Существуют на нашей многострадальной планете такие уголки, где сама природа, кажется, впитала в себя всю квинтэссенцию человеческого горя, где пейзаж служит не более чем мрачной декорацией для трагедий, разыгрываемых с фатальной неизбежностью. На изломе донецких степей, истерзанных артиллерией и перепаханных гусеницами тяжелых машин, земля приобрела тот свинцово-черный оттенок, который присущ запекшейся крови и застарелой скорби. По ночам горизонт здесь озарялся глухим, зловещим рыжим заревом, а воздух постоянно дрожал от далеких разрывов, к которым человеческое ухо, по странному и пугающему свойству нашей натуры, уже успело привыкнуть.

Но за этой видимой, материальной войной скрывалась иная, метафизическая драма, о которой не пишут в газетах и о которой не догадываются генералы в своих столичных кабинетах. Сквозь невидимые прорехи в самой ткани мироздания сюда просачивался Серый туман — субстанция столь же древняя, сколь и враждебная всякому проявлению жизни.

В самой глухой части леса, чудом избежавшей участи быть обращенной в пепел, стоял скит матушки Агафьи. Представьте себе постройку столь ветхую, что её бревенчатые стены, поросшие седым мхом, казались естественным продолжением земли. Это жилище, не тронутое ни осколками, ни мародерами, внушало местным жителям суеверный трепет, и они были правы, ибо здесь обитала женщина, чья судьба могла бы послужить сюжетом для самого невероятного романа.

Агафья знала Дорогу Сна — это лимб мироздания, это серое чистилище — лучше, чем иные ученые знают таблицу Менделеева. Более восьмидесяти лет назад, когда безжалостный молот революции обрушился на её родную обитель, юная послушница, спасаясь от поругания, шагнула в этот туман. Всякий иной рассудок, несомненно, помутился бы при виде химер, порождаемых утробой Матери Гнёзд — этого слепого, пульсирующего инкубатора кошмаров. Но Агафья, вооруженная абсолютной, почти фанатичной верой, приняла этот мрак не как фатальное проклятие, а как высшее испытание духа. Всю свою долгую жизнь она служила здесь невидимым щитом, якорем, не позволяющим первобытному хаосу затопить этот клочок земли.

В этот ноябрьский вечер природа вокруг скита казалась парализованной тяжелым предчувствием. Старые сосны скрипели, словно под тяжестью невидимых сводов. Агафья, закончив свое вечернее правило, вышла на крыльцо. На ней была выцветшая телогрейка, скрывавшая сутулую, но всё ещё крепкую фигуру, и неизменный черный апостольник. Её лицо, испещренное глубокими морщинами — этой летописью лишений и аскезы, — сохраняло выражение стоического спокойствия.

Её обостренные, провидческие чувства уловили возмущение в эфире. Приближались гости. Она различала их ауры столь же ясно, как мы различаем запахи. Одна несла с собой вековую, леденящую кровь меланхолию и запах балтийской соли; другая — лихорадочную, неоновую витальность столичных бульваров; а с ними смешивался грубый, приземленный дух табака, солдатского пота и непоколебимой физической мощи.

— Ну что ж, пусть приходят, — произнесла старуха, и её резкий, лишенный старческой дребезжащей слабости голос растворился во мраке. — Ночь предстоит долгая. Надобно поставить самовар.

Загрузка...