Глаза открывать не хотелось. Пыльные шторы едва приглушали утренний свет. Я лежал в своей старой спальне, в родовом доме, куда вернулся только вчера, и чувствовал, как ноет плечо. Машинально потёр шрам через рубаху. Лекарь говорил — к перемене погоды будет тянуть. Врал - тянуло всегда.

Со двора донёсся шум. Конское ржание, глухой топот, чьи-то голоса — слишком громкие для этого сонного дома. Рука дёрнулась к поясу, где раньше висел револьвер, и замерла, наткнувшись на пустоту. Война кончилась. Я дома.

Вчера, когда телега въехала во двор, меня встретила Аграфена. Она стояла на крыльце, опираясь на палку, и плакала, не скрывая слёз. Я спешился, обнял и приподнял её — она стала совсем лёгкой, как сухая ветка. От неё пахло травами и старым деревом, веяло спокойствием, которого я так давно не знал.

— Савелий-то, барин… — всхлипнула она. — Не дождался. Ещё по осени преставился. Всё о тебе спрашивал.

Я кивнул. Слова застряли в горле. Савелий был мне вместо отца. Теперь и его не стало.

Шум во дворе нарастал. Я заставил себя подняться, накинул сюртук прямо на исподнюю рубаху и подошёл к окну. Сквозь мутное стекло увидел телегу — обычную крестьянскую, с высокими бортами, на каких возят сено или раненых. У крыльца суетились слуги, испуганно озираясь. Женщина в пыльном дорожном плаще уже поднималась на крыльцо. Я не сразу узнал её. А когда узнал — внутри всё оборвалось.

Дверь распахнулась.

Мать стремительно ворвалась в комнату. Она постарела, осунулась, но глаза горели лихорадочным, почти безумным блеском. Она бросилась ко мне, обхватила руками, прижалась мокрой от слёз щекой к моей груди и заговорила — быстро, сбивчиво, захлёбываясь словами.

— Сашенька, сынок, Господи, как же ты вырос, я тебя сразу и не признала… Дорога такая тяжёлая, мы ехали три дня, Еремей — слуга, я его наняла, он хоть и странный, но согласился, а больше никто не брался… Я так боялась, что не застану тебя, что дом пустой…

Я стоял столбом, не в силах пошевелиться. Её слова проносились мимо, как осенние листья за окном. Я не видел её двадцать шесть лет. Она бросила меня, когда мне едва стукнуло два года. Я не помнил её лица — только смутное ощущение тепла и голоса, которое, может быть, сам себе придумал. А теперь она здесь, в моей спальне, и говорит так, будто мы расстались вчера.

За её спиной появился слуга.

Высокий, сутулый мужчина с абсолютно пустым, стеклянным взглядом. На плече он нёс тело. Юноша с кудрявыми русыми волосами до плеч, в чистой, но помятой рубахе, с безвольно свесившимися руками. Слуга, повинуясь короткому кивку матери, шагнул к моей кровати и сбросил тело прямо на одеяло, которым я только что укрывался. Раздался глухой стук. Потом он развернулся, подхватил с пола оброненный матерью дорожный плащ и вышел, не проронив ни слова.

Мать продолжала тараторить, но я её уже не слышал. Я смотрел на тело.

Юноша лежал неестественно прямо, как восковой болванчик. Кожа слишком бледная, с синеватым оттенком на губах. Грудь не вздымалась. Я не слышал дыхания.

От него не пахло ничем.

Ни тлением. Ни болезнью. Ни жизнью.

Просто пустота.

Могильный холод, казалось, исходил от него волнами, и я почувствовал, как по спине побежали мурашки.

А потом я встретился с ним взглядом.

Глаза были полуоткрыты. Зрачки — живые, острые, внимательные. Они смотрели прямо на меня. Изучали. Ждали. И на синеватых губах играла улыбка — лёгкая, едва заметная, обнажавшая кончики зубов.

Внутри у меня всё похолодело. Это было неправильно. Так не бывает. Мертвецы не смотрят. Мертвецы не улыбаются.

Мать наконец замолчала и бросилась мне на шею, обхватив руками, прижимаясь мокрой щекой. Я стоял, деревенея, не чувствуя ничего, кроме ледяного ужаса, растекающегося по жилам. Осторожно, стараясь не выдать себя, повернул голову и вздрогнул.

Тело, неестественно запрокинув голову, смотрело на меня в упор. Взгляд стал острее, собраннее. Улыбка сделалась шире.

Я замер. Он знает. Знает, что я его вижу.

От ужаса я перестал дышать. В голове билась одна мысль: «Я спятил. Это контузия. Старая рана давит на нервы. Мертвецы не улыбаются. Я просто устал. Я просто… спятил».

— Кто это? — выдохнул я, сам не узнав своего голоса.

Мать на мгновение замолчала, потом снова затараторила, ещё быстрее, ещё сбивчивее.

— Это твой брат, Сашенька… Он болен, ему нужен покой… Ты позволь ему тут полежать, в твоей спальне, тут тихо, ему лучше будет… Я потом всё объясню, всё-всё, только позже…

Она попятилась к двери, не глядя на меня, и выскользнула в коридор, оставив меня одного.

С телом.

Я стоял у окна, спиной к кровати, и чувствовал взгляд между лопаток — острый, будто ножом упёрлись. В висках стучало.

Брат. У меня есть брат. И он лежит передо мной — не дышит, не моргает, только смотрит. А я даже не знал о его существовании.

Я заставил себя дышать ровно. «Это каталепсия. Или летаргия. Бывает, что люди впадают в оцепенение и кажутся мёртвыми. А глаза… может, мне показалось. Свет так упал. Или я сам додумал».

На войне я видел сотни мертвецов. Они лежали вповалку, скрюченные, с открытыми остекленевшими глазами, и смотрели в пустоту. Но ни один из них не следил за мной взглядом.

Я обернулся.

Тело лежало в той же позе, но голова была чуть повёрнута. Раньше он смотрел прямо, теперь — в мою сторону. Я не слышал ни шороха, ни скрипа пружин. Просто секунду назад он глядел в потолок, а теперь — на меня.

Я подошёл ближе. Сердце колотилось где-то в желудке. Вгляделся в лицо. Черты — мягкие, почти девичьи. Широкий лоб без морщин, пушистые ресницы. Возраст не определить — то ли шестнадцать, то ли двадцать шесть. В нём было что-то смутно знакомое. Что-то материнское в изгибе губ. Что-то моё — в разрезе глаз.

Я протянул руку и почти коснулся его щеки. Кожа была ледяной. Неживой. Я отдёрнул пальцы, будто обжёгся, и быстро вышел из комнаты, плотно закрыв за собой дверь.

«Нет. Это бред. Я устал, рана ноет, вот и лезут в голову всякие глупости. Сейчас спущусь, выпью воды, и всё пройдёт».

Вода не помогла.

Я спустился вниз и пошёл по дому. В гостиной мебель стояла в чехлах, и пыль лежала таким толстым слоем, будто сюда не заходили месяцами. В столовой на буфете сиротливо темнел забытый подсвечник. Половицы скрипели под ногами, и звук этот отдавался в пустых комнатах гулким эхом.

Кабинет отца встретил меня запахом старой бумаги и мышиного помёта. На стене висел его портрет — написанный ещё до моего рождения, до всех трагедий. Отец смотрел строго, прямо, с тем выражением спокойной уверенности, которого я совсем не помнил в живом человеке. В памяти осталось другое: он сидит в этом самом кресле, у окна, и смотрит в одну точку. Маленький я подхожу, трогаю его за рукав — он не реагирует. А через несколько месяцев его не стало. Умер от горя, сказали потом. Мать сбежала, оставив его хоронить младшего сына. Он не справился.

Я вышел из кабинета и направился на кухню.

Там, за столом, сидели двое — молодой парень и девка. Лузгали семечки, шелуху сплёвывали прямо на пол. При виде меня нехотя поднялись.

— Ты кто? — спросил я парня.

— Прошка, — буркнул он, глядя в сторону. — А это Устинья. Нанялись по осени, после Савелия Трофимыча.

— Кто нанял?

— Аграфена Лексевна велели, чтоб дом не пустовал.

Я оглядел кухню. Немытая посуда громоздилась в лохани. На плите стыла позавчерашняя каша. В углу висела паутина размером с хороший платок. Всё ясно. Эти двое не работали и даже не пытались делать вид.

Дом держался на старой Аграфене да на честном слове. И у неё уже не было сил.

Я ничего не сказал. Просто вышел.

Каморка Аграфены находилась за кухней, в самом тихом углу дома. Я постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл. Няня сидела в старом кресле у окна, вязала что-то длиннющее, кажется, носок. Увидев меня, она уронила спицы, попыталась встать, но я махнул рукой: «Сиди».

Я опустился на низкую скамеечку у её ног, как в детстве. Аграфена положила сухую, тёплую ладонь мне на голову и заплакала — тихо, беззвучно, одними слезами.

— Савелий, барин… — прошептала она. — Не дождался. Всё выходил к воротам, смотрел на дорогу. А как слег, велел мне: «Ты, Груня, дождись. Я не смогу — ты дождись». Я и дождалась.

Я молча взял её за руку. Она вздохнула и продолжила:

— Мы с ним, барин, так и не сговорились. Всё думали: вот вернётся наш барчук, дом поправим, тогда и мы… А он взял и ушёл. Не дождался.

Она достала из кармана передника простой серебряный перстенёк и показала мне.

— Он мне его подарил. Давно ещё. Сказал: «Носи, Груня, а как время придёт — обвенчаемся». Не пришло время.

Я сжал её пальцы — так же сильно, как сжималось сердце. Они откладывали свою жизнь ради меня. И теперь его нет, а она осталась одна в пустом доме, с ленивыми слугами и воспоминаниями.

— Я найму хорошую кухарку, — пообещал я. — Дом приведём в порядок. Всё наладится.

Аграфена кивнула, утирая слёзы.

— Марфу позови. Вдова она, работящая. Справится.

Я кивнул и вышел.

Мать я нашёл в гостиной. Она сидела на краю дивана, сжимая в руках платок, и смотрела в пол. При моём появлении вздрогнула, но не подняла глаз.

Я сел напротив. Молчание тянулось долго, тягуче, как смола.

— Я вырос без тебя, — сказал я наконец. — Савелий и Аграфена заменили мне отца и мать. Савелий умер, пока я был на войне. Я вернулся в пустой дом. А теперь ты здесь — с… этим. Объясни.

Мать подняла глаза. В них стояли слёзы, но она сдерживалась из последних сил.

— У тебя был брат, — тихо начала она. — Второй сын. Я родила его, когда тебе было два года. Он был слабенький, болезненный. Я… я не уследила. Он умер. По моей вине.

Голос её дрогнул.

— Я с ума сходила от горя и вины. Мне казалось, что я проклята, что моя «порченая доля» погубит и тебя. Я сбежала, оставив тебя с отцом. Думала, он вырастит тебя лучше, чем я.

— Он умер от горя, — перебил я. — Ты оставила его с мёртвым сыном и сбежала. Он не вынес этого.

Мать закрыла лицо руками и разрыдалась.

— Я не знала, — шептала она сквозь слёзы. — Клянусь, не знала. Я думала, он позаботится о тебе…

Я встал и вышел на крыльцо.

Вечерело. Солнце садилось за лес, и длинные тени ползли по двору. Надо чем-то занять себя, иначе я сойду с ума в этом доме.

Окликнул Прошку. Велел ему идти в деревню и передать Марфе-вдове, что барин просит её прийти завтра поутру — будет место кухарки. Прошка кивнул и исчез.

Я поднялся в спальню. В комнате было темно, только узкая полоска лунного света падала на кровать. Тело брата лежало неподвижно. Глаза были открыты и смотрели на дверь — будто ждали меня.

Я зажёг свечу, поставил на столик у изголовья и сел на стул. Долго смотрел в его глаза.

— Я не знаю, что ты такое, — сказал я вполголоса. — Но я узнаю.

Мне показалось, что взгляд на мгновение смягчился. Улыбка — неуловимо — стала печальной, почти человеческой.

Я потушил свечу и вышел.

Ночью я не мог уснуть. Спустился в гостиную — мать сидела там же, в темноте, не зажигая огня. Я сел рядом. Мы долго молчали.

— Я расскажу тебе всё, — наконец прошептала она. — Завтра.

Я кивнул. Мы сидели вдвоём в тишине, впервые за двадцать шесть лет ощущая что-то похожее на покой.

Загрузка...