем откатываюсь. Едва удерживаю нож.

Пробежав десяток метров, олень встаёт на дыбы. Резко тормозит. Разворачивается для новой атаки.

Второй заход — стремительнее. Резкое сближение. Олень сдёргивает головой снизу вверх. Пытается поддеть на рога и отбросить.

Я в последний миг отпрыгиваю. Смертоносные костяные шипы просвистывают в сантиметре от лица.

Тут подоспел Пух.

С тихим, почти неслышным шорохом он обрушивается на оленя сбоку. Старается прижать тушу оленя к земле. Когтистые лапы впиваются в круп. Полосуют.

Но самец вырывается. Яростный, судорожный бросок. Он рванёт вперёд, и длинный отросток рога с силой полосует по плечу Пуха.

Раздаётся приглушённый рёв. Короткий. Взрыв воздуха из ноздрей.

По густой шерсти расползается алое пятно.

— Пух?

— Мелочь, — тут же приходит в голову. Но в его голосе теперь не звучит привычная шутливость. Холодная, мстительная злоба.

Олень стоит ко мне боком. Тяжело дышит. Могучий бок ходит ходуном.

Он ранен. И от этого ещё опаснее.

Я сменяю хватку на ноже.

— Иди сюда! — ору я и рву на него. Отбрасываю всякую осторожность. Нож занесён для удара. Короткий укол под морду.

Но я недооценил его скорость. Олень не отпрянул. Он встретил меня, как боец. Резко. Точно. Шея сработала пружиной. Его рога, словно багор, цепляют меня за грудь и бедро.

Мир кувыркается. Меня поднимает и швыряет о землю. Воздух с хрипом вырывается из лёгких.

Нож выскальзывает из онемевших пальцев. Исчезает в траве.

Я лежу оглушённый. Пытаюсь вдохнуть. А он уже надо мной.

Его дыхание обжигает лицо. Горячее и зловонное, как из болота. Я вижу огромные чёрные клыки, стремящиеся к моему горлу. Чтобы перекусить.

Инстинкт орёт: — Отползай!!! Но тело вновь срабатывает быстрее.

Рука двигается сама. Раскрытой ладонью. С силой чистой ярости врезаю ему в мокрый чувствительный нос.

Раздаётся хруст. Олень взревел от боли. На мгновение откидывает морду.

Этой секунды мне хватает. Я рвусь вперёд, под его опущенную голову.

Обхватываю шею обеими руками. Закидываю ногу на круп. Вцепляюсь всем телом, как пиявка.

Пальцы правой руки впиваются в рога. Левое предплечье упирается под челюсть. Пережимает трахею. Короткий нож из ботинка. Удар! Ещё удар! Куда придётся.

Олень взметается. Пытается сбросить меня.

Мир превращается в карусель. Мелькают деревья. Серое небо.

Он брыкается. Бьётся о стволы. Пытается раздавить. Каждый удар отзывается огненной болью.

Я слышу его хриплые попытки вдохнуть. Чувствую, как бьются мышцы под кожей. Я вишу на нём. Стискиваю зубы. Левая рука — удар, ещё удар.

В ушах — собственный хриплый вздох и его дикий, захлёбывающийся рёв.

Я смотрю в глаза, залитые яростью и страхом. И не отпускаю.

Сила его прыжков слабеет. Движения становятся судорожнее.

Он пошатывается. Мы рушимся на землю.Он ещё бьётся подо мной. Но это предсмертные конвульсии.

Я держу, пока последняя судорога не пройдёт по телу.

Пока тяжёлая голова не упадёт на землю. Пока в глазах не погаснет огонь. Пока он не станет просто мясом.

Тишина возвращается.

Я лежал на тёплом неподвижном теле. Слушал, как моё сердце колотится о рёбра.

Руки дрожали, сведённые судорогой. Я разжал пальцы.

— Ну вот. Мясо будет паршивым, — сказал Пух.

Я медленно отполз от туши. Перевернулся на спину. Глядел в серое безразличное небо.

— Зато не сухари, — хрипло выдохнул я.

— Поздравляю. Ты победил. Еле дышишь, трясёшься, как осиновый лист. И пахнешь теперь не только человеком, но и оленьей истерикой, — ворчал Пух. Я повернул голову. Пух сидел поодаль. Вылизывал рану на плече. Глубокая царапина, не более.

— Чего с тобой?

— Царапнул, — ответил Пух, не отрываясь от дела. — Ну чего ты полез? Он мог сломать тебе хребет. Или пробить рогом, как спелый плод. Ты думал об этом, когда прыгал ему на шею? Почему не использовал пистолет?

Он поднялся и подошёл. Ткнулся мокрым носом в мои сведённые судорогой пальцы. Потом в ушибленные рёбра.

— Повезло, — пророкотало в моей голове. — На этот раз повезло. Мясо будет горчить, но есть можно. — Пух фыркнул.

Я с трудом поднялся. Опёрся на колено. Боль была острой, но управляемой.

— Вот ты, ворчун старый, — сказал я, глядя в большие медвежьи глаза. — Но ты прав. Просто… В следующий раз оставлю это тебе.

— Просто полез геройствовать, и не старый, моложе тебя, просто я мудрый. — закончил Пуха с привычной снисходительностью.

Он развернулся и заковылял к опушке.

— Хватит валяться. Ищи нож. И тащи свою победу.

Я нашёл нож. Он валялся в паре шагов. Руки всё ещё дрожали, но уже меньше. Грудь горела. Бушлат намок от оленьей крови.

Пух залез в самый бурелом и принялся кататься — заготавливая площадку под костёр и хворост одним движением. Или просто ему захотелось почесаться. Я усмехнулся. Мой мудрый медведь — как ребёнок. Огромный ребёнок. А почему не использовал пистолет — там осталось два патрона и выстрел привлёк бы кого побольше натравленного на нас мутировавшего оленя.

Костёр трещал. Отгонял сумерки и запах крови. Я переворачивал на ветке полосы оленьего мяса.

Жир капал на угли. Шипел. Вспыхивал сизыми язычками. Пахло дымом и жареным мясом.

Вроде всё как всегда. Но чего—то не хватало. Точнее, кого—то.

— Жаль, Зары нет с нами,с ней было проще — сказал я, глядя на пламя. — Она бы пожарила мясо одним махом... Знаешь, Пух, я иногда думаю. Её жар огня — это же как клеймо или проклятие. Чистая кровь. Если бы старый мир уцелел, она была бы принцессой, а какой—нибудь мажор из ордена арматы уже стоял бы в очереди за её рукой. А теперь...

— Голая принцесса, — фыркнуло в голове. — Очень полезный статус. Твои ордена сами превратили мир в эту яму. Пусть теперь хлебают. Лучше сделать так, чтобы её не нашли патрули ордена рунаиты. Они за такими, как она, не охотятся, а просто приходят и забирают.

Я оторвал кусок. Пожевал. Да, горчило. Дрянь. Всегда так, когда на адреналине. Приходилось запивать водой из фляги.

Пух лежал у огня. Вылизывал свою рану, уже затянувшуюся плёнкой. Поднял на меня взгляд.

— А зачем тебе огонь, если мясо уже мёртвое? — прозвучало в голове. — Ты же не будешь жевать угли для вкуса. Это привычка. Слабость вашего племени — превращать одну смерть в другую, поджаренную.

— Это не слабость, это культура, — попытался я парировать. Но прозвучало неубедительно даже для меня.

— Ку…ульт…ура, — фыркнул Пух. — Которая сожгла сама себя. Очень помогла. А сырое мясо — оно честное. Чувствуешь его вкус. Жизнь, что в нём была. И хрустит приятно, — он облизнулся, глядя на мою дымящуюся полоску. — И никакого горького послевкусия. Ты бы уже давно научился. Сильнее бы стал.

Я вздохнул. Отложил кусок. Мысль впиться зубами в тушу, как он, вызывала сопротивление.

— Надо будет научусь. Когда—нибудь.

— А не… не торопись, — усмехнулся Пух. — Мне твои попытки готовить хоть и смешны, но привычны. Как шум ручья, — он перевернулся на другой бок, подставив спину теплу костра. — А что касается твоей огневушки она бы не просто пожарила мясо. Она бы сожгла его напрочь. Потому что волнуется. А когда она волнуется, у неё всё горит. Тебе это надо?

Я представил Зару. Её сосредоточенное лицо. И обугленный комок, который остался бы от мяса. Невольно улыбнулся.

— Нет. Не надо.

— Вот и хорошо. У каждого свой путь. Ты пытаешься приручить огонь с помощью палок. Она — и есть сам огонь, который пытается приручить себя. А я… — он сладко потянулся, когти скребнули по земле. — Ем мясо сырым.

Мы помолчали. Слушали, как трещат ветки в костре. Сумерки победили день. Наш огонёк стал единственной точкой света в тёмном лесу.

— Знаешь что забавно? Когда я при других тебе отвечаю! То что ты говоришь ведь никто кроме меня не слышит.

— Забавно что все считают тебя придурком?

— На мнения других мне все равно. Я вот что думаю, а ведь могло и не получиться у нас, по краю прошлись. — сказал я, глядя на сбитые костяшки, вспоминая последние пару месяцев.

— Всегда что—то может не получиться, — ответил Пух. Его голос стал тише и серьёзнее. Он помолчал. Потом добавил с привычной ленцой:

— Так что хватит философствовать. Доедай свою подгорелую еду. Мне спать. А тебе — думать о бабе, которая жарит мясо руками. Сладких снов.

Философствовать! Надо же, какое слово знает, а главное, верно применяет. Хотя изначально он думал — что это означает соседскую псину Фильку дразнить, впрочем, может, он и продолжает именно так думать.

Ночь опустилась плотная и по—осеннему холодная. С серого неба временами сыпалась холодная крупа, тающая на лету. Я сидел, поджав колени, и время от времени подбрасывал в костёр сухие ветки. Огонь пожирал их с коротким треском, ненадолго вспыхивая ярче, и тогда по стволам сосен пробегали дрожащие тени.

Спиной я всей тяжестью упирался в Пуха. Его бок, покрытый густой, тёплой шерстью, был как живая, дышащая печь. Он давно уже сопел во сне, и это ровное, глубокое урчание было надёжнее любого сторожевого колокольчика. Ничто не осмелится подойти к медведю.

Я не думал ни о чём. Мысли уплывали, как дым, уносились в чёрное небо вместе с искрами. Я просто смотрел на огонь. Следил, как языки пламени лижут почерневшее дерево, как тлеют угли, складываясь в причудливые узоры. Я слушал лес. Его наполнение — далёкое уханье совы, скрип веток на морозе, шелест чего—то мелкого в сухой траве. Мой дар, эхо, наконец молчало, не вторгаясь, даря редкую передышку. Было просто. Тихо. И несмотря на сгущающийся холод — безопасно.


Утро наступило внезапно. Сменило короткую летнюю ночь ледяным сиянием.

Меня разбудил свет. Холод на лице. И тихий, но настойчивый мысленный толчок.

— Вставай. Сегодня придётся идти по снегу.

Я открыл глаза. Костёр догорел. Горстка пепла. Несколько багровых угольков.

Мир — хрустальный, застелен тонким слоем инея. С низкого свинцового неба лениво падали снежинки. Крупные. Медленные.

Пух уже стоял. Отряхивался. С шерсти ссыпался иней. Он фыркал, недовольный сменой погоды.

Его дыхание вырывалось густыми облаками.


Я потянулся, заскрипел застывшими суставами. Холодным утром всё обострялось: и жизнь, и боль.

Эхо! Мой дар — я чувствую эмоции. Что—то случилось. Я уловил нечто похожее на удар молота о наковальню. Странное эхо, не слышал подобное раньше, но угрозы не почувствовал. Прислушался. Эхо с гудением затихло. Ну и ладно. Было и прошло, мало ли по миру эмоций носится.

Я посмотрел на остатки добычи. Припорошённые снегом.

— Значит, сегодня мы уже дойдём до селения, — пробормотал я, сгребая угли в кучку.

— Если пойдём вообще, — парировал Пух. Он с неодобрением смотрел на снегопад. — Этот мокрый песок залепит все тропы. И запахи съест. Охотиться не на кого. Опять твои сухари жевать?

— Тебе только на солнышке греться, — съехидничал я, растирая руки, чтобы отогреть пальцы.

— Солнышко, — с презрением повторил он. — Оно сегодня спит под одеялом. Как все разумные существа. Кроме нас с тобой.

— Так—то разумные, — усмехнулся я. — А мы — хозяева мира.

Пух тяжело вздохнул, выдохнул.


Я посмотрел на заснеженный лес. На медведя. Потянулся за рюкзаком. Пора было собираться.

— Хорош ворчать! Пух! К вечеру будем в сухости, сытые и довольные.

— Ага, это если тот мешок мёда, что ты мне не даёшь, они примут в откуп, — Пух вздохнул, то ли оттого, что я ему мёда не дал, то ли оттого, что и не дам.

Путь домой по слякоти превратился в муку. Однообразную. Унылую.

Утренний иней подтаял. Стал противной липкой кашей.

Снег с дождём сеял колючей изморосью. Она забивалась за воротник. Одежда быстро промокала насквозь. Каждый шаг требовал усилий.

Воздух тяжёлый, сырой. Он не освежал. Лишь проникал в кости ледяной влагой.

Пух шёл впереди. Его на вид неуклюжая, но лёгкая поступь стала тяжёлой, шлёпающей.

Он отряхивался каждые пять минут. Разбрызгивал грязные брызги.

Его мысленное присутствие было окрашено ворчанием. Сплошным. Однообразным. Иронично—злым. Усталым. Глубоко недовольным.

— Ненавижу эту мокрую грязь. Она забивается между когтей. И пахнет гнилыми корнями. И твои сапоги хлюпают так раздражающе.

— Мои сапоги хлюпают, потому что я в них иду. А не везу на твоей спине, привередливый медведь, — пробормотал я, вытаскивая ногу из лужи.

— Привередливый? Я — воплощение терпения. Я иду с тобой по этой жиже. Вместо того чтобы найти сухую берлогу и проспать до тепла. Это не привередливость. Это героизм.

Я не стал спорить. Сил не было даже на это.

Мы брели молча. Уставились в землю. Изредка останавливались. Отряхивались. Переводили дух. Наконец опушка и последний пригорок перед домом.

Я замер. Сначала подумал — дымка. Туман от влажной земли. Но нет.

Там, где должны быть частокол изгороди и крыши, висела пелена. Неподвижная. Серая.

И не пахло дымом очагов. Пахло гарью. Холодной и старой. Пытался понять, что не так. Пух тоже остановился. Его ворчание смолкло. Сменилось молчанием. Настороженным. Тяжёлым.

— Пух… — начал я. Слова застряли в горле.

Он не ответил. Лишь медленно повёл головой. Обводил взглядом очертания. Знакомые. Но теперь чужие.

Мы стояли на краю могилы нашего мира.

Селения не было.

Обугленные брёвна. Почерневшие камни. Всё покрыто слоем мокрой липкой золы.

Тишина. Ни криков, ни стонов. Никого и ничего.

— Где… всё? — прошептал я. Голос прозвучал громко и чуждо.

Пух прижался ко мне боком. Его вальяжность исчезла. Он шёл, низко опустив голову, постоянно вслушиваясь и внюхиваясь.

— Ничего нет, — его мысленный голос стал плоским. — Ни живых. Ни мёртвых. Только пепел. Как будто они ушли.

Мы медленно пробирались между почерневшими срубами. Я с ужасом узнавал места.

Вот здесь стоял длинный дом. Мы собирались там на советы… Теперь — груда углей.

А вот — кузня. От неё осталась лишь куча оплавленного, почерневшего металла. Пахло железом и сажей.

Сердце бешено колотилось. Я шёл, уже зная, что увижу. И боялся этого.

Мы вышли на площадь. Раньше здесь росла старая липа. Под ней баба Маша устраивала нам с Пухом разносы, чтобы вся деревня видела.

Теперь здесь зияла воронка. Огромная. Идеально круглая. Земля по краям была оплавлена в чёрное стекло. Оно тускло блестело в сером свете.

И в центре, на дне, лежало это....

Яйцо Феникса. Тёмное, матовое. Швы сегментов светились. Оно казалось инородным телом, впившимся в рану мира. Оно и было инородным телом. От него исходила лёгкая вибрация. Зубы начинали ныть, а в ушах стоял тихий звон. Воздух дрожал, остывая.

Пух замер на краю. Издал низкое, предупреждающее ворчание. Шерсть на его загривке медленно поднялась дыбом.

— Не подходи к этому, — прорычал он.— представляешь какой должен быть феникс, если у него яйца такие огромные

Но я уже делал шаг вперёд. Потом другой. Спускался по оплавленному склону. Горячо, но терпимо. Не мог отвести взгляда от матовой поверхности.

— Это же яйцо феникса, наберём скорлупы для Зары! — я протянул руку…

В этот момент яйцо дрогнуло.

Тихий гул из его недр нарастал, превращаясь в натужный скрежет. По матовой поверхности поползла тонкая светящаяся трещина.

Пух рявкнул наверху. Уже не предупреждение — тревога.

Но было поздно. Сегменты с глухим шипением начали расходиться, выпуская клубы пара.

Я отпрыгнул назад, падая на склон, и судорожно хватаясь за копьё. Из яйца вылезло...

Загрузка...