Ветер, рожденный в мертвых недрах, пахнул на него могильным холодом и пылью растертых в прах веков. Он встречал его, не двинувшись с места, словно сам был изваян из того же серого камня, что зиял перед ним пастью Навьих Чертогов. Кольчуга, тусклая, вытертая в сотнях стычек, не пропустила ледяное дыхание к телу, но кожа на лице и руках, казалось, покрылась инеем. Карта прожитых битв была вырезана прямо на этой коже: старый шрам от когтя волколака стягивал бровь, придавая взгляду вечную суровость, а бесчисленные мелкие рубцы на предплечьях белели, словно письмена, которые мог прочесть лишь оружейник да могильный червь. Серебро тронуло его волосы на висках не от старости — ему едва минуло сорок зим, — а от близости той тьмы, с которой он сражался всю жизнь. Этот иней оставляют твари, чье одно лишь присутствие способно заморозить кровь в жилах.
Его тело было скалой из мышц и воли, о которую разбилась не одна волна нечисти. Но сейчас эта скала была неподвижна, вслушиваясь в тишину, что была страшнее любого вопля. На плече его, тяжелом, как судьба, покоился меч. Не просто полоса заточенной стали, но осколок упавшей звезды, перекованный в пламени, что древнее самих богов. Лезвие не отражало скудный свет — оно, казалось, вбирало его в свою матовую, иссиня-черную глубину, и лишь по самой кромке пробегала тонкая, как паутинка, нить чистого серебра. Рукоять, обмотанная жесткой кожей, была отполирована его ладонью до блеска кости и идеально ложилась в руку, ставшую за долгие годы его продолжением.
Тишина давила, выжимая из легких остатки тепла. Здесь, у самого края мира живых, она была не просто отсутствием звука, а чем-то плотным, осязаемым. Она напомнила ему другую тишину — ту, что наступила после криков. Ту, что пахла горелой соломой и кровью. Он моргнул, и на миг уродливые камни у входа в Навь сложились в очертания родного дома, охваченного пламенем. Он снова был там, маленький мальчишка, спрятанный в погребе, сжавшийся в комок и зажимающий уши, чтобы не слышать, как воют упыри и как кричит, а потом умолкает мать. Отец не кричал. Он никогда не кричал.
Этот стылый ужас до сих пор жил в нем, под ребрами, холодным, нетающим комком. Чувство вины — иррациональное, детское, но оттого лишь более острое. Я должен был что-то сделать. Выбежать. Кричать. Умереть вместе с ними. Но он выжил. И этот дар — или проклятие — жизни он нес на себе, как вериги. Орден витязей, приютивший его, дал ему цель, но не дал прощения. Братья по оружию научили его держать меч, но не научили, как унять дрожь в душе, когда ночь становилась слишком тихой. Они выковали из испуганного сироты воина, направив его боль и ярость в единственное русло — на клинки врагов. Каждый спасенный им ребенок, каждая отбитая у нечисти деревня были лишь жалкой попыткой заплатить долг тем двоим, кого он не смог уберечь. И он знал, что долг этот не будет уплачен никогда. Потому он и стоял здесь. Защита слабых стала не выбором, а искуплением. Единственным смыслом его украденной, неправильной жизни.
Именно эта миссия, этот спуск в самое сердце гнили, был не его выбором. Это была точка, в которую сошлись все нити его судьбы. Он снова услышал голос седого волхва, сказанный им в полумраке капища прошедшей зимой. Голос, тонкий и сухой, как осенний лист, но слова его звенели в памяти, словно их высекли на камне: «Когда солнце ослабнет, а плач детей станет громче смеха, Корни Тьмы дадут новый росток. Имя ему — Чернобог. Он придет не с огнем и мечом, но с тишиной, что пожирает души». Слова эти тогда легли на него ледяным саваном, подтверждая тот первобытный ужас, что он носил в себе с детства. Но теперь, здесь, перед зияющим провалом, в них уже не было страха. Теперь в них звучала сталь. Все его битвы, все потери и все спасенные жизни вели его сюда, к последнему рубежу, за которым не было ничего, кроме исполнения долга или забвения.
Он оторвал взгляд от земли, на которой не росло ни единой травинки, и посмотрел прямо в пасть Навьих Чертогов. Ущелье было не просто трещиной в скале — оно было раной, нанесенной миру в незапамятные времена. Края его, изъеденные, темные, слабо и мерно сжимались и разжимались, словно глотка исполинского, больного зверя, делающего свой последний, предсмертный вдох. Из этой глотки сочился холод, не тот, что несет с собой зима, а тот, что рождается там, где умирает жизнь и надежда. И с этим холодом шел шепот. Не звук, что можно услышать ушами, но эхо, рождавшееся прямо в черепе — эхо всех клятвопреступлений, предательств, тайных убийств и невысказанной ненависти, что когда-либо отравляли Светоземье. Он чувствовал, как эта грязь пытается зацепиться за его собственную боль, за ту застарелую вину, что он носил в себе, и сжал зубы так, что заходили желваки. Это было то самое место. Сердце гнили, источник отравы.
Он отвернулся от мертвой пасти, всего на миг, и вскинул подбородок к низкому, свинцовому небу. И сделал вдох — медленный, глубокий, последний. Воздух Яви, живой и чистый, ворвался в легкие, прогоняя трупный холод. Он принес с собой запахи мира, который он оставлял за спиной: горьковатый дух сосновой хвои, прелую сладость мха и влажной земли, и едва уловимый, почти стершийся на ветру намек на дым далекого очага. Он задержал этот воздух в груди, как последнюю драгоценность, как прощальное слово, которое некому сказать. Это был вкус дома. Вкус жизни. Вкус всего, что он пришел сюда защищать.
С последним, медленным выдохом, уносящим из груди тепло живого мира, он сделал этот шаг. Его нога в тяжелом, подбитом железом сапоге оторвалась от мертвой земли Яви и опустилась на скользкий, неровный камень Нави. Поступь была твердой, без единой ноты сомнения. Глухой, окончательный стук каблука не родил эха — тьма поглотила его, как трясина пожирает брошенный камень. И в тот же миг она сомкнулась за его спиной, отсекая серый свет мира, словно опустившийся топор. Он не обернулся. Прошлого больше не существовало. Была только дорога вперед, в пульсирующее, шепчущее ничто. Пальцы в стальной перчатке до боли сжали рукоять звездного меча — единственного света, оставшегося в этом мире вечной ночи.