- Ааааа! Хрттт… Ууссу… Аааа! Мааахрррр…. –

– Святы боже! Очнулся, господине! Марфа! Марфа, ядить твою…

– Яди…ть… Ааааа!

– Тише-тише, милой! Тихонько, родимой! Очнувся уж, сподобил Господь!...

– Что… Как? Гос-подь?..

– Отец Всеблагой! Спас! Спас тебя, барич! Заступник Небесный!

– Ме-ня? Что… Я… Я?!

– Ты, ты, отец родной! Вернулся, благодетель! Почитай, с того свету! Счастье-то какое! Митяшееееенькаааа!

– Ми… Ми… итяш…?

– Ой, прости дуру старую! Ой, ненароком вырвалося! Прости, барич!

…Тишина…

– Солнышко мое. Родимой, ну, шелохни! Шелохни хоть перстом.

– Можа, всё ж, кондрашка у него…

– Типун те на язык, Третьяк-мозгляк! Да чтоб он отсох у тебя, выродок шишигин!

– Цыц ты, дура! Что за рот поганый у тебя, Марфа? Будто, не хлебом, а коровьими лепешками пробавляешься – так и несет. Ты поглядь на барича – уж который день колодой лежит…

– Ой, Матка-Заступница! Вона, вона, глядь! Трепещут персты! Трепещут!

…Тишина…

– Тааак, милой… Таак, родимой! Ой, молодец! Шуейной – раз! А теперича десной – раз! Шажочек! Еще шажочек! Ай, барич! Вот и силушка твоя возвертается!

– Веська!..

– Да не ори ты! Вишь, барич пошел!

– Отец родной! Митрий Костянтиныч! Вот услада для очей! А то людишки все уже изстрадались! Надоть выйти на двор, барич! На двор да показаться!

– Куда ему на двор, Макарка? Ополоумел совсем? Вона – три шажка сделал и сипит!

– Выйти… Выйти…

– Ой, речёт! Речёт, слава тебе Господи! Куда выйти-то, Митяшень… барич?

– В туалет…

– Ась? Кудой-то?

…Тишина…

* * *

Я – Митяш. Хотя, нет, конечно. В хоромине никто так меня не смеет называть. Я – Дмитрий. А еще точнее – Дмитрий сын Константинов. По роду – Холопов. Я дворянин и володетель этих хором, всего подворья и земель окрестных. Мне всего 20 лет, но я владею землями моей семьи уже семь годков. Отец мой, Константин Данилович, славный воин полка Шелонской пятины, в битве под Оршей был взят в полон, где и помер через 11 лет. Все детские годы я провел при монастыре, который опекал наше поместье. Но в 15 лет стал новиком и начал нести за свои земли службу по отечеству.

И я ничего этого не помню.

Только подумаю об этом – и мороз пробирает по коже. Конечно, это теперь. Поначалу никакого мороза не чувствовал. Вовсе ничего не чувствовал. Лежу – и ни рук, ни ног не чую. Вовсе! Только дышу, да шевелю глазами. Но и от того шевеления никакого толку. Вокруг мрак сплошной, только тени ползают. И смрад сильный. Почему-то подумалось, будто, в ад попал.

И так страшно стало!

Черти тоже приходили. Кричали, кряхтели, выли. Хватали меня, ворочали, но я даже этого не чувствовал. Только понимал головой… Конечно, не черти. Разве станут черти убирать дерьмо твое из-под твоей же задницы. И кормить тебя с ложечки премерзким отваром, что-то нежно бормоча. Нет, те черти – это мамка Марфа Веська, да тиун Макарий Третьяк. Оба меня сызмальства растили…

Да только вот и их я не помню! Вообще не помню… Я подслушал их имена и… как сказать… должности? Подслушал, когда пугающее бессмысленное бормотание стало разлагаться на слова и фразы. Да и то не совсем понял. Тиун – это слово быстро обрело смысл в моей голове, а вот мамка… Господи, я ведь дня два думал, что вон та развалившая, как квашня, белобрысая баба – и есть моя мать. Мать! Я два дня думал так о простой служанке, своей кормилице!

Я не помню свою мать. Ни мать, ни отца. Вот тогда, как понял это, мне и стало по-настоящему страшно. В целом, страх напускной оказался. Ведь не мог я помнить их. Батюшку литвины в полон повязали в 1514-е лето, когда мне только-только два годика исполнилось. А матушка после такого и до следующей осени не дожила. Так что кто осудит, что не мог я вспомнить их лиц… равно как и имен.

Но оказалось, что я даже себя не помню! Нет, я прекрасно понимал, что я – это я. Родной, близкий и знакомый. Ясный образ в голове, полная гармония в душе. Но как меня зовут? Чем я занимаюсь? С кем живу? Кому что должен?

Одна сплошная пустота.

И ведь не только это. Пустота была почти всюду. Вот лежу я на постели (как выяснилось, родительской) и вроде бы должен понимать где. Но оказалось, что не понимаю. Вот как назвать это место, в окружении бревенчатых стен? Из болтовни слуг подслушал: клеть. Но я был совершенно убежден, что клеть должна называться как-то по-другому. Думал, напрягал память так, что больно становилось – и ничего. Слово ускользало.

А иной раз наоборот. Как в тот день, когда попросился в «туалет». Слово есть, но оно, оказывается, ничего не значит.

Неизвестно сколько дней прошло в бессилии. И во мраке. Постепенно ясно стало, что никакой это не мрак. Это нормально. Не бывает иначе. Свет в клети идёт только от крохотного оконца, да от лучины, что горит над кадкой в дальнем углу. И всё. Однако я был уверен, что так быть не должно. Должно быть светло и ярко – но нет. Нечему больше светить. Мрак – это норма.

Вот во мраке я потихоньку и возвращал власть над своим дохлым телом. Сначала было мертвое ничто. А потом постепенно начало возвращаться ощущение чего-то. Обнаруживал у себя пальцы рук и ног, обнаруживал бьющееся сердце и бурчащий живот. Со всем этим чем-то возвращалась боль. Помню, как попытался встать с постели – и рухнул на… да-да, на половицы. Возюкаю руками-ногами, пытаюсь выровнять это, будто, чужое тело, но не выходит. Пока мамка Веська не зашла, не запричитала и не забросила меня взад. Нежно очень, заливая слезами мою рубаху. Но я снова и снова пытался двигаться, нащупывал верные сигналы. Я управлял руками и ногами, как… не могу вспомнить слово. Как чем-то чужим управлял. И постепенно начало получаться.

Вот, когда уже по комнате стал почти сам ходить – тогда и понял, что нестерпимо стыдно гадить каждый раз в жестяную миску. Прямо в постели. Так что, только тиун Макарий предложил сходить во двор (старик явно хотел показать меня дворне; вот, мол, жив барич, так что не балуйте тута!), я попросился в туалет.

Ту-а-лет.

Слово то какое. Чужое. Ни одна буквица в нем не понятная. Я и сам теперь не скажу, что это такое. Но я, не думая, сказал: «в туалет». Потому что хотел посрать по-человечески. И тут же укололи меня напряженные взгляды! Так, что страшно стало. Будто, я что-то плохое сделал.

Будто, выдал себя.

И я стал молчать. Поначалу слушал, ибо просто не мог говорить. За те дни я многое узнал. Не только свое имя, имена Марфы с Макарием да родителей своих. Нет! Сведения сыпались в меня, как из бочки. И всегда это были открытия. Например, я узнал, что живу в хоромах. Нет, слово, как раз казалось знакомым, но я его ощущал, как что-то… несерьезное. От этого слова веяло необходимостью растянуть на лице улыбку. Но сейчас оно звучало серьезно.

«Хоромы о шести срубах, с подклетами, клетями, четырьмя горницами, да с двумя сенями, да с повалушами» – это звучит гордо! (от последних трех слов тоже веяло необходимостью улыбнуться, но я не понимал, почему).

Молчать очень полезно. Пережив первый страх осознания пустоты внутри, я пришел ко второму – страху попасться. Нет, я не боялся Марфы с Макарием. Они вырастили меня сызмальства, и уж кому доверять, как не им. Но всё равно хотелось затаиться. Я нутром чуял, что всю правду говорить опасно. А после понял, что опасно даже просто говорить. Дело не только в чудных словесах, типа «туалет». Я заметил, что вообще говорю не так. Не те слова, не с тем произношением, не с той скоростью. Так что лежал молча, натянув одеяло до носу и слушал.

А словеса сыпались и сыпались. Их было так много, что становилось боязно. Разве влезет в меня столько? Но внутри оказалась такая пустота, что они легко умещались. Главное, подобрать, ощупать, покатать на языке (пока никто не слышит), понять, куда совать – и в закрома. Словеса – сотни их – делились на три части. Ларец, перина, рогожа, порты, постный – эти слова не казались незнакомыми. Лишь странными и непривычными. Скрыни, поставцы, полавочники, ноговицы, сыта – такие, напротив, только что и казались знакомыми. Вроде, основа понятна, но что это такое – без контекста поди разбери. Но самая страшная третья часть… Алтабас, басма, опоёк, чуга, ферязь, яловичина… Это вообще что? Я точно часть мира, в котором есть такие слова? Не просто есть, они окружают мою жизнь повседневно!

Мою жизнь?

Пока за словосочетаением «моя жизнь» скрывалась лишь черная пустынь. Я наполнял ее, упихивал именами и словами… но она не становилось моей жизнью. Это было лишь прикрытие, под которым пряталась пустота.

Полавочник.

Еще одно слово, которым я и обозвал «мою жизнь». Это явление я обнаружил, когда достаточно овладел телом, чтобы ходить по всем своим… да, хоромам. Что я обнаружил? А что весь дом (ВЕСЬ дом!) чем-то да укрыт. Тесаные половицы закрыты войлоками, рогожами, а в самых торжественных местах – тремя бухарскими коврами. Все лавки (а в дому было с две дюжины лавок) укрыты теми самыми полавчониками. Когда все ложились спать, то поверх полавочников стелили перины, а их, в свою очередь, укрывали простынями. И всё это – уже с одеялами, изголовьями могли укрыть наволоками и покрывалами. Столы укрывали подскатерниками. Эти полотна лежали всегда, а вот если кто садился поесть, то поверх подскатерника стелили скатерть! На окнах висели тяжелые наоконники, столбцы (это стулья без спинок) тоже накрывали тряпьем.

Этого всего было так нестерпимо много, что можно было напихать в мою спальную клеть – и та забилась бы полностью, до верха. А из болтовни Марфы Веськи я знал, что всем этим полавочникам имелась замена. Даже на два раза.

И всё вместе это величали хоромным нарядом. Который почти полностью укутывал деревянный дом, превращая его в тряпичный. Лишь, подняв очи к подволоку, можно было убедиться, что дом деревянный.

Вот так и я. Укутывал свою душевную темноту тряпьем близких, малознакомых и совершенно чужих слов, чтобы никто ничего не мог разглядеть.

С каждым днем я менялся. Я всё увереннее чувствовал свое тело, я всё больше разбирался в этом маленьком мире под названием «хоромы». Я каждое утро настойчиво говорил себе:

– Я – Митяш, вернее, Дмитрий сын Константинов. По роду – Холопов.

И не верил себе.

Россыпь полавочников в моей душе не становилась роднее. Только вот ничего иного взамен у меня не имелось. Только хоромный наряд «помещик Дмитрий Холопов, служилый великого князя из Шелонской пятины». Даже в этом «наряде» оставались еще непонятные слова. И я понимал, что мой долгий путь только начинается. Когда из хором я выйду на двор… Когда я выйду за околицу… Когда я доберусь до ближайшего города – снова утону в непонятном.

Как же я ошибался! Я даже выйти не успел.

Мамка Веська после трапезы в поварней привычно вела меня через переднюю в спальню. Однако, в этот день доковылять до скамьи с пышной постелью мне не довелось. Макарий Третьяк вырос передо мной внезапно: молчаливый, решительный. Даже сивая борода его как-то торчком стояла… возбужденная. Ни слова не сказав, ухватил меня за локоть и поволок сначала до лестницы, а, как поднялись, чуть не втолкнул в… горницу, где я еще не бывал. Тоже тёмная горница, далеко не светелка. Но огоньков по краям аж несколько горит-подрагивает.

Я осмотрелся. Картины по стенам весят. Дивно – я больше нигде в хоромах такого не видел. Тряпье всюду висит, но никаких картинок! Всмотрелся: непросто разобрать их при таком освещении, и всё же я вдруг узнал их! Иконы! Изображения бога, всяческих святых, богоматерей да ангелов. Улыбка невольно поползла по моему лицу – я всегда страшно радовался, когда что-то оказывалось знакомым. Хоть, немного, но внутренняя черная пустота наполнялась чем-то настоящим.

Повернулся, радостный, к Третьяку, чтобы поблагодарить, и просто наткнулся на его злобный взгляд. Взгляд тайный, ножом в рукаве мелькнувший – ибо тиун делал вид, что истово пялится на иконы, часто тычет себя в разные части тела и кланяется.

«Крестится!».

Это я знал. И теперь, задним умом допер, что перед иконами положено креститься. Кажется, всегда; едва только вошел – сразу крестись. Вот чего Третьяк озлился!

Поднял я руку и замер. А как? Невнятный сумбур опять закружил меня. Блин! Почему я про «креститься» помню, а как это делать – не знаю? И ведь в голове уже кружился ворох мыслей: важно, в каком порядке себя тычешь, важно, сколькими пальцами… Только ответов не было. Завис я со вздетой рукой и слышу, как оставленная на заду Марфа Веська принялась еле слышно поскуливать. Плачет, но принуждает себя это делать тихо. А значит – я точно косячу! Делаю что-то крайне неправильное.

Скосился на Макария: тиун еще не перестал метать поклоны. Подглядел за ним, выставил два пальца, накрыл большим мизинец с безымянным и пошел! Вверх, вниз, вправо, влево! Вверх, вниз, вправо, влево! Вверх, вниз, вправо, влево! Поклон... И по новой.

Я крестился и кланялся иконам с таким усердием, словно, от волков в зимнем лесу убегал. И буквально спиной чувствовал (или задницей? говорят, она чувствительнее), как тяжелое напряжение стихает. Вот и мамка поскуливать перестала, лишь изредка всхлипывала за дверным проемом. Но расслабляться еще рано.

– Молись, барич… – прошипел в спину Третьяк. – Молись! Не вводи во грех!..

От ужаса я лишь закрестился еще чаще. Не умею! Ясно, как солнце в полдень, в голове моей всплыло знание: не умею. Не «не помню» – как имя свое, дела свои прежние – а именно не умею. Никогда подобного не делал. Откуда такое понимание? Да черт его зна… Резко хлопнул себя по губам и опять давай тело крестить! Вот еще не хватало – в ЭТОЙ горнице о черте подумать!

Но надо молиться. Я понимал, что это такое. Даже где-то видел, как молятся. Определенно видел. Мне знакома такая… деятельность. Но сам – нет. Почему? Я же понимаю: все христиане православные молятся. Должны молиться. Это должно быть… ну, как ложкой из мисы наворачивать! Так же привычно и естественно.

Но не было.

А позади... Казалось, что позади тиун Макарий уже за нож взялся и целит им прямо в почку своего господина. Пусть только тот не выполнит правило!

– Во имя отца и сына и святого духа… – выдавил я слова, выуженные из какого-то дальнего пыльного закутка … И услышал протяжный выдох.

– Аминь! – громогласно шепнул Макарий.

– Аминь!

– То-то же.

Третьяк вышел из-за спины, встал рядом. Ну, не прям рядом, а всё же чуток позади.

– Тверди за мной, – шепнул и тут же заблажил, не забывая креститься. – Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!

Слова лились из него, как молоко из опрокинутой ендовы – легко и свободно. А у меня так не выходило. Почти все слова знакомы, но в общую строку ложились в моем рту плохо. То там зацеплюсь, то тут. Раза с пятого у меня, наверное, вышло. Слился я в общей гармонии с бормотанием своего тиуна, и принялись мы в два голоса просить прощения у «Исуса Христа».

Наконец, не переставая кланяться, Макарий спиной вперед выбрался из горницы и меня выволок. А потом ухватил за плечи, впился своими глазищами в мои и затараторил:

– За шесть дней бегайте от меня, бесы, молитвами святаго, славнаго мученика, врача Никиты! Благословен Бог во веки, аминь! Сам Господи, блюди раба своего Димитрия на пути, на постели, у воды, на встрече и на всяком месте владычествия Его! Отпусти, сатана, и от сего дома, и от всего создания, и от всех сих четырех стен и от четырех углов, аминь!

Глядит на меня, а у самого в очах блеск дивный. То ли, слезы стоят, то ли безумие какое. Прижал резко к себе и зашептал, на этот раз совсем тихо:

– Припоминай молитвы, барич! Изо всех сил припоминай… Кабы до беды не довести… – отстранился и уже сочным голосом сказал. – Вот тебе, Митрий Костянтиныч, четки из пУстыни Тихоновской, святыми старцами освященные. Сорок зерен в их, ровным счетом. Так ты, перстом зерно отщелкни и молись: «Господи Исусе Христе, помилуй мя грешнаго!». Как до хвоста дощелкаешь, разворачивай и приступай так: «Владычица моя Богородица, помилуй мя грешнаго!».

– И сколько того надо?

– Сколь помолишься – всё мало будет, барич! Трудись, не отлынивай! Спасай свою душу…

Понуро шёл я в спальню, напоказ отщелкивая зерна четок и громким шепотом прося меня «помиловать». Сначала Христа, потом Богородицу. А в голове бурлило! Макарий меня одержимым считает! А может, и все вокруг. Кошмар! Что здесь с такими делают? Сжигают? На кол сажают?

Почему-то в голове крутились разные версии…

Перед закатом в спальню ко мне пробралась зареванная Марфа. Подкралась к постели и тихонько начала меня наставлять, как полагается жить праведному христианину. Что положено с особой страстию молиться в час первый и в час последний, ибо в тот миг ангел-хранитель идет к Господу на доклад, и молитва особо угодна. Саму молитву тоже прочла. Столько раз, сколько мне потребовалось, чтобы запомнить. А еще поведала, что перед каждым делом потребно речь: «Господи, благослови!». А, ежели вдруг засмеешься или зевнешь или еще какое непотребство совершишь – тут же следует сказать «Господи, прости!» и перекреститься. Если в дорогу собрался или того пуще в лес (где бес под каждой корягой сидит), то даже молитвы мало, лучше молебен заказать. А если дело не ладится и с молитвой, то целуй крест…

Я не помню, на каком очередном совете я уснул. Утром осталось лишь яркое понимание: молиться и креститься надо постоянно. К чему я совершенно неприучен.

«Может, я и в самом деле бес в теле Дмитрия Холопова?» – пронизала вдруг страшная мысль.

Дрожащими руками вынул из-под рубахи медный крестик. И с нутряным ужасом прижался к нему губами.

Загрузка...