Боевой медик зашивал мне рассечённое бедро, и я смотрел на его руки, ловкие и уверенные, привыкшие работать при свете костра. Парень не дрогнул ни разу, хотя несколько часов назад штопал человека, у которого осколком вырвало полщеки, обнажив зубы и дёсны. Кетгутовая нить входила в кожу ровными стежками, натягивалась, фиксировалась узлом. Рёбра он стянул тугой повязкой, наложив поверх компресс с целительской мазью, от которой по телу расходилось мягкое тепло. Ещё один порез на предплечье, подарок финального рывка Конрада, уже затянулся благодаря Железной крови, оставив лишь тонкий металлический шов.
— Готово, Ваше Светлость, — медик убрал инструменты в кожаный футляр. — Постарайтесь не нагружать ногу хотя бы до утра.
Я кивнул, отпустив его к другим раненым. Их хватало.
Ординарец принёс разогретую на костре тушёнку и флягу с водой. Я ел, привалившись спиной к полуразрушенной монастырской стене, и наблюдал за лагерем. Вокруг меня армия зализывала раны. Санитарные повозки курсировали между расстеленными на земле плащ-палатками, на которых лежали раненые. Целители перемещались от одного к другому, расходуя остатки резервов на самых тяжёлых. Походный запас Эссенции я велел раздать им ещё днём, почти весь — оставив себе лишь пару малых кристаллов на крайний случай. Лучше пустой резерв у полководца, чем мёртвые бойцы, которых ещё можно вытащить. Те, кому даже магия с кристаллами уже не могла помочь, получали морфий и тихие слова поддержки. Дальше, за линией повозок, несколько десятков бойцов рыли братские могилы. Земля здесь была мягкой, глинистой, и лопаты входили в неё без усилий.
Потери оказались тяжёлыми, хотя и меньше, чем я ожидал для сражения такого масштаба. Около ста тридцати человек из моего корпуса погибли. Ещё двести пятьдесят получили ранения разной степени тяжести. Семеро гвардейцев из сотни не вернулись. Федот, когда докладывал мне об этом, говорил ровным голосом, но я заметил, как побелели костяшки его пальцев на ремне автомата. Я знал каждого из семерых поимённо. Знал их семьи, привычки, слабости. Мне предстояло написать семь писем, и каждое будет стоить больше, чем весь магический резерв, потраченный в поединке с Конрадом.
У белорусов потери были пропорционально тяжелее. Больше двухсот сорока убитых из двух тысяч двухсот. Ещё примерно триста пятнадцать раненых. Ополченцы, не имевшие ни усиленной брони, ни артефактов, ни боевого опыта моих гвардейцев, приняли на себя удар орденской конницы в том секторе, где аркалиевое облако легло неровно. Рыцари в полных латах, верхом, с горящими от магии клинками, врезались в их ряды, и там, где у моих стрелков были пулемёты и тренированные тройки, у белорусов были только винтовки, злость и двадцатилетняя ненависть. К их чести они не побежали. Ни один. Даже когда рыцари пробили первую линию. Данила потом сказал мне, что его люди дрались так, потому что бежать им было некуда. За спиной — только сожжённые деревни и целая жизнь под орденским сапогом. Я понимал это чувство.
Тушёнка была пресной и жёсткой, с привкусом жжёного металла от консервной банки, нагретой прямо на углях. Я всё равно ел, методично пережёвывая каждый кусок. Тело требовало калорий. Без кристаллов Эссенции магический резерв восстанавливался достаточно медленно, а к следующей битве мне нужно быть в наилучшей форме.
Мысли возвращались к Конраду.
Второй Архимагистр, которого я убил в этом мире и третий, с которым сражался. Первым был Крамской — теоретик, проживший полвека за письменным столом. Вторым, стал Соколовский — полвека интриг, яда и чувства собственного превосходства. Конрад не походил ни на того, ни на другого. Гранд-Командор был воином. Настоящим, из тех, кого в моё время называли столпами. Людьми, на которых держались целые народы. Он видел, что проигрывает. Видел, как аркалиевое облако накрыло его рыцарей, как гасли их ауры сотнями, как рушился коллективный барьер. И всё равно пошёл в атаку. Для кого-то это выглядело безумием, а я видел логику. Конрад не мог отступить, потому что отступление для него означало крушение мировоззрения. Вся его жизнь, сколько бы она ни длилась в орденских стенах, строилась на одном фундаменте: магия выше технологий. Признать, что пушки и порох побеждают дар, значило признать, что годы восхождения к званию Гранд-командора, каждая молитва, каждый бой и каждый рыцарь, которого он воспитал, это ошибка.
Таких людей уважаешь, но убиваешь. Потому что другого выхода они не оставляют.
«Орден будет стоять», — сказал он в шаге от смерти. Возможно… Вероятно его преемник, тот властный офицер, сейчас собирает осколки и, вероятно, уже прикидывает, как превратить гибель Конрада в собственное возвышение. Несколько сотен выживших рыцарей отступают к Минску. Ливонский корпус фон Штернберга в двух-трёх днях пути. Времени мало.
Я доел тушёнку, вытер нож о штанину и убрал его в ножны. Вечерело. Солнце садилось за разбитые стены, окрашивая монастырь в багровый, и развалины в этом свете выглядели так, словно горели изнутри. По лагерю прокатился звук вечерней поверки — хриплые голоса сержантов, выкликающих фамилии. Некоторые фамилии повисали в воздухе без ответа.
Люди заслужили отдых. Выход я назначил на время рассвета. К ночи лагерь затих: костры горели низко, часовые сменялись каждые два часа, Ленский лично проверил посты. Данила расположил своих дружинников на южном фланге — привычка партизана, всегда державшего ухо востро. Федот выставил гвардейцев в кольцо вокруг моей палатки, и спорить с ним на эту тему я не собирался.
Я лежал на расстеленном плаще, заложив руки за голову, и смотрел в брезентовый потолок палатки. Сон не шёл. Покалывание в кончиках пальцев, которое я ощутил ещё днём, привалившись к стене монастыря, не ослабевало. Оно пульсировало, как второе сердцебиение, и тянуло вниз, в глубину.
Каменный круг под фундаментом. Пятнадцать метров ниже уровня земли. Я чувствовал его так отчётливо, как геомант чувствует рудную жилу, — холодное, мерное гудение, от которого вибрировали зубы, если прислушаться. Это ощущение было мощнее муромского круга. Намного мощнее.
Я поднялся, натянул берцы и вышел из палатки. Гвардеец у входа вскинулся, но я остановил его жестом.
— Не дёргайся, — сказал я тихо. — Мне нужен час.
Федот выучил своих людей хорошо: боец не стал спорить, лишь кивнул, проводив меня настороженным взглядом.
Я обогнул монастырские руины, остановившись у места, где покалывание ощущалось сильнее всего — возле северо-восточного угла фундамента. Булыжная кладка уходила в землю, и дальше, ниже строительного камня, начиналась глина вперемешку с валунами. А ещё глубже, на пятнадцати метрах, — пустота. Изолированная камера с каменным кругом внутри.
Каменная поступь позволила мне уверенно скользнуть в почву, мягко, как всегда. Тело погрузилось в породу, и мир изменился — вместо ночного воздуха, костров и храпящих солдат меня обступила прохладная, плотная тьма грунта. Я нёсся вниз сквозь глину, огибая крупные камни, пока не вынырнул в пустоту.
Помещение оказалось обширнее, чем я ожидал. Купольный свод из необработанного гранита поднимался метров на шесть, и стены покрывала сетка мельчайших трещин, от которых тянуло сыростью — последствия артобстрела. Воздух здесь был затхлым, неподвижным, словно запечатанным столетия назад. Тусклое свечение исходило от самих камней круга, и его хватало, чтобы различить очертания.
Двенадцать мегалитов. Не семь, как в Муроме. Каждый в полтора человеческих роста, испещрённый рунами, значение которых не вспомнил бы ни один ныне живущий учёный. Камни стояли ровным кольцом, и пространство между ними дрожало от концентрации энергии, которая заставляла волоски на моих руках подниматься дыбом. Муромский круг по сравнению с этим казался тлеющим угольком рядом с горном.
Я медленно обошёл гигантов по внешней стороне, касаясь каждого кончиками пальцев. Камень откликался вибрацией, глубокой и ровной, как гул колокола, который звонили где-то под землёй. Руны на поверхности вспыхивали и гасли от моих прикосновений, оставляя после себя бледно-голубые следы. Энергия фонила так сильно, что мой и без того изрядно истощённый резерв начал ныть, как незажившая рана.
Я остановился перед центральным камнем — самым крупным, с широкой горизонтальной трещиной посередине, которая делала его похожим на полуоткрытый рот. Прижал обе ладони к холодной поверхности. Закрыл глаза и произнёс формулу активации на языке, который в этом мире не звучал, вероятно, тысячу лет. Слова выходили из горла гортанно, тяжело, словно каждый слог весил столько же, сколько камни вокруг меня.
Руны вспыхнули разом, ярче, чем в Муроме, — не тусклое мерцание, а ровный, плотный свет, залившийся в каждую трещину и выемку. Гул мегалитов ударил по телу физически, прокатившись от подошв сапог до макушки. Глубже, мощнее, чем в первый раз. Не вибрация камня — пульс самой земли, тяжёлый и неторопливый, словно ещё одно сердце билось далеко внизу, под слоями глины, гранита и базальта.
Я шагнул в центр круга.
Мир погас.
Первая волна обрушилась без предупреждения. Передо мной развернулась картина, от которой перехватило дыхание. Она не поражала красотой — она поражала масштабом. Моя армия. Вся, разом, растянутая на тысячи километров.
Гарнизон в Угрюме — ночная смена на стенах, усталое спокойствие, ровное мерцание светокамней, скрип сапог часового на бастионе. Защитники Владимира — рутинные патрули, тихий разговор двоих дружинников у ворот, один рассказывает другому о дочери, которая научилась ходить. Ярославль — тревожное ожидание, командир на стене всматривается в тёмный лес, пальцы на рукояти сабли побелели от напряжения. Кострома и Муром — караульные костры, гул перекличек, рутина, держащаяся на дисциплине Тимура Черкасского и Степана Безбородко. Корпус на марше, мой корпус — натёртые ноги, тяжесть оружия, запах пота и крови, негромкий говор у догоревших костров. Белорусские ополченцы с совершенно иной тональностью — не усталая привычка, а злость, накопившаяся за два десятка лет и наконец нашедшая выход. Дружинники самого Данилы — нервное, голодное предвкушение, как у волков, которые учуяли добычу и знают, что погоня близка к завершению.
Каждое лицо — отдельная жизнь, доверенная мне. Не фишки на карте, не числа в рапорте. Живые люди, с семьями, страхами, надеждами. Я чувствовал их так, словно стоял рядом с каждым. Солдата, который не мог уснуть, потому что утром видел, как рыцарский клинок рассёк его товарища от плеча до пояса. Женщину-стрелка в Угрюме, которая мерила шагами парапет, думая о муже, ушедшем с моей армией. Новобранца из гарнизона Стрельцов под Муромом, который впервые в жизни стоял в дозоре с настоящей винтовкой и боялся настолько сильно, что зубы стучали.
Давление было чудовищным. Не ментальная атака — чистый вес ответственности, сгустившийся до физической тяжести. Моё тело дрогнуло. Воздух загустел, превратившись в свинцовую взвесь, заполнившую лёгкие.
Святилище безмолвно спрашивало: «Способен ли ты нести это?»
Я выпрямился, вдавив подошвы в каменный пол. Когда-то, в прежней жизни, я нёс на плечах бремя целого континента. Армии, которые насчитывали десятки тысяч клинков. Города, которые строились и горели. Народы, которые ненавидели меня и молились на меня в равной мере. То, что давило на меня сейчас, было осколком той ноши, привычной, как вес собственных доспехов.
Я принял этот вес. Не согнулся. Не сбросил.
Вторая волна пришла иначе — тише и страшнее. Видения тех, кого я уже потерял.
Лица артиллеристов, погибших под Смолевичской крепостью. Капитан Жеребцов с его обожжённой щекой — молодой офицер, который перевёз семью в Угрюм, потому что верил в меня. Последнее, что он увидел, — вспышка жертвенного выброса орденского пироманта. Бойцы, скошенные конницей в генеральном сражении, — ополченцы из-под Могилёва, которым нечего было противопоставить закованным в сталь магам. Они просто стояли и стреляли, пока рыцари рубили их, как траву. Семеро моих гвардейцев, погибших сегодня. Я помнил, как спарринговал с одним из них, терпеливо повторяя одно и то же движение раз за разом. Помнил, как другой, здоровенный верзила из глухой деревеньки на севере от Угрюма, подкармливал бродячую собаку у казармы, пряча для неё куски хлеба.
Их кровь — на моих руках. Я не допустил ошибку. Я сделал выбор, что эта война необходима, и этот выбор стоил жизней. Я привёл их сюда. Я спланировал этот поход. Каждый погибший — прямое следствие моего решения выступить.
Искушение прозвучало тихо, вкрадчиво, как шёпот в пустой комнате. «А если бы ты не начал этот поход?» Жеребцов был бы жив. Гвардейцы сидели бы у костра в Угрюме. Ополченцы вернулись бы к семьям.
Я принял эту вину. Целиком, не отмахиваясь и не прячась за стратегической необходимостью. Полководец, который не скорбит по павшим, — мясник. Полководец, которого скорбь парализует, — убийца тех, кто ещё жив. Я удерживал равновесие между этими краями, потому что научился ходить по этому лезвию задолго до того, как попал в это тело.
Жеребцов был со мной, потому что верил в то, что я делаю. Ополченцы стояли в строю, потому что знали, за что дерутся. Гвардейцы погибли, защищая людей, которых клялись защищать. Я не имел права обесценить их выбор своими сомнениями.
Третья волна ударила в будущее.
Минский Бастион. Его стены, массивные, из серого камня, возвышались в предрассветной мгле. Внутри — заводы, лаборатории, склады, жилые кварталы. Всё, что Орден запечатал и законсервировал, отказавшись от технологий. Бастион — ключ ко всему: производство, ресурсы, щит для белорусских земель и источник знаний для моего княжества. Каждый месяц без Бастиона — деревни, которые опустошит следующий Гон. Ослабленный Угрюм, который раздавят внешние враги и внутренние интриганы. Я видел это с ясностью, близкой к пророческой.
А потом видение сместилось ближе. Лица людей, которые ещё живы, но могут погибнуть при штурме. Федот — с его обострённым чувством ответственности и руками, которые никогда не дрожат в бою. Евсей — молчаливый, надёжный, похожий на каменную стену, о которую можно опереться. Гаврила — громкий, бесстрашный, первым лезущий в любую дыру. Данила — князь без княжества, потративший годы на партизанскую войну, и вот теперь он в шаге от цели, и этот шаг может его убить.
Вопрос, который задало святилище, не был облечён в слова. Он просто стоял передо мной, тяжёлый и неумолимый, как каменная плита: «Пошлёшь ли ты их на смерть, зная всё это?»
Пошлю. Потому что бездействие обойдётся дороже. Бастион — ключ не только к этой войне. Человечество сильно не одной лишь магией. Технологии, инженерная мысль, способность создавать инструменты и машины — это вторая сторона клинка, и обе стороны одинаково остры. Изобретательность и мастерство — вот что делает человечество тем, чем оно является. И то, и другое понадобится в войне с Бездушными, которая не закончится никогда, пока люди не научатся пользоваться всем, что у них есть.
Тишина. Долгая, давящая. Камни вокруг гудели так низко, что звук ощущался не ушами, а рёбрами. Потом давление отпустило, и я понял, что прошёл.
Из центра круга прозвучал хор голосов, слившихся воедино, как коллективная воля тысяч ушедших:
«Что ты готов создать?»
— Империю, которая защитит людей от тьмы, — ответил я вслух, и мой голос показался мне чужим в этой подземной тишине.
Пауза. Принятие. Тяжёлое, весомое, как удар кузнечного молота по наковальне.
Я задал свой вопрос, пока связь со святилищем не оборвалась:
— Зачем существуют эти круги?
Хор голосов ответил:
«Мы — часть того, что лежит глубже. Земля помнит раны, которые люди забыли. Она знает, что раны вернутся. Мы были посеяны для тех, кто встанет между ней и болью. Не всякому дано услышать нас — только тому, кто несёт в себе и камень, и огонь, и волю вести других. Те, кто докажет право, получат то, что поможет им защищать».
Звучало загадочно, но знакомо. В моё время подобные структуры тоже были связаны с землёй, с глубинными силами. Я отметил новую деталь: в Муроме акцент был на вере людей, коллективном бессознательном, копившемся тысячелетиями. Здесь я ощущал иное. Более древнее, более глубокое, нечеловеческое. Словно сама земля была живой, а круги — её органами чувств, протянутыми к поверхности из недоступных глубин. Я не до конца понимал, что это значит, но запомнил ощущение. Могло пригодиться.
Последний вопрос святилища упал в сознание, как камень в колодец:
«Готов ли ты чувствовать свою армию как собственное тело?»
— Да, — ответил я.
Связь обрушилась на меня разом, как лавина.
Тысячи ниточек восприятия вонзились в мой разум одновременно. Защитники Угрюма, Владимира, Мурома, Ярославля и Костромы — рутина, запах дыма от караульных костров, скука ночной смены, негромкие разговоры, перекличка часовых. Армия здесь, надо мной, над этим каменным кругом, — сон, тревожный и рваный, стоны раненых, шаги караульных по периметру лагеря. Белорусские ополченцы, их злость и нетерпение, желание скорей вонзить клыки в горло показавшему слабину давнему врагу.
Голова раскалывалась. Слишком много информации. Слишком громкий шум. На мгновение мне показалось, что я теряю себя в этом потоке, растворяюсь в тысячах чужих ощущений, как Василиса когда-то едва не растворилась в камне во время Стихийного погружения. Колени подогнулись, и я упёрся ладонью в пол, чтобы не упасть.
Я уже проходил нечто подобное. В первом круге, когда принимал коллективную боль и мольбы ушедших, тот же удушающий поток чужого, грозивший стереть моё «я». Тогда я нашёл центр, и сейчас я его нащупал снова. Не слышать всех сразу. Чувствовать общее состояние: тонус армии, её боевой дух, её тревоги, а к конкретным точкам обращаться лишь когда нужно. Как полководец переводит взгляд с общей карты на конкретный участок фронта.
Постепенно хаос превращался в систему. Гул тысяч голосов стих до ровного фона, из которого я мог извлечь любую отдельную нить, потянув за неё. Расстояние больше не имело значения. Бойцы в Угрюме, Владимире, Муроме — я ощущал их так же отчётливо, как собственный лагерь на поверхнолсти.
Я вышел из круга камней, и усталость навалилась всем весом — глубже и тяжелее, чем после Муромского святилища. Ноги подрагивали, в висках стучало, а перед глазами плыли тёмные пятна. Дар был мощнее. И плата за него — тоже.
Каменная поступь подняла меня на поверхность. Я вынырнул из грунта у монастырской стены, отряхнул с плеч налипшую глину и тяжело сел на остатки каменной кладки.
Ночной воздух ударил в лицо, прохладный и чистый после затхлости подземелья. Лагерь спал. Костры догорали, часовые мерно обходили периметр, в небе над разрушенным монастырём горели звёзды — крупные и яркие, какие бывают только вдали от городов.
Теперь я знал: где враг атакует — я почувствую. Где дрогнет строй — узнаю первым. Где нужна помощь — узнаю раньше любого гонца, магофона и амулета связи.
Армия стала продолжением моего тела.
***
Ворота Минского Бастиона закрылись за последней колонной в третьем часу ночи. Дитрих фон Ланцберг стоял на надвратной галерее и считал. Четыреста двенадцать рыцарей прошли через ворота пешком или верхом, многие с ранами, перевязанными на ходу. Из гарнизонов, которые Конрад стянул к монастырю, в строю осталось меньше четверти. Ещё сотня ждала их уже в Бастионе: те, кого оставили в минимальных караулах при крепостях. Пятьсот двадцать шесть полноценных бойцов, если считать тех, кто стоит на ногах.
Маршал отошёл от парапета и потёр переносицу. Шесть тысяч ртов в городе и при Бастионе: слуги, кухарки, конюхи, крестьяне из ближних деревень, забившиеся под защиту стен при первых слухах о войне. Воевать они не умели и не собирались. При первом орудийном залпе половина побежит к южным воротам, вторая половина забьётся в подвалы.
Дитрих провёл ладонью по лицу, сгоняя усталость. Поспать ему не удалось. Пока колонна тянулась по дороге от монастыря к Минску, он лично замыкал отступление, контролируя тепловым зрением окрестности на полкилометра. Погони не было. Платонов не стал преследовать, и это говорило о многом: либо его армия тоже измотана до предела, либо он не торопится. Второе было хуже.
Дитрих провёл ладонью по лицу, сгоняя усталость, и принялся считать мёртвых.
Из одиннадцати комтуров, державших оборону белорусских земель, уцелели четверо. Юргис Радзивилл погиб при штурме Смолевичской крепости, убитый лично Платоновым. Эшенбах, скорее всего, тоже мёртв: Дитрих в последний раз видел его в строю фанатиков, отказавшихся отступать. Позолоченные наплечники мелькнули среди поднятых мечей, а потом колонна ушла, и смотреть назад стало незачем. Гедройц, старый осторожный лис из Абрицкой крепости, не дожил до отступления: его видели мёртвым на поле брани среди собственных людей, хотя за пять лет командования он ни разу не вывел гарнизон в открытый бой. Ещё двое пропали без вести, что на языке войны обычно означало то же самое, что и «погиб», только без тела.
Четверо живых комтуров: Зиглер с раненой рукой, Гольшанский с запёкшейся кровью на доспехе, педантичный фон Зиверт и молчаливый Бронислав Стойкий. Плюс капитан Рейнхольд, бывший телохранитель Конрада, мальчишка с рассечённой скулой и остановившимся взглядом. Вот и всё командование Ордена Чистого Пламени.
Маршал отвернулся от панорамы спящего Бастиона и направился к зданию штаб-квартиры. Серебряный крест в два человеческих роста поблёскивал над входом в свете факелов. Дитрих задержал на нём взгляд, проходя через парадную арку. Символ, за который Конрад умер.
Маршалу следовало испытывать скорбь, и он действительно её испытывал, где-то на дне, под слоями расчёта и собранности. Конрад заслуживал уважения. Великий воин, человек несгибаемых принципов, железной воли и непоколебимой веры в то, что магия выше любого механизма. Он вышел на поединок с Платоновым, чтобы доказать эту веру собственной жизнью, и проиграл. Те самые принципы и та самая воля убили его вернее любого клинка.
А ведь самое страшное случилось даже не в поединке. Дитрих годами твердил себе, что доктрина ошибочна, годами изучал вопрос по контрабандным книгам и допросам пленных инженеров, годами выстраивал аргументы в собственной голове, но одно дело теория… И совсем другое — увидеть её подтверждение на практике. Пушки Платонова вели огонь с огромного расстояния, измеряемого километрами. Ни одно боевое заклинание в арсенале Ордена не добивало и на треть этой дистанции. Рыцари стояли под коллективным барьером и принимали удар за ударом, не имея возможности ответить. Барьер двух тысяч магов, питаемый двумя тысячами резервов, просел за несколько часов обстрела. А когда конница пошла в атаку, аркалиевое облако выжгло личные щиты, и рыцари оказались на открытом поле перед пулемётами. Без магии. В тяжёлых доспехах. На лошадях. Дитрих видел, как лучшие бойцы Ордена падали десятками, срезанные свинцом, от которого не спасали ни зачарованная сталь, ни многолетняя выучка. Одна пулемётная точка за минуту делала то, на что боевому магу потребовался бы весь резерв.
Всё, чего он боялся. Всё, о чём предупреждал в мыслях, не решаясь произнести вслух. Технологии при определённых условиях сокрушают магию так же легко, как молот сокрушает глиняный горшок. Конрад отказывался это видеть. Теперь Конрад лежал на поле у монастыря, и видеть стало некому.
Маршал поднялся по лестнице в свой кабинет, зажёг масляную лампу на столе и сел. На стене висела карта орденских владений, аккуратно размеченная цветными булавками. Красные булавки обозначали крепости, синие отмечали патрульные маршруты, зелёные — склады и перевалочные пункты. Половину булавок следовало снять. Крепости пусты, патрулировать некому, склады разграблены или брошены.
Он достал из ящика стола маленькую записную книжку в кожаном переплёте. Записи были сделаны шифром, который Дитрих разработал сам, и касались вещей, за которые любой ортодокс повесил бы его на ближайших воротах. Перечень специалистов в подвалах, состояние генераторных секций, списки материалов, необходимых для перезапуска промышленных мощностей Бастиона. Четыре года работы. Шестьдесят восемь «мертвецов», официально казнённых за технологическую скверну, а на деле живущих и работающих этажами ниже, под ногами рыцарей, которые топили печи дровами и носили лаванду от вшей.
Всё это готовилось для другого момента. Дитрих рассчитывал на постепенный переход: ошибка Конрада, нарастание недовольства, тихая консолидация модернистов, а затем мягкое отстранение Гранд-Командора. Годы, возможно десятилетие. Платонов сломал этот график за неделю. Конрад мёртв, Орден разбит, и вместо плавного разворота Дитриху достался обломок корабля в штормовом море.
Маршал откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Тёплое зрение не отключалось; сквозь стены проступали размытые контуры часовых на галерее, пульсирующие тепловые пятна в казарме напротив, рассеянное мерцание гражданских за периметром. Привычка, ставшая второй натурой. Дитрих видел людей сквозь камень так же естественно, как другие видели их глазами.
Два таймера тикали одновременно, и оба работали против него.
Первый: Платонов. Его армия стояла у монастыря, измотанная боем, но победившая. Путь на Бастион был открыт. День на отдых, может два, потом марш. Платонов не из тех, кто даёт врагу передышку без причины, и Дитрих не имел иллюзий относительно цели этого похода. Бастион — главный приз. Промышленные мощности, генераторы, турбины, насосные станции, инструменты и станки. Ради этого Платонов потащил армию за тысячу километров от дома.
Второй: Ливонская конфедерация, о чём уже пришло сообщение по закрытым каналам. Корпус фон Штернберга численностью до трёх тысяч штыков был на подходе. Двое-трое суток, если верить Рижскому князю. И вот здесь начиналась настоящая проблема.
Если ливонцы успеют раньше Платонова и помогут удержать Бастион, то произойдёт ровно то, чего Дитрих боялся больше любого штурма. Густав фон Рохлиц потребует доступ к производственным мощностям в обмен на помощь. Потребует инспекцию корпусов, контроль над ресурсами. Бастион перестанет быть орденским. Ливония войдёт сюда и уже не уйдёт. А вместе с ливонскими солдатами воспрянет духом ортодоксальная фракция: выберут нового Гранд-Командора из своих, человека, который скажет «Конрад был прав, мы просто недостаточно верили». И всё, что Дитрих строил четыре года, сгорит за одну ночь.
Маршал открыл глаза и посмотрел на записную книжку, лежащую на столе. Шестьдесят восемь специалистов в подвалах. Четверо комтуров, из которых Зиглер и Гольшанский давно смотрят в ту же сторону, что и он. Фон Зиверт — ортодокс, но ортодокс практичный, способный пересмотреть убеждения, если факты перевесят догму. Стойкий — белорус, которому в конечном счёте безразлично, во что верит Орден, лишь бы Орден продолжал давать ему то, чего не дала родина: место, звание, смысл.
Этих карт хватит. Должно хватить.