Свет на «Хроносе-7» был искусственным и ущербным. Он не струился, не лился, а скорее медленно сочился из щелевидных светильников, вмонтированных в стыки панелей, и потому не освещал, а всего лишь бледно обозначал контуры стерильных, отполированных до зеркального блеска коридоров. В этом призрачном сиянии не оставалось теней — они были запрещены самой архитектонной логикой станции, как нечто иррациональное, мешающее чистоте эксперимента. Казалось, сама станция, этот стальной кокон, застывший на самом краю бездны, стремилась раствориться, уничтожить свои очертания, слиться с блеклым, тоскливым сиянием, чтобы не привлекать внимания того, что было снаружи.

За иллюминаторами клубилась не успокаивающая, усыпанная алмазными точками чернота космоса, а мутная, перламутровая, переливающаяся сквозь стекло триплекс пелена — видимое проявление аномалии, которую они прилетели изучать. Она не пульсировала, не вздымалась волнами. Она была статична и глубока, как тихий омут, затягивающий в себя не материю, а самую ее суть — время. Воздух на станции, несмотря на безупречную работу систем рециркуляции, казался спертым, тяжелым, им было трудно дышать полной грудью, будто он был насыщен не кислородом, а остывшим временем.

Доктор Артур Вальден, прислонившись лбом к холодному, почти живому от этой близости стеклу иллюминатора, вглядывался в эту пустоту. Его собственное отражение — седые, всклокоченные вихры волос, глубокие, прорезавшие лоб и щеки морщины, говорящие не о возрасте, а о постоянном, изматывающем напряжении мысли, — накладывалось на хаос перламутровой мглы, создавая сюрреалистичный, тревожный коллаж. Два разных вида пустоты встречались в одной точке. Он чувствовал аномалию не только приборами, но и кожей, каким-то древним, атавистическим чувством. Это были сбои в ритме невидимых, вселенских часов. Здесь, на окраине известного мира, секунды текли неровно, предательски: то растягиваясь в бесконечную, резиновую нить томления, то сжимаясь внезапно до острого, колющего осколка чистой, животной паники, заставляющей сердце биться чаще в абсолютной тишине.

— Показания стабильны, но нелогичны, — донесся сзади молодой, напряженный голос инженера Кея. Юный гений, чей IQ был сопоставим с энергопотреблением малого реактора, потирал переносицу, его длинные, тонкие пальцы, обычно такие точные и уверенные, сейчас слегка дрожали — не от страха, а от переизбытка, от лавины противоречивых данных, которые его разум отчаянно пытался уложить в привычные паттерны. — Хронометры атомные, квантовые, биологические — все в норме, погрешность в пределах допустимой. А вот фоновый градиент энтропии... Артур, он пульсирует. Не хаотично. Ритмично. Как сердцебиение.

— Именно что сердцебиение, — не оборачиваясь, глухо ответил Вальден. Его голос, низкий и хриплый, был голосом человека, привыкшего подолгу молчать. — Чужое. И мы прилетели его послушать. Приложить ухо к двери и попытаться понять, что происходит за ней.

Каюта Вальдена, куда они вернулись с мостика, была не рабочим помещением, а лабиринтом, гнездом, пещерой одержимого. Она была завалена не просто бумагами — блоками кристаллов памяти, мерцающими слабым внутренним светом, стопками распечаток с трудами Бергсона, Эйнштейна, новейшими статьями по квантовой темпорологии. В воздухе висела едва уловимая электрическая сухость от работающих голографических проекторов, показывающих изящные, сложные модели темпоральных вихрей. Он был хронологом-теоретиком, последним романтиком в науке, превратившейся в сухую статистику, верящим, что время — это не линейный параметр в уравнении, а музыка, симфония, и у каждой точки вселенной свой тембр и тональность. И здесь, на «Хроносе-7», музыка вселенной звучала фальшиво. Срывалась на визг. Замирала на паузах, которые были страшнее любого звука.

Тихое, но пронзительное, словно ультразвуковое лезвие, завывание системы тревоги разрезало тишину. Это был не аварийный сигнал, не оглушительная сирена катастрофы — лишь мягкое, настойчивое предупреждение. Вальден и Кей синхронно, будто куклы на одних нитках, подняли головы на главный экран, вмонтированный в стену вместо окна.

Из перламутровой, неподвижной пелены что-то выплыло. Медленно, величаво, как левиафан из глубин. Это был не корабль, не астероид, не известное науке тело. Это была чистая, аморфная, меняющая очертания форма. Огромная, пульсирующая в такт тому самому «сердцебиению», излучающая изнутри холодный, безжизненный синий синхротронный свет, от которого слезились глаза и сжималось сердце. Созданная, казалось, из звездной плазмы и спутанных магнитных полей, она была живой, дышащей математикой, теоремой, вышедшей за пределы разума и материи, обретшей плоть.

— Смотрите! — не сдержал возгласа Кей, и в его голосе был не чистый ужас, а ликующий, потрясенный смятение первооткрывателя, видящего нечто, что должно было навсегда остаться сном. — Коэффициент энтропии в эпицентре... он падает до нуля! Стремится к абсолюту! Время... Артур, оно просто исчезает! Не течет, не искажается — стирается! Превращается в... в ничто!

Вальден молчал. Он видел, как сияющая, сине-голубая туманность пульсировала, и с каждой пульсацией мгла аномалии слегка отступала, чтобы затем, с новой силой, накатиться вновь, как прибой на пустынный берег. Он видел не физический объект. Он видел процесс. Акт. Цельность явления.

— Не «оно», — прошептал Вальден, и его голос стал полым, безвоздушным, как будто из него тоже выкачали время, оставив одну оболочку, наделенную страшным знанием. — Он. Хронофаг...
Он ест.

Загрузка...