Антиноя Дюнуа смотрела в щель между портьерами и размышляла о том, что февраль — самый невыносимый месяц в любом городе мира, но в этом году, в Париже, он без меры отягощён ожиданием, а потому особенно мерзок. Оконные стёкла из соображений здравого смысла были крест-накрест заклеены бумажными лентами, тёмное небо над Монмартром полосовали прожекторы ПВО, скрещиваясь над белой игрушкой Сакре-Кёр, ревели сирены. Отсюда, из окна клиники «Уайтвуд» на холме Монпарнас, Монмартр был отлично виден. Днём-то в ясную погоду и весь Париж между ними можно было рассматривать как сложную миниатюру в средневековой книжке. Сейчас города между северным и южным холмами как будто и вовсе не существовало: режим светомаскировки, объявленный в Париже, поглотил его весь, и Сакре-Кёр висела напротив окна, словно из другого мира, видимая в просвет небес. Профессору Дюнуа редко выдавался случай предаться такому вот бесцельному разглядыванию.
Анекдотичность ситуации была в том, что бомбы были «наши», а зенитки на Монмартре — немецкие, и честному французу полагалось благословлять эти бомбы, даже летящие ему на голову. Профессор Дюнуа называла это смешанными чувствами.
У Парижа давние счеты к немцам. Там, на Монмартре, сочились ненавистью даже булыжники мостовой. Каких-то семьдесят лет назад этот город пылал, охваченный ненавистью, и вот теперь снова те же и там же. И оттого, что ненависть бессильна, она не становится слабее.
Темнело рано, до комендантского часа оставалось еще часа три. Фламели сидели в гостиной при свечах, как это вошло у них в привычку в последние шестьсот лет. Принимать гостей и ходить в гости в последние годы стало роскошью. Особенной роскошью было доверять гостям — и видеть, что они доверяют тебе.
Фламели не ели мяса, но принесли с собой бутылку старого вина, которую могли бы продать на чёрном рынке намного выгоднее, чем просто распить его в компании своего врача, наблюдавшего их последние тридцать лет. Симону Фламель, беленькую и хрупкую, с лицом состарившейся куклы, безумно пугали приметы нового времени: Тони даже удивлялась, как Николя удалось вытащить её из дома в гости. Правда, эти «гости» совмещались у них с ежегодным медосмотром.
— Вы знаете, Тони, что полковник Роль1 в Париже? Гестапо землю роют, но полковник Анри всегда на шаг впереди.
— Мы слушали де Голля этой ночью. Готовится перелом во всём этом деле. Дожить бы…
В устах Николя Фламеля это вот «дожить» звучало комично, но никто не улыбнулся.
— Не стоит недооценивать гестапо, — сухо сказала Тони.
Париж звучал, но музыка его нынче была другой. Новая музыка Парижа спускалась с неба на чёрных крыльях, отзывалась вибрацией в костях. Её тень накрывала весь город. Её рефрен возникал внезапно в любое время, профессор Дюнуа, Тони Дюнуа, просыпалась ночью, потому что внутренняя музыка будила её. Первые тридцать лет жизни она была англичанкой французского происхождения, вторые тридцать она прожила в городе, где стала тем, кем должна была стать. Она научилась жить в Париже со всеми призраками, что тревожили её по ночам: с пламенем, пожирающим Тюильри; с выстрелами в подземельях Оперы Гарнье; с нагими телами гугенотов, сваленными в кучу; с кострами тамплиеров; с толпой, беснующейся у подножия гильотины. С Робеспьером торжествующим и Робеспьером поверженным, с выступающей в русский поход армией Наполеона и с казаками Александра, вступающими в Париж. Со страстностью Гюго, с задумчивостью Монтеня, с романтизмом Стендаля и цинизмом Мопассана. Все это разнообразное «когда» существовало во вполне определённом «где», и в этом «где» она была самой собой, ни на секунду себе не изменяя. Таков был дар и таково проклятие «Уайтвуд».
— Мы непременно доживём, дорогая Симона, — сказала она. — Я вам обещаю. Вы ещё обнимете полковника Роля и бросите де Голлю цветок. Помните, в том году храбрецы подняли на Башне флаг свободной Франции? В Англии говорят: самый тёмный час — перед рассветом.
1 Полковник Анри Танги (Роль — псевдоним, взятый в память погибшего друга) — глава французского Сопротивления «на месте». Шарль де Голль руководил Сопротивлением из-за рубежа как глава правительства в изгнании.