Первый удар дубины о колесо лопнул в тишине протоки глухим, влажным звуком — будто вгоняли сваю в топкий берег. Второй обрушился сухой трещиной, от которой вздрогнули голуби в ольшанике. К третьему удару Игорь уже слышал собственное хриплое дыхание и чувствовал, как наливаются свинцом мышцы плеча.

Он выпрямился, отбросив тяжёлый пест, и уставился на лопасть. Трещина. Не та, свежая, что щербила древесину от удара, а старая, скрытая под слоем речной слизи и гнилушек — след кривого сучка или недосушенной сердцевины. *На глаз. Всегда на глаз. Никакого контроля качества*, — пронеслось в голове с привычной, уже почти усталой досадой.

Два года. С тех пор как Гнездо — крохотная точка на речной луке, зажатая между лесом, водой и страхом, — начало расползаться, как дрожжевая закваска. Теперь за новым частоколом, выше человеческого роста, с угловыми башнями-вежами, дымились не два десятка курных изб, а больше полусотни. Рядом с ними, прячась под пологими кровлями из тёса и лубка, вытянулись длинные пятистенки — дома ремесленников, которых Игорь собирал по окрестным селениям, соблазняя защитой сильной дружины и платой: часть натурой, часть звонким серебром.

Теперь это был Город. Пока безымянный, но уже Город. И Городу, чтобы дышать полной грудью, нужен был хлеб. Много хлеба. Старые ручные жернова, за которыми сгибались бабы и рабы, уже не справлялись. Отсюда и эта мельница — первый серьёзный вызов, брошенный реке. Её построили в стороне от основного русла, на тихой протоке, чьё течение Игорь рассчитал сам, бросая в воду щепки и засекая время веточкой-гномоном.

— Ведающий?

Игорь обернулся. Рядом, сгибаясь под тяжестью дубовой плахи, стоял Ратибор. На щеке молодого плотника бледным серпом светился шрам — память о хазарской стреле под стенами Гнезда. Теперь он возглавлял артель.

— Новую лопасть вытесали, — Ратибор дышал тяжело, но в глазах горела спесивая уверенность мастера. — Сука нет, клянусь Перуном. Обстукал, как учил, на солнце смотрел.

— Меняй, — коротко бросил Игорь, вытирая пот со лба грубым рукавом. Рубаха из добротного льна и штаны из оленьей кожи почти не отличались от одежды других, если не считать странного покроя да отсутствия вышитых по подолу оберегов. — И не клянись. Проверил — и ладно.

Пока Ратибор с двумя подручными возился у колеса, Игорь шагнул к самому скелету мельницы. Его ладонь легла на стойку из лиственницы, почерневшую от воды, но твёрдую, как железо. Дальше шли рычаги и шестерни — грубые, кованые кулаки и зубы, рождённые в горне Булата, лучшего кузнеца. Тот, седой и вечно хмурый, лишь хмыкал, разглядывая угольные чертежи на берёсте, а потом выдавал железо такой прочности, что Игорь лишь свистел сквозь зубы. Механизм был некрасив, но точен в своей грубости. Он *должен* был работать. И это «должен» висело в воздухе тяжелее дубовой плахи.

С берега, с высокой гривы, поросшей полынью и дикой мятой, за ним наблюдали. Впереди, откинув на мощные плечи волчью шкуру, стоял Рёрик. Конунг. Его лицо, изрубленное шрамами и ветрами, было неподвижно, как каменная баба в степи. Слегка сзади, чуть в стороне, замер Хергирр — правая рука и меч, массивный и недвижный, словно валун. Рядом теснились двое старейшин из славянских концов Города — Вышата, с бородой, заплетённой в две тонкие косы, и Луда, чьё имя Игорь вечно забывал.

Игорь взобрался по склону, чувствуя, как ноют от усталости бёдра. Он не поклонился, лишь слегка склонил голову. Рёрик давно отменил для него унизительные поклоны — сначала из прагматизма («Зачем кланяться тому, чей ум сильнее десятка мечей?»), а потом, возможно, привыкнув. Это была опасная привычка.

— Ломается? — голос Рёрика был низким, хриплым, будто протёртым песком и хмельным мёдом.

— Детская болезнь, — ответил Игорь, счищая с ладоней липкую смесь пота и древесной пыли. — Скрытый сук в заготовке. Выбросим, поставим новую.

— Детская, — повторил Рёрик без интонации. Его глаза, холодные и синие, как лёд в полынье, скользили не по Игорю, а по мельнице. По массивному колесу, по кожуху, укрывавшему жернова. — Лечить будешь долго?

— К вечеру жернова завертятся.

— Хм.

Конунг шагнул к самому краю обрыва. Ветер трепал его седые, жёсткие, как конская грива, волосы.

— И что… эта твоя водяная *баба* даст? — слово «баба» он выговорил с лёгкой, едва уловимой усмешкой, будто речь шла о своенравной женщине, а не о машине.

Игорь вздохнул про себя. Он был инженером. Его язык — цифры, коэффициенты, выходы.

— В десять раз больше муки, чем на ручных жерновах за то же время. Силы двух человек хватит, чтобы подсыпать зерно и отгребать готовое. Помол будет ровнее, мука — мельче. Хлеб станет лучше. Запасов на зиму сможем заготовить впятеро больше. Или молоть впрок — для торговли.

Он говорил, глядя вниз, где плотники, ловко орудуя деревянными клиньями и скобами, вживляли новую лопасть в тело колеса. Его голос звучал так же ровно и уверенно, как когда-то в машинном отделении «Варяга». Миры рухнули и сменились, но язык логики остался прежним.

Рёрик слушал, не шелохнувшись. Потом медленно, словно с трудом поворачивая тяжёлую голову, посмотрел на Игоря.

— Увеличит ли это доходы от дани с окрестных племён?

Воздух на гриве вдруг стал густым, как кисель. Хергирр за спиной конунга не двинулся, но Игорь почувствовал, как изменилось молчание воина — оно стало настороженным, как у зверя, уловившего новый запах. Старейшины переглянулись. Вышата нервно поправил прядь седой бороды.

Вопрос повис между ними, острый и обнажённый, как обломок копья, торчащий из щита. Не «накоролит ли больше ртов?» или «будет ли в Городе сытнее?». А «увеличит ли доходы?».

Игорь встретил ледяной взгляд конунга. В тех глазах не было ни любопытства к механизму, ни тени восхищения. Там жил лишь одинокий и беспощадный расчёт. Мельница была для Рёрика не освобождением от каторжного труда, не чудом. Она была новым активом. Как серебряная гривна в сундуке или раб, умеющий читать следы.

— Прямо — нет, — ответил Игорь, тщательно обтачивая каждое слово, как Булат обтачивает лезвие. Раздражение клокотало где-то глубоко под рёбрами, но голос оставался спокойным. — Косвенно — да. Сытый воин держит строй дольше. Сытый город притягивает людей, как мёд — мух. Больше ремесленников — больше товаров. Их можно менять, а не выбивать дань силой. Сила, Рёрик, — дорогой инструмент. Она тупится и ломается. Её нужно постоянно кормить… кровью.

— Сила — единственный инструмент, который понимают все, — парировал конунг, и в его хрипотце зазвенела сталь. — Сытого воина тяжелее вести в бой. У него есть что терять. А голодный — злой и жадный. Он рвётся за добычей, как волк в зимнюю стужу.

— А наевшись, этот волк может оглянуться на вожака и подумать: а почему гривна у него толще? — мягко, но чётко, вставил Игорь. — Я строю не мельницу. Я строю *стабильность*. Ты говоришь о страхе и жадности как о вожжах. Я предлагаю другие вожжи — уверенность. Уверенность в том, что завтра будет еда и крыша. Она держит крепче любых цепей.

Они смотрели друг на друга через пропасть, вырытую не годами, а целыми эпохами. Рёрик, чья власть была выкована в ледяных штормах Балтики и омыта кровью двадцати походов. И Игорь, чья власть рождалась в тишине, среди линий на берёсте и шепота зубчатых колёс. Конунг смотрел в прошлое, где выживал тот, кто крепче сжимал рукоять. Странник — в будущее, которое нужно было не завоевать, а выстроить по кирпичику.

— Стабильность, — протянул Рёрик. Слово вышло чужим, негнущимся, как плохо обработанная кость. — Красивое слово. Ты любишь слова, Ингорь. Я же люблю дела. Покажи мне, как твоя… стабильность положит больше серебра в мои сундуки. Тогда поговорим.

Он хлопнул Игоря по плечу. Жест был грубым, по-свойски тяжёлым, но в нём не было дружественности — только проверка: не прохудилось ли, не размякло ли?

— Запускай к вечеру. Хочу посмотреть.

И, не дожидаясь ответа, Рёрик развернулся и пошёл прочь, к частоколу Города, его поступь тяжёлая и неспешная, как у медведя, уверенного в своей чаще. Хергирр кивнул Игорю — коротко, почти невидимо, но в этом кивке была целая повесть понимания, — и последовал за конунгом. Старейшины, покоробившись, поплелись следом, их тихий, тревожный шёпот терялся в шелесте полыни.

Игорь остался один на ветру. Внизу, у мельницы, Ратибор что-то крикнул, и колесо, с тихим стоном подавшись наперекор течению, вдруг дрогнуло и провернулось. Солнце брызнуло бликами по мокрым лопастям.

Он глубоко вдохнул. Воздух пах сосновой смолой, речной сыростью и дымом из сотни очагов — тёплым, хлебным, живым запахом его Города. Его творения. И в этом запахе, вдруг, с болезненной остротой, проступил привкус грядущей грозы. Он только что продемонстрировал силу нового порядка. А Рёрик попытался втиснуть её в старую, простецкую схему: «Принесёт ли больше дани?».

Мельница была кремнем. Твёрдым, неудобным, способным высечь огонь. А конунг видел в ней лишь новый утяжелитель для своей пращи — чтобы бить дальше и больнее.

«Ладно, — мысленно провёл черту Игорь, следя глазами за удаляющейся волчьей шкурой. — Пусть пока не понимает. Главное — чтобы колесо вертелось».

Снизу донёсся сдавленный, ликующий вопль. Колесо, наконец подхваченное струёй, медленно, нехотя, с глухим скрипом сорвалось с мёртвой точки. Вода запела по дереву, а первые капли, сорвавшиеся с дубовых лопастей, сверкнули в косых лучах, как слёзы или как первые, ещё не отчеканенные монеты грядущего мира.

Мир и кремень. Мир был хрупок, как первый тонкий ледок на утренней воде. А кремень лежал теперь в его, Игоревой, ладони. Он разжал кулак, который неосознанно сжимал все это время, и медленно пошёл вниз, навстречу грохоту рождающейся машины, к людям, чьи взгляды сейчас были прикованы не к конунгу на холме, а к нему. В этих глазах читалось не почтение к силе, а доверие к разуму. *Они* были его истинной силой. Опорой. И день, когда Рёрик поймёт это, станет последним днём хрупкого мира.


***




Загрузка...