I
В окно билась метель, завывая и плача, со стонами просясь внутрь тёплой избы. От её неистовства на улице не было видно ни зги, будто и не было ни улицы, ни села, только проклятая метель и непокорный ей крепкий дом деда Исакова. Матвея Аникитича буйство непогоды вводило в глухую тоску и тихую злость: и без того кости ломило на метель, так та ещё и плакалась под окном. Пуще всего злило старика, что в этом плаче слышались ему совсем другие мольбы - его сына Николая.
Поворочавшись ещё с полчаса Матвей Анакитич поднялся, набросил тулуп, сунул ломившие ноги в валенки и вышел в сени. Там, кое-как свернувшись на узкой лавке, сиротливо спал Николай. Вид у него был жалкий: кутался он в старый ватник, изношенных ботинок на ночь не снимал - сени у Исакова были холодные, а сам был не мытый и заросший - пришёл он домой с неделю назад, но отец мыться не предложил, а Николай спрашивать не посмел.
Матвей Аникитич постоял немного у двери, посмотрел, но ни на полшага не приблизился, будто сын был чумным, заразным. Да и сын ли он ему после всего? Предатель, как ни крути, с какой стороны иль с какого угла не взгляни. Даже не жалко было Исакову Николая - худой, с запавшими глазами, одет, словно последний бродяга, тот был ему теперь как отрезанный ломоть.
А ведь как радовались они с Таей нежданному, позднему Николаю, уж и не думали вновь нянчить сына после четверых старших детей. Честный даже в самом малом, он всем казался таким чистым, словно душа его была не от мира сего. И даже в самом кошмарном сне не мог представить Матвей Аникитич, что их с Таисией младший и самый любимый сын станет предателем Родины. На старших-то допустить не мог, так они их воспитали, а уж на Николашу, как ласково звала его Тая, и подавно. А вот как в действительности всё перевернулось. Старший Иван вернулся с войны героем, средний Дмитрий погиб под Курском, сам он немало крови пролил, пока не демобилизовали по ранению, жена с дочерьми в колхозе от зари до зари трудились во имя Победы. А Николай немцам пособничал - не выдержал плен и к врагу переметнулся.
Исаков сплюнул, нисколько не заботясь, что разбудит сына, и, хлопнув дверью, пошёл досыпать, не заметив, как по щеке дрожащего от холода Николая скатилась тихая слеза и сразу впиталась в натянутый повыше ватник. Дыхание его после ухода отца вновь стало хриплым и тяжёлым, будто на груди у Николая лежал камень, мешавший ему дышать.
II
За ту неделю, что прошла с прихода Николая, у них с отцом установился тягостный, молчаливый порядок. Говорили они только в первый вечер, а больше Матвей Аникитич демонстративно с сыном не заговаривал. Тот смирился с этим и вроде как старался не раздражать отца своим присутствием, хотя и не уходил из родного дома, где ему больше не были рады.
Поднимался Матвей Аникитич рано, пил чай с чем-нибудь и, накормив скотину, уходил на работу. Николай с ним не завтракал, не смел. Сидел в это время в сенях или вовсе уходил на двор, и только когда отец покидал дом, начинал немного прибираться и готовить что-то нехитрое. Но Матвей Аникитич, вернувшись вечером, его еду не ел: показательно готовил себе сам, а стряпню Николая сливал в помои, даже скотине не давал - негоже той из рук предателя есть. Сын на это ничего не говорил, только в первый вечер поджал бескровные губы и отвернулся.
Ни к председателю, ни на улицу Николай не выходил, только на могилу к матери - та умерла в сорок пятом, дождавшись Победы, старшего сына с фронта и извещения, что её Николашу осудили на двадцать лет за предательство Родины и пособничество врагу. Не вынесло её сердце горя, растаяла, как свечка, за несколько дней. А Матвей Аникитич остался, чтобы дождаться сына и взглянуть в его бесстыдные глаза. Вот и дождался, только пришёл тот не через двадцать, а через четыре года - вроде как не сбежал, освободили его за что-то досрочно. Матвей Аникитич про всё это и слушать его не стал, он в отличие от освободивших вины Николаю не простил, да и люди ему никогда не простят, что над своими же издевался, так он сыну и сказал в первый вечер.
Председатель, Филипп Яковлевич Ложкарёв, уж ни раз спрашивал Матвея Аникитича о сыне: зайдёт ли тот к нему или скоро уйдёт из села навсегда? Исаков отвечал ему сквозь зубы, что с предателем он за душу разговаривать не намерен, а ежели Ложкарёву нужно, пусть сам у Николая и спросит. Филипп Яковлевич тоже желанием говорить с Николаем не горел, однако ж делать что-то нужно было - или документы на него заводить, к работам его приписывать или в райком посылать, что де был здесь, заходил после освобождения, а куда дальше пошёл, не знаем, разбирайтесь сами, если нужно. Так что пришлось Филиппу Яковлевичу идти самому в дом Исакова.
Пошёл он с Матвеем Аникитичем сразу после трудового дня, ещё и сын его с ними увязался, Сева, подросток четырнадцати лет.
- Он сейчас на заднем дворе околачивается, - буркнул дед Исаков, как только стали подходить к его большому крепкому дому. Раньше в нём кипела жизнь, дети шумели, бегали, жена суетилась... А сейчас дети женились, замуж повыходили, свои дома построили. Остался он один, и оттого гаже становилось ему соседство с предателем.
Однако вопреки обычаю Николай лежал в сенях, жалко свернувшись на лавке.
- Вставай, подлец, - прикрикнул на него Матвей Аникитич и пнул валенком по лавке, - к тебе председатель пришёл, честь по чести поговорить, хоть и чести у тебя нет.
Сзади на слова Исакова хмыкнул Сева. Тот пошёл с отцом и дедом Матвеем, чтобы наконец увидеть Николая и если не плюнуть ему в лицо, то уж точно высказать ему всё, что думает. Парнишка он был горячий, порывистый и в силу возраста, и в силу характера и предательства своей Родины стерпеть никак не мог.
Но Николай не поднялся и даже не сел. Только блеснул в темноте сеней запавшими глазами и снова их закрыл. Филипп Яковлевич отворил дверь в избу, и когда разглядели Николая в свете, стало ясно, тот лежал в горячке. Лицо его всё раскраснелось до невозможного, а сам он трясся от озноба, свернувшись в три погибели и пытаясь как можно сильнее натянуть на себя ватник.
- В дом его надо, - весомо заключил Ложкарёв.
- Ага, ещё чего. А пирогов с зайчатиной иль чего ещё ему не нужно? - осклабился Матвей Аникитич. - Собаке собачья смерть.
- А я, как председатель, настаиваю. Помрёт он у тебя на пороге, а мне потом в райкоме отвечать. Сева, беги за Натальей Петровной, - распорядился Филипп Яковлевич на счёт фельдшера.
- Так нет её, в город уехала, завтра утром только вернётся, - пожав плечами сообщил подросток. Внутренне он был даже рад, что Николай останется без помощи до утра. А если бы фельдшер и была на месте, он бы прежде, чем идти к ней, обошёл всё село, чтобы предатель как можно больше помучился за свои злодеянии. Не думал ведь наверняка о возмездии, когда под немцами надзирателем в концлагере был.
- Таак, - протянул, нахмурив густые брови, Филипп Яковлевич и строго глянул сначала на сына, а потом и на Исакова. Хоть ему и самому был неприятен Николай, оставлять его в сенях было нельзя.
Пришлось Ложкарёву самому поднимать на ноги обессилившего Николая и медленно вести его в избу. Тот едва передвигался, почти мёртвым грузом вися на председателе и ощутимо полыхая жаром. Филипп Яковлевич думал дотащить его до кровати, но старик Исаков взбунтовался и взамен указал на лавку у стены. На неё бросили какую-то ненужную рогожу, и Николай лёг аккурат под матерней фотокарточкой.
- Сп... п... - по слабым звукам председатель едва разобрал, что тот благодарил его, а разобрав, сделал вид, что ничего не услышал и отошёл к столу, где Матвей Аникитич наливал гостям чай и с неприязнью поглядывал на сына.
Вскоре они даже позабыли о Николае, занявшись разговорами о своём, насущном. За первым чаем, выпили второй, потом дед Матвей достал дошедший чугунок из печки, тут уж и отужинали. На улице вновь неистовала метель, заметая село по самые окна, однако старик Исаков пророчил, что через пару часов она уймётся, и тогда Ложкарёв с сыном спокойно дойдут до дома.
- Тятенька...
Все вздрогнул, а пуще всех Матвей Аникитич. Медленно развернулись к Николаю - тот смотрел в никуда широко распахнутыми глазами, в которых стояли, как в переполненном озере, слёзы, а на его лице застыла гримаса страдания.
- Бредит, - заключил Филипп Яковлевич и, скосив глаза, увидел, как Исаков затрясся в негодовании: после возвращения он сыну и отцом себя назвать не позволил.
- Тятенька, тятенька, - не унимался тем временем Николай. - Больно, тятенька, сил больше нет.
- Ну и поделом тебе! - Уместно было бы сказать такое Матвею Аникитичу, да выкрикнул это Сева. Ложкарёв смерил сына вначале растерянным, а после строгим взглядом, хотел было отчитать, чтоб вперёд взрослых не лез, да язык за зубами держал, как в лавки раздался плач. Отчаянный, полный какой-то нечеловеческой боли, усталости и бессилия.
Николай в бреду вновь свернулся на лавке, повернувшись на бок, хотя это больше походило, как если бы он забился в угол. Скрюченными, как в судороге, пальцами он обхватил себя, вцепился в предплечья, будто хотел закрыться или исчезнуть. Спиной же он прижимался к стене, хотя это словно бы приносило ему боль.
- Не могу больше, тятя, - совсем уж жалостливо, хрипло протянул Николай, - изверги совсем умучили, пометили меня. Спаси меня, тятя!
Нехорошее чувство одновременно шевельнулось в груди Матвея Аникитича и Ложкарёва. Не сговариваясь, они поднялись из-за стола, оставляя растерявшегося Севу смотреть во все глаза, и принялись снимать с Николая сначала ватник, а затем и засаленную, мокрую от пота рубашку. Тот поначалу пытался им сопротивляться - отшатывался от рук, слабо отбивался, - а растратив последние силы, слабо поскуливал, впав в какое-то вязкое полузабытье.
Когда же сняли рубашку и перевернули на живот, Николай и вовсе затих, только плечи его мелко затряслись, а пальцы намертво вцепились в края лавки, словно его тело даже сейчас ярко помнило прошлую боль.
От увиденного Сева спешно зажал себе рот руками; Филипп Яковлевич мучительно прикрыл глаза и отошёл к нему, прижал его к себе. И лишь Матвей Аникитич не мог отвести взгляда от своего сына. Только сейчас он заметил, что его глаза, некогда зелёные, как тёмный бор, потеряли почти всю свою зелень, словно ушла та со всеми слезами и страданиями, что выпали на долю Николая. От этого тот, конечно, не перестал быть предателем, но что-то надломилось в душе старика - жалость ли или может быть это вырвалась наружу тщательно душимая им любовь к его Николаше?
За окном наконец замолчала метель, но некому в избе этого было заметить: во всю спину Николая, поверх грубых, уродующих рубцов раскинулась свастика - там, где фашисты содрали с него кожу.
***
Наталья Петровна, как и ожидали, вернулась из города только утром. Николай был всё так же плох, несмотря на холодные компрессы, но хотя бы больше не бредил, только нарывно хрипел в одолевшем его тяжёлом сне. Ложкарёв с сыном, вопреки своим намерениям, не ушли домой и вместе с Матвеем Аникитичем просидели до рассвета в напряжённой тишине, прикованные взглядом к Николаю.
Наталье Петровне больной не понравился с порога и она, авторитетно велела его раздевать, чтобы хорошенько осмотреть и выслушать. Филипп Яковлевич поднялся было, чтобы помочь старику Исакову, как тот вдруг велел им с Севой выйти. Ложкарёв думал сначала поспорить с ним, ведь несподручно будет ему одному ворочить сына, раздевать и одевать, но потом подумал, что Матвей Аникитич всё же был в своём праве - негоже всем подряд смотреть на изувеченное тело, не в цирке же. Ему и спины Николая хватило. И, уведя рассеянного ещё с ночи Севу, вышел во двор.
Матвей Аникитич не смотрел, что делала с Николаем Наталья Петровна, взгляд его скользил по шрамам и ожогам, которые, словно уродливые клейма, обвивали всё тело его сына. Страшно было представить, что делали с ним в плену. Нет, человек не мог бы сделать это с другим человеком - делали это те, кто уже перестал носить людское звание и стал чудовищем, пострашнее самого бешеного зверя. На то ли они с Таей растили их Николашу? Неужели на то, чтобы ему досталась такая участь?
- Господи, да что же это! - не смогла не ужаснуться суровая Наталья Петровна. Всю войну она вытаскивала с поля боя раненых и «латала» их в окопной палатке. Сколько покорёженных тел прошло через её руки, и не сосчитать, однако те солдаты получали раны в хоть сколько-нибудь честном бою, имея при себе автомат и гранаты, чтобы защищать себя. Николай же и ему подобные были абсолютно беззащитны перед лицом своих мучителей, и от этого ужасающего насилия над телом Наталье Петровне становилось дурно.
Матвей Аникитич ничего не ответил их сельскому фельдшеру. Молча одел сына в чистое, положил на лоб новую мокрую тряпицу и сел подле. На вошедших вновь Ложкарёва с Севой даже не глянул, уперевшись тёмным, тяжёлым взглядом в дощатый пол. На душе у него было неспокойно, как будто буря разыгралась и стала мотать маленькую лодочку на своих волнах, стремясь потопить её. Сын его был предателем, однако ж сколько выдержал он в плену. Разум Матвея Аникитича судил Николая, а сердце рвалось от боли за сына.
- ...Ты бы, Филипп Яковлевич, запросил, куда надо - не верится мне что-то во всю эту историю с предательсвом. Вдруг ошибка была, а сейчас реабилитировали Николая? - словно сквозь толщу воды донёсся до Исакова обрывок разговора Натальи Петровны с председателем, и в душе старика ощутимо шевельнулась надежда.
***
Ответ пришёл скоро, вместе с прибывшим из Москвы товарищем Разинским. Тот был высоким, сухопарым и казался чем-то очень взволнованным, и сразу попросил позвать Исакова. Однако на Матвея Аникитича, когда тот явился к председателю, уставился с непониманием.
- Вы, наверное, отец Николая? - догадался приезжий спустя несколько неловких мгновений. - Простите меня, товарищи, совсем я разволновался, нужно было сразу сказать, что имею ввиду Николая Исакова. - А затем стремительно шагнул к Матвею Аникитичу и порывисто, с благоговением взял того за руку, так что старик, вовсе не ожидавший подобного, отшатнулся от него назад: - Вы даже не представляете, какого сына вырастили. О, что у Вас за сын, что это за человек! Низкий, низкий Вам поклон за Николая от всех нас! - и, отпустив совсем уж растерявшегося деда Матвея, и правда поклонился ему в ноги.
Конторские, несколько человек, заглянувшие в кабинет председателя, чтобы посмотреть на неожиданного гостя, зашептались, недоумевая, за что же тот благодарен предателю, да ещё и так сильно. Не мог взять в толк этого и Филипп Яковлевич и прямо спросил Разинского. Тот вскинулся на слове «предатель», посмурнел и сел на предложенное место, чтобы удобнее было вести долгий рассказ. Расселись и остальные, желая узнать всю подноготную взволновавшего село Николая.
- Ваш Николай попал в плен в сорок втором, сразу как попал на передовую, и месяц не успел повоевать. - Слова Разинского, прежде говорившего легко и быстро, стали тяжёлыми, и словно набатом ударили в голове Матвея Аникитича. Тот ушёл на войну со старшими сыновьями в самом начале, оставив тогда ещё семнадцатилетнего Николашу с матерью и сёстрами. Надеялся, что не заберут единственного кормильца семьи, а нет же, призвали, как только тому исполнилось восемнадцать, и сразу отправили в пекло.
- Как именно он попал в плен, мне не известно, он всегда избегал этого разговора. Однако будьте уверены, сам он немцам не сдавался - взяли его только из-за тяжёлого ранения. - Сказав это, Разинский обвёл всех присутствующих острым, пронзительным взглядом, чтобы все удостоверились в невиновности Николая. - В лагерь мы попали вместе. Николай к тому времени уже немного оклемался и даже умудрялся подбадривать всех нас, упавших духом. Мы, нас сдружилось человек девять, обещали держаться вместе и в случае чего помогать друг другу и искать способы сбежать. Но весь наш план провалился, стоило только нам попасть в лагерь.
Разинский сделал небольшую паузу, было видно, что воспоминания о тех днях даются ему неимоверно тяжело. Он попытался поймать взгляд Матвея Аникитича, но тот упорно смотрел с стол, с силой сжимая морщинистые руки. Все остальные в кабинете тоже напряжённо молчали, а неизвестно как оказавшийся здесь Сева прижимался боком к отцу.
- Немцы, когда приходила новая партия, осматривали всех и делили, кого на работы, кого сразу в крематорий. А Николай, уж не знаю чем, приглянулся одному из старших офицеров. Среди фашистов там было много садистов, но этот переплюнул их всех: выбирал из узников несчастных и издевался над ними с поразительным изощрением, долго, но так, чтобы те ни в коем случае не умирали. Его фамилия была Вайнштейн, - Разинский едва заметно вздрогнул, произнося фамилию их мучителя, и прикрыл веки. - Умирать буду, а его ни за что не забуду, - глухо прорычал он, - сколько он наших погубил.
Чтобы вновь взять себя в руки, москвич шумно налил воды из кувшина и залпом випил весь стакан. Ложкарёв пододвинул ему пепельницу, но тот мотнул головой, мол, не курит.
- Николая ему захотелось не просто помучить, а именно сломать, - хрипло продолжил Разинский. - Я не знаю, что пришлось пережить Николаю в застенках. Мы знали о том, что он жив, только по тому, что Вайнштейн любил время от времени выводить его перед нами, как он выражался «на прогулку», словно собачонку. Он даже тащил его на верёвке, как на поводке, и если Николай отставал или падал, то верёвка затягивалась у него на шее и начинала душить. Впрочем, едва ли это доставляло Николаю большую боль, чем у него уже была - мы едва узнавали его, так сильно он был обезображен издевательствами.
Впечатлительный Сева с хрустом сжал кулаки, а Филипп Яковлевич напротив прижал его к себе, словно боясь представить на месте Николая своего сына. И только Матвей Аникитич оставался совсем неподвижным.
- Вайнштейн хотел, чтобы Николай сломался и подчинился немцам, перешёл на их сторону, стал надзирателем над своими же. Но Николай ни за что не сдавался. И тогда фашисты поставили перед ним несколько ребятишек, что привезли вместе с партией евреев. Хотели заживо сжечь на его глазах, если он не согласится. И тогда уж Николай не выдержал - свою пытки почти полгода терпел, а детей мучить позволить не мог.
Матвей Аникитич протяжно, тяжело выдохнул, но не шевельнулся, только прикрыл глаза и ещё больше сжал руки, что побелели костяшки. Всяко он передумал о предательстве сына, а вот она какая правда.
- Но Вайнштейн его и после в покое не оставлял. Бывало, Николай утром отпирает наш барак, а сам весь побитый, всё тело наливается чёрными синяками. Нас на работы ведёт - на каждый шаг морщится, а доведёт до места, привалится к чему-нибудь и едва имеет силы за нами смотреть. Мы в такие дни старались выполнять норму не смотря ни на что, чтобы Николаю ещё больше не досталось за нас. А вечером, когда запирал нас, всегда извиняюще шептал: «Простите, ребята, сегодня совсем ничего нет». Он ведь нам почти весь свой паёк умудрялся передавать. А в такие дни, когда Вайнштейн снова над ним издевался, ни пищи, ни воды Николаю не давали.
- Как же у него получалось передавать вам свой паёк? Ведь немцы же наверняка были рядом? - дрогнувшим голосом спросил Сева.
- Там много чему учишься. Даже говорить, не шевеля губами... - уголок губ москвича дрогнул в намёке на грустную, скорбную то ли улыбку, то ли гримасу. - Выжил я, как и многие из нашего барака только благодаря Николаю: тем крохам, что он передавал нам, вместо того, чтобы съесть самому, лекарствам, что изредка, но доставал нам, что не издевался над нами, не избивал до полусмерти, как другие надзиратели из своих же, что предупреждал не есть лагерную баланду, если немцы специально добавляли в неё отраву...
Разинский снова замолчал. Он наверняка рассказал бы ещё очень и очень многое, но едва ли у него остались силы и дальше вытаскивать из себя подробности тех страшных дней. В противовес ему, вымотанному этим разговором, Матвей Аникитич неожиданно поднялся так стремительно, что никак нельзя было ожидать для его возраста, и быстрым шагом вышел из кабинета. Разинский, спохватившись, бросился за ним, надеясь всё же встретиться с Николаем, которого тщетно искал с тех пор, как их лагерь освободили. И если бы Ложкарёв по счастливой случайности не послал запрос, он бы вряд ли нашёл его.
Николай же, уже почти выздоровевший, в это время готовил нехитрую снедь и никак не ожидал раннего прихода отца. Дёрнувшись, когда тот внезапно вошёл в избу, он растерялся, замер посредине и приготовился к худшему, к изгнанию из родного дома, покорно опустив голову. Но Матвей Аникитич не сказал ему и слова, вместо этого в два шага обошёл разделяющий их стол и... обнял сына.
- Прости меня, Николаша, - выдохнул старик ему в плечо, по-отечески, как делал когда-то прежде, положа руку на затылок. - Думал, вправе судить тебя, а вот оно как... Я ведь тебе и объясниться, слово вымолвить не дал, клеймо повесил.
Николай, вздрогнул от ласкового обращения, которое уж и не чаял когда-либо вновь услышать от отца, и заметил замершего на пороге, не решающего прервать их Разинского. Стало быть, тот нашёл его, приехал и рассказал отцу правду. Стало быть оправдан теперь Николай перед отцом, перед людьми и перед самим собой. Нет больше нужды думать, что эта ночь последняя в родном доме, готовиться, что отец выгонит его за дверь. Готовиться, а в то же время бояться этого момента, с жадностью вглядываться в родные черты, обводить взглядом избу, запоминая, где что лежит и как пахнет дом, чтобы потом только этим и жить. Этим он держался у Вайнштейна, безумно надеялся, что может быть ещё хоть раз увидит своих родных, и думал держаться после, когда отец прогонит его в неизвестность.
Но теперь отец всё узнал, и от этого Николай почувствовал одновременно облегчение и уязвлённость, будто его раздели перед всеми, выставили напоказ, обнажили всю душу. Теперь все будут знать о нём всё. Только не с его слов, с чужих. А что бы он рассказал сам и смог ли вообще рассказать хоть что-то?
- Николай, - позвал его Разинский, заметив, что его товарищ не двигается, а смотрит замутнённым взглядом в одну точку.
- Николаша? - заволновался Матвей Аникитич, отодвинул сына немного от себя. Николай же высвободился из его рук, отступил ещё дальше назад и, мелко задрожав, рухнул на пол, закрыв лицо руками. К нему кинулись, что-то говорили, кажется, звали фельдшера. А он плакал, без звука, без слёз, как умели все, прошедшие концлагеря. Плакал, что обелился перед людьми, а всё равно не стереть больше с его спины свастики, как не стереть и памяти о тех страшных днях, не вернуть ему погибшего брата, погибших товарищей и прежней невинности.