Камеры инквизиции в Галлиполе оказались не такими, какими Амберто ожидал их увидеть. Не сырые подвалы Офидоса с плесенью на стенах и цепями, вмурованными в камень. Не казематы, пропитанные запахом крови и страха, что въелся в каждую трещину. Здесь было чисто, сухо и пахло известью, как в больничном крыле или богадельне. Стены выкрашены в светлый, охристый цвет, на полу — дощатый настил, присыпанный опилками. В углу — узкая койка с чистым бельём, над ней — зарешеченное окно, выходящее во внутренний двор, где днём слышались шаги патрульных, а по ночам — только шелест ветра.

Амберто сидел на этой койке, прислонившись спиной к стене, и смотрел в потолок. Розовый свет под кожей, после того как яд выветрился из крови, пульсировал ровно, спокойно, и это спокойствие было почти непривычным. Дар не рвался наружу, не требовал выхода. Он просто был. Как дыхание. Как сердцебиение.

Сколько времени они здесь? Три дня? Четыре? Он сбился со счёта. Первый день прошёл в забытьи — тело вымывало отраву, и он то проваливался в тяжёлую, без снов дремоту, то выныривал, слыша за стеной шаги или приглушённые разговоры. Второй день он провёл в ожидании. Ждал, что сейчас войдут, схватят, начнут допрос. В Офидосе инквизиторы не медлили. Но здесь было тихо. Приносили еду — горячую, сытную, даже кружку травяного отвара, пахнущего мятой. Спрашивали, не нужно ли чего. Уходили.

На третий день он уже места себе не находил от непрошенных мыслей.

Вспоминал подвал. Тела, тающие в круге. Чёрную кровь, впитывающуюся в руны. Мираж, стоящую над поверженным демоном, с дымящимся сердцем в руке. Её лицо, искажённое яростью и болью. Её слова, брошенные им в лицо: «Ты, наследник Серебряного дома, который вот-вот разрушит этот мир!»

Он тогда не нашёлся, что ответить. Ответов не было и сейчас.

За стеной кто-то завозился, и Амберто услышал знакомый, глухой стук — Огонёк, который, видимо, тоже не спал, ворочался на своей койке. С другой стороны, там, где держали Хельма, было тихо. Друид умел молчать. Иногда Амберто казалось, что он может не произносить ни слова годами.

На четвёртый день за ним пришли.

— Господин де Соммерсет, — стражник говорил вежливо, почти почтительно. — Мастер Клаус ожидает вас. Прошу следовать за мной.

***

Коридоры инквизиции в Галлиполе так же отличались от офидосовских. Здесь не было мрачных, давящих сводов, факелов, чадящих копотью. Всё было просторно, светло, окна выходили во внутренний двор, и даже в серый, осенний день здесь было уютно — по-казённому чисто, но уютно. На стенах висели карты долины, какие-то схемы, аккуратно вычерченные планы. У дверей стояли стражники, но они не провожали его взглядами, не сжимали рукояти мечей. С каждой минутой Амберто всё больше уверялся, что в Офидосе атмосфера была нарочито мрачной, чтобы запугать, сломить пленника ещё до допроса. Здесь же явно использовали другие методы.

Кабинет, куда его привели, оказался просторной комнатой с высоким окном, выходящим на ту же площадь, где вчера, казалось, ещё гремел праздник. Теперь там было пусто, только редкие прохожие пересекали мостовую да торговка с корзиной яблок устроилась у фонтана, перекрикиваясь с разносчиком горячих пирожков. За столом, заваленным бумагами, сидел Клаус.

Амберто видел его мельком, когда их выводили из подвала — старый, седой, с лицом, изрезанным морщинами так глубоко, что в них можно было прятать монеты. Теперь он разглядел его лучше. Кожа цвета старого пергамента, руки в тёмных пятнах, глаза — живые, цепкие, с той особенной, спокойной уверенностью, которая бывает у людей, переживших слишком много, чтобы чего-то бояться.

— Присаживайся, наследник, — Клаус кивнул на стул напротив, и Амберто, помедлив, сел. — Устал, поди, ждать.

— Признаться, да, — ответил Амберто, и слова его, после долгого молчания, прозвучали глухо.

— Ждать всегда тяжело, — Клаус подвинул к нему кружку с чаем, и Амберто заметил, что руки у старика не дрожат. — Особенно когда не знаешь, чего ждать. Но вы, господа хорошие, не из тех, кто привык к роскошным апартаментам.

Он усмехнулся, и в этой усмешке, кривой, невесёлой, было что-то, от чего Амберто вдруг почувствовал себя не на допросе, а на затянувшейся беседе с дальним родственником, который помнит тебя ещё ребёнком.

— Я не привык, — осторожно сказал Амберто, — ждать в камере три дня без единого вопроса.

— А вопросов и не было, — Клаус пожал плечами. — Что спрашивать? Мы всё знаем. Точнее, знаем, что вы не культисты. И что вы, — он посмотрел на Амберто долгим, тяжёлым взглядом, — не собирались открывать врата Бездны посреди торгового квартала. Это уже что-то.

— Откуда? — спросил Амберто, и в его тоне, вопреки желанию, проступила дрожь.

Клаус помолчал. Потом достал из стопки бумаг несколько листов, исписанных мелким, убористым почерком.

— Показания господина Войновского, — он перелистнул страницу. — Драгана. Он успел многое рассказать. Про Филиппа Корвина, про книгу, что тот нашёл. Про Эмилию Радаган, которая переводила. Про Лещинского, который всё это оплачивал. Про Войтека, предоставившего культу убежище. И про Ивана, который... — он сделал паузу, подбирая слова, — ...который явно был в курсе. А вот про его дальнейшие намерения мы уже ничего не узнаем, но сам факт, что он скрывал всё это от инквизиции, говорит не в его пользу.

Амберто молчал. Кружка в его руках остывала, и он, чтобы чем-то занять руки, сделал глоток. Чай был горьковатым, с привкусом полыни — старый инквизитор явно предпочитал травяные сборы, а не привычную заварку.

— Иван, — сказал он наконец, — он не был... он не хотел...

— Что — не хотел? — Клаус посмотрел на него спокойно, без осуждения. — Открывать врата? Приносить вас в жертву? Может быть и не хотел. Мы уже не спросим.

Он отложил бумаги, сложил руки на столе.

— Ваша группа, господин де Соммерсет, сделала то, что должна была сделать инквизиция. Мы это признаём. И, — он усмехнулся, и в этой усмешке, невесёлой, кривой, не было насмешки, — мы это ценим.

Он достал из ящика стола пачку бумаг, перетянутых бечёвкой, и толстый кожаный кошель. Кошель глухо стукнул о дерево, и Амберто, глядя на него, чувствовал, как внутри, там, где ещё недавно пульсировал страх, разливается странное, тяжёлое спокойствие.

— Что это? — спросил он, хотя уже догадывался.

— Компенсация, — Клаус развязал бечёвку, разложил бумаги. — Документы на приют «Лазурный утёс» и шахты с залежами lapis ignifer, Амберто поднял бровь, а старый инквизитор вздохнул. Залежами огневика, если говорить проще. От имени Империи, с печатью и подписью. Дом Змеи, — он помолчал, и в его тоне, обычно ровном, проскользнуло что-то, похожее на удовлетворение, — допустил серьёзные нарушения. Их активы конфискуются. Передаются тем, кто проявил себя в защите порядка.

Амберто взял бумаги, развернул. Герб Империи в виде двуглавого грифона, печать канцелярии, подпись — разборчивую, каллиграфическую. Всё было настоящим.

— Почему нам? — спросил он, и слова его, надорванные, прозвучали глухо. — Почему не дому Петуха? Не городу?

— Потому что дому Петуха, — Клаус усмехнулся, — и так хорошо. А вы, наследник Сокола, едете на север. В родную долину. Вам, я думаю, будет приятнее вернуться не побитым беглецом, которого выгнали из академии, а... — он поднял глаза, и Амберто увидел в них что-то, похожее на понимание, — человеком, который принёс пользу своему дому. И Империи.

Амберто сжал бумаги. Пальцы дрожали, но он не мог, не хотел их отпускать.

— Что-то ещё? — спросил он, и в его тоне, против воли, проскользнула та же сталь, что звучала у отца, когда тот принимал решения, от которых зависели жизни.

— Есть одна просьба, — Клаус сказал это буднично, но Амберто заметил, как его пальцы, лежавшие на столе, чуть напряглись. — Мастер Иван, погибший при исполнении... Он сделал много для города. Люди его знали. Уважали. Будет лучше, если все узнают, что он отдал жизнь, чтобы остановить культистов. А не... — он сделал паузу, подбирая слова, — не то, что было на самом деле.

Амберто молчал. В голове, в такт сердцу, билась одна мысль: «Они хотят, чтобы мы врали. Чтобы Иван стал героем. Чтобы никто не узнал, что он покрывал их. Что он...» Что он? Что он хотел? Остановить? Использовать? Или просто не мог поверить, что те, с кем он играл в опасную игру, пойдут так далеко без его поводка?

— Вы не отвечаете, — сказал Клаус, и в его словах не было давления, только усталая констатация. — Я понимаю. Это тяжело. Но, поверьте старому инквизитору: иногда ложь — это милосердие. И для живых, и для мёртвых.

— А Драган? — спросил Амберто, и вопрос этот вырвался раньше, чем он успел подумать. — Наёмник. Что с ним?

Клаус посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В его глазах, живых, цепких, мелькнуло что-то, чему Амберто не сразу нашёл название. Жалость? Понимание? Или просто отстранённость человека, который слишком часто видел смерть и знает цену каждой жизни.

— Драган, — сказал он, и слова его были ровными, спокойными, — сидел на порошках давно и плотно. Без них уже не мог. А в камере... ломка. Не выдержал. Повесился.

Амберто сглотнул. Горло пересохло, и он, чтобы не выдать дрожи, сделал глоток остывшего чая. Полынь, горькая, терпкая, забила дыхание.

— Бывает, — сказал Клаус, и в его тоне не было оправдания, только констатация. — Такие, как он, редко доживают до старости.

Амберто кивнул. Он понял. Или сделал вид, что понял. Вопросов больше не было.

***

В коридоре его ждали остальные. Огонёк стоял, прислонившись к стене, и на его лице, обычно насмешливом, сейчас было написано такое же тяжёлое, глухое спокойствие, что и у Амберто. Хельм сидел на лавке, положив руки на колени, и смотрел в пол. Мираж — Мираж стояла у окна, и в её глазах, жёлтых, кошачьих, не было ничего, только отстранённость.

— Всё? — спросил Огонёк, когда Амберто подошёл.

— Всё, — ответил он и, не говоря больше ни слова, двинулся к выходу.

***

Таверна «У сломанной бочки» встретила их уже ставшим привычными запахом эля, жареного мяса и дешёвого табака. Трактирщик, тот самый, коренастый, с разбитым носом, при виде их поморщился, уже открыл рот, чтобы сказать, что мест нет, как вдруг замер. Глаза его расширились, и лицо, ещё минуту назад недовольное, расплылось в улыбке.

— Господа! — воскликнул он, выходя из-за стойки. — Господа, это вы! Герои Галлиполя! А я-то думал, вы уже уехали!

Он засуетился, замахал рукой служанке, чтобы та подхватила сумки.

— Комнаты! Лучшие комнаты! Для героев — всё бесплатно!

Амберто хотел возразить, сказать, что они заплатят, что не нужно, но Огонёк, опередив его, хлопнул трактирщика по плечу.

— Спасибо, любезный, — сказал он, и в его словах, обычно насмешливых, сейчас слышалась усталая благодарность. — Не откажемся.

***

Комнаты были на втором этаже, с окнами во двор, чистые, проветренные, с бельём, пахнущим сушёной лавандой. Амберто скинул куртку, умылся ледяной водой из рукомойника и долго стоял, глядя в мутное, медное зеркало. На него смотрел чужой человек — бледный, с тёмными кругами под глазами, с отросшей щетиной, с волосами, которые давно требовали стрижки. Тот, кто три дня назад лежал на полу подвала и смотрел, как тают тела.

Он провёл рукой по лицу, смахивая капли воды, и отошёл от зеркала.

***

В общем зале, когда они спустились, уже царило оживление. День клонился к вечеру, и таверна наполнялась народом — купцы, ремесленники, приезжие, местные. За дальним столиком, у камина, сидел бард.

Амберто заметил его сразу. Яркий, пёстрый камзол, шляпа с пышным пером, волосы до плеч, перехваченные лентой. Он настраивал лютню, перебирал струны, и пальцы его, длинные, гибкие, двигались с ленивой, профессиональной грацией.

Огонёк, успевший переодеться и прихватить кружку, уже сидел за столиком в углу, делая вид, что внимательно изучает меню. Мираж и Хельм опустились на лавки рядом, и Амберто, помедлив, сел напротив.

— Герои, — тихо сказал Огонёк, и в его словах, непривычно серьёзных, не было насмешки. — Сидим, ждём, когда нас начнут кормить бесплатным пивом.

— Заткнись, — так же тихо ответила Мираж, но в её тоне не было злости.

Бард тронул струны. Зал, ещё минуту назад шумный, притих. И полилась песня.

«...В час, когда тьма подступала к вратам,
В час, когда звёзды потухли над башнями...»

Амберто слушал, и в голове, вместе с мелодией, складывалась картина. Слишком правильная. Слишком гладкая. В ней не было ни капли той грязи, того ужаса, той безнадёжности, что он чувствовал, лёжа на холодном камне подвала. В ней не было сломанного меча Драгана, не было глупой мечты наёмника стать драконом, не было трупа Брониса с дырой в груди, и уж точно не было Мираж с чёрным огнём на когтях.

«...Встал на пути, закрывая сей град
Мастер Иван с горсткой отважных...»

Чародей перевёл взгляд на Огонька. Тот сидел, не двигаясь, и только желваки на скулах ходили. Хельм опустил голову, спрятав лицо в тени капюшона. Мираж смотрела на барда, и в её глазах, жёлтых, кошачьих, не было ничего — только отрешённость и странная, горькая усмешка.

— Быстро, — тихо сказал Амберто, наклоняясь к Огоньку. — Откуда они знают детали? Мы же сами только вчера вышли.

Огонёк хмыкнул, не отрывая глаз от кружки.

— А ты думаешь, инквизиция всё это время по кабинетам сидела и в потолок плевала? — он сделал глоток, поморщился — пиво было тёплым. — Пока мы в камерах ждали, пока бумажки оформляли... — он кивнул на барда, который уже вовсю живописал, как «доблестный инквизитор Иван пал, закрывая врата», — они своё не упустили. Герои им нужны. А герои без песен — что лес без птиц.

Амберто сжал кружку. В горле пересохло.

— Значит, всё это... — он обвёл рукой зал, на людей, которые уже поглядывали в их сторону, на девушку, которая поставила перед Мираж кружку и что-то восторженно зашептала, — инсценировка?

— Не инсценировка, — голос Огонька стал тише, жёстче. — Мы сделали то, что сделали. Демон мёртв. Город цел. А дальше... — он пожал плечами, — дальше начинается политика. Кому-то нужны герои. Кому-то — виновные. Нам повезло попасть в первую категорию.

Он поднял кружку, салютуя кому-то из знакомых, и добавил, не меняя выражения лица:

— Так что пей, Соммерсет. Сейчас — это единственное, что от нас требуется. Быть героями. Хотя бы вечер.

Амберто сделал глоток. Пиво было горьким, но он почти не чувствовал вкуса. Он смотрел на барда, который уже заканчивал песню под одобрительные крики, на людей, которые тянулись к их столику, и думал о том, что где-то в подвалах инквизиции, на леднике, чтобы замедлить разложение, лежит тело Драгана. Который никогда не станет драконом. Которого никогда не впишут в песню.

***

Потом было пиво. Много пива. Его ставили перед ними одно за другим, и Огонёк, не отказываясь, пил, и лицо его, красное, взмокшее, расплывалось в улыбке, когда он рассказывал очередную небылицу о том, как они «ворвались во врата», как «бились с полчищами демонов», как «Иван остался и закрыл проход с той стороны».

К нему подходили люди. Девушки улыбались, смотрели с восхищением, а Огонёк подмигивал и источал грубые комплименты, однако девушки лишь мило краснели и улыбались вновь. Парни просились в помощники, проводники, слуги, спрашивали, не нужна ли кому охрана, и он, хлопая их по плечу, говорил, что «места все заняты, но вы, ребята, держитесь, из вас выйдет толк».

Амберто сидел, сжимая в руках кружку, и чувствовал, как тяжесть, давившая на плечи, становится всё невыносимее. Ему хотелось встать, уйти, спрятаться в темноте коридора, где никто не увидит его лица. Но он сидел и пил, потому что не знал, что ещё делать.

Хельм, съёжившись, пытался стать незаметным, но его то и дело задевали локтями, хлопали по плечу, и каждый раз он вздрагивал, будто от удара.

— Герой, — сказал какой-то купец, поднимая кружку. — За здоровье!

Хельм кивнул, не поднимая глаз, и сделал глоток. Руки его дрожали.

Мираж что-то писала. Амберто заметил это краем глаза — она сидела, склонившись над клочком бумаги, и перо её, быстрое, нервное, бегало по строчкам. Пальцы сжимали стержень так, что костяшки побелели. Она не поднимала головы, не отвечала на вопросы, не смотрела на тех, кто пытался заговорить с ней.

— Госпожа, — какой-то парень, красный от выпитого, попытался привлечь её внимание, — госпожа, а вы тоже...

— Отойди, — сказала она, не поднимая головы, и в её словах, тихих, ровных, было столько стали, что парень, поперхнувшись, отступил.

***

Когда очередная песня барда стихла, а толпа у их столика стала редеть, Мираж вдруг встала.

Она подошла к барду, что-то сказала ему, и тот, удивлённо подняв брови, протянул ей лютню.

В зале стало тихо.

Мираж стояла посреди комнаты, освещённая тусклым светом масляных ламп. Она тронула струны, и из-под её пальцев, казалось бы, не предназначенных для струнного инструмента, полилась мелодия. Не та, что пел бард — пафосная, громкая, рассчитанная на аплодисменты. Другая. Тихая, тягучая, похожая на ветер, что гуляет по пустыне.

И она запела.

«Зло ждёт не там, где врата ведут в Бездну,
Дремлет не там, где пламя ревёт...»

Голос её был низким, с хрипотцой, и в нём, помимо боли, слышалось что-то ещё, чему Амберто не сразу нашёл название. Упрямство? Надежда? Или просто желание, чтобы хоть кто-то услышал правду.

«Зло спит не в демонах и не в проклятьях,
В душах людских затаилось и ждёт...»

Она пела, и зал, ещё минуту назад шумный, замер. Даже Огонёк, приложившийся к новой кружке, опустил её на стол, не допив.

«...И в каждом, кто выбрал лишь пнуть посильнее,
Того, кто упал и силится встать...»

Песня была не о героях. Не о подвигах. О том, что зло — не в Бездне, не в демонах, не в проклятых книгах. Оно рядом. В каждом, кто прошёл мимо. В каждом, кто промолчал. В каждом, кто решил, что чужая беда — не его забота.

И демон, тот, что поселился в ней там, в горах, вдруг зашевелился. Не насмешливо, не зло — удивлённо. Он молчал, слушая, и Мираж, чувствуя это, вдруг остро, до боли поняла: он не смеётся. Он смотрит. Слушает. И, может быть, тоже пытается понять, почему эта кошка, съевшая сердце демона-лорда, поёт о том, что зло — в душах людей.

«...И будет стоять Галлиполь во век,
Пока в человеке живёт человек.»

Когда последний аккорд затих, в зале повисла тишина. А потом кто-то захлопал. Один, второй, третий — и вот уже весь зал гремел аплодисментами, свистел, кричал «браво», и Мираж, растерянная, сжимавшая лютню так, будто это было единственное, что держало её на ногах, смотрела на всё это с удивлением и какой-то странной, горькой усмешкой.

К ней подошёл трактирщик, что-то сказал, и она, кивнув, вернула лютню барду. Тот, приняв инструмент, поклонился ей с уважением равного равному.

***

Когда толпу наконец разогнали — трактирщик, улыбаясь в усы, объявил, что «героям нужно отдохнуть», — они остались сидеть за своим столиком вчетвером. Огонёк, уже без дурачества, молча допивал пиво. Хельм, подняв голову, смотрел на Мираж, и в его глазах, обычно спокойных, было что-то, чему Амберто не сразу нашёл название. Уважение? Понимание? Или просто благодарность за то, что она сказала то, что никто из них не мог сказать.

Мираж опустилась на лавку, взяла кружку, сделала глоток. Руки её дрожали.

— Неплохо, — сказал Огонёк, и его слова, непривычно серьёзные, прозвучали почти с одобрением. — Совсем неплохо.

— Это не я, — ответила Мираж, и в её тоне, тихом, ровном, не было кокетства. — Это они хотели услышать.

— Они хотели услышать песню, — возразил Хельм. — Ты сказала то, что нужно.

— Я сказала правду, — она подняла глаза, и Амберто увидел в них ту же отстранённость, что чувствовал сам. — Ту, которую можно сказать.

Они помолчали. Кружки опустели, и служанка, подошедшая было с новой порцией, перехватив взгляд трактирщика, отошла.

Амберто смотрел на чаевые, которые Мираж, вернувшись, высыпала на стол. Медь, серебро, пара золотых. Немало. Но она даже не взглянула на них.

— Этот город, — сказала она, и в её словах, негромких, с надрывом, вдруг проскользнуло что-то, похожее на вызов, — нам определённо должен. Пусть платит хоть так.

Огонёк хмыкнул. Хельм поднял кружку, глядя на тёмное, мутное стекло. Амберто смотрел на Мираж, на её руки, всё ещё дрожащие, на выражение её лица, тёмная шерсть под глазами, казалось, стала ещё темнее. Ей плевать на деньги. Ей плевать на славу. Она просто не знала, как ещё справиться с тем, что произошло. Как сказать им, что она сожалеет. Как сказать, что она испугалась. Как сказать, что она не хотела, чтобы всё так вышло.

— Герои, блин, — сказал Огонёк, и в его словах, негромких, с горькой усмешкой, не было насмешки.

Хельм поднял кружку. Мираж, помедлив, подняла свою. Амберто, чувствуя, как тяжесть, давившая на плечи, становится чуть легче, поднёс кружку к губам.

— За тех, кого с нами нет, — сказал он, и его слова, негромкие, надорванные, прозвучали в тишине.

— За тех, кто ушёл к звёздам, — эхом отозвался Хельм.

— За тех, про кого не сложат песен, — добавил Огонёк.

Мираж молчала. Только кружка в её руке дрогнула, и тёмное, мутное пиво, плеснув, окрасило скатерть.

***

За окном давно стемнело. Галлиполь, уставший после праздника, затихал, и только редкие фонари ещё горели на перекрёстках, отбрасывая на мостовую длинные, дрожащие тени. В таверне, где ещё час назад гремела музыка, теперь было тихо. Служанки убирали со столов, гасили лампы, и только у стойки, перетирая кружки, стоял трактирщик, поглядывая на их столик с той особенной, понимающей усмешкой, которая бывает у людей, знающих, когда нужно оставить гостей в покое.

— Идёмте, — сказал Амберто, поднимаясь. — Завтра рано вставать.

— Куда? — спросил Огонёк, и в его словах, непривычно тихих, вдруг проскользнуло что-то, похожее на надежду.

— Видимо, назад, в «Лазурный утёс». Нужно как-то дать людям понять, как им жить дальше. А потом, снова на север, — ответил Амберто, и, сам не зная почему, добавил: — Домой.

Он помог Мираж подняться, и она, не глядя на него, опёрлась на его руку. Ладонь её была горячей, сухой, и он чувствовал, как бьётся её пульс — быстро, неровно, как у зверька, который только что вырвался из ловушки.

Хельм поднялся, взял посох, и руны на его руках, тусклые, едва заметные, на миг вспыхнули — и погасли.

Огонёк, придерживая клевец, с которым теперь не расставался, двинулся к лестнице первым, и его шаги, тяжёлые, уверенные, отдавались в тишине, как удары кузнечного молота.

Амберто задержался на мгновение, глядя на пустой зал, на погасший камин, на столик, где ещё стояли их опустевшие кружки. В голове, как обрывок песни, звучали слова Мираж: «И будет стоять Галлиполь во век, пока в человеке живёт человек...». Песня определённо польстила местным, но так даже лучше — выше шанс, что запомнят. К тому же, чародей был уверен, что ушлые барды легко заменят Галлиполь на любое другое название, где будут исполнять эту балладу.

Внизу, за стойкой, трактирщик, перетирая кружку, тихо напевал мелодию, которую сегодня исполняла фелисийка. А где-то там, в подвалах инквизиции, может быть, всё ещё лежало тело наёмника, мечтавшего стать драконом. А может, его уже упаковали в мешок и вывезли за город, в общую могилу, где не будет ни памятника, ни песен. Бывает.

***

Ночь опустилась на Галлиполь, и таверна «У сломанной бочки» постепенно затихала. Где-то внизу ещё гремели кружки, кто-то горланил песню, но здесь, на втором этаже, было тихо. Только половицы скрипели под шагами да редкие разговоры пробивались сквозь стены.

Амберто сидел на кровати, прислонившись спиной к стене, и смотрел, как Огонёк натягивает сапоги. Воин двигался медленно, с заметной усталостью, но в каждом движении чувствовалась та особая, собранная решимость, которую Амберто научился распознавать за месяцы скитаний.

— Дела, — коротко сказал Огонёк, перехватив его взгляд. — Пройдусь по лавкам. Инквизиция заткнула нам рты золотом так, что хватит на небольшой арсенал.

— Сейчас ночь, — заметил Амберто, и в его словах прозвучало удивление. — Лавки закрыты.

Огонёк посмотрел на него. Долгим, тяжёлым взглядом. И в этом взгляде, спокойном, почти равнодушном, было что-то, от чего Амберто невольно умолк.

— Дела, — повторил воин, затягивая шнурки. — Не ждите. Утром буду.

Дверь за ним закрылась, и в комнате стало тихо. Амберто смотрел на закрытую дверь и думал о том, что у каждого из них теперь есть дела, о которых не спрашивают. У Мираж — её песни и чаевые, которые она ссыпала в кошель с таким видом, будто собирала не медь, а осколки собственной души. У Хельма — его молчание, тяжёлое, давящее, и амулет на груди, который он то и дело трогал, проверяя, на месте ли. У Огонька...

Чародей не договорил. Мысль оборвалась, не успев оформиться. Он лёг, уставился в потолок и позволил себе не думать. О том, куда на самом деле ушёл Огонёк. О том, что значит «дела» для человека, который вместо имени полжизни носит кличку.

***

Таверна «Рыжий лис» была закрыта. Огонёк прошёл мимо, даже не взглянув на заколоченные ставни, и свернул в переулок, где за высоким забором угадывалось здание инквизиции. Чёрный ход он знал, как свои пять пальцев, и стражник, дежуривший у двери, даже не спросил имени — только кивнул и посторонился.

Кабинет Клауса был на втором этаже. Огонёк поднялся, постучал и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь.

Внутри, у стола, заваленного бумагами, сидели двое. Клаус, седой, с лицом, изрезанным морщинами, и молодой мужчина в безупречном чёрном плаще, с острым, птичьим лицом и спокойными серыми глазами.

— А, бездарь, — Клаус кивнул на стул, и его слова, с хрипотцой, звучали почти ласково. — Проходи, знакомься. Мастер Андрей. Мой... преемник.

Огонёк не сел. Он остановился у двери, скрестив руки на груди, и смотрел на старика долгим, тяжёлым взглядом.

— Преемник? — переспросил он, и в его тоне зазвенело что-то, чему молодой инквизитор не сразу нашёл название. — Выходишь, Клаус?

— Выхожу, — старик развёл руками, и жест этот, прежде такой уверенный, сейчас был почти беспомощным. — Подал прошение. Приняли. Отставка.

Огонёк усмехнулся. Коротко, надсадно.

— Отставка, значит, — он шагнул к столу, и Андрей, не выдержав его взгляда, опустил глаза.

Клаус молчал. Только пальцы его, лежавшие на столе, дрогнули.

— Иван всех обвёл вокруг пальца, — сказал он наконец, и его слова, глухие, надорванные, звучали так, будто он выталкивал их через силу. — Я его рекомендовал. Знал, что с демонами работал, знал, что... — он запнулся, махнул рукой. — Не доглядел. Вот и ответ.

— Не доглядел? — Огонёк шагнул ближе, нависая над столом. — Ты это называешь «не доглядел»? Клаус, он культистов прикрывал! Он с ними в одной связке полгода работал! А ты... — он не договорил, только сжал кулаки так, что костяшки побелели.

— Обосрались мы, Ке-Ахи, — тихо сказал Клаус, и в этом слове, грубом, солдатском, не было ни капли прежней насмешки. — Обосрались по-крупному. И я первый. Поэтому — отставка.

Огонёк молчал. Смотрел на старика, на его лицо, изрезанное морщинами, на руки, ещё недавно твёрдые, а теперь, кажется, дрожащие. И вдруг, неожиданно для себя, усмехнулся.

— Отставка, — повторил он, и в его тоне, с надрывом, прозвучало что-то, от чего Клаус поднял голову. — А я-то мечтал, старик. Мечтал увидеть тебя на дыбе. А то и самому поучаствовать. Ух я б тебя... — он щёлкнул языком, изображая, видимо, что-то эдакое.

Клаус хмыкнул. Достал из ящика стола три бокала, бутылку тёмного, запылённого стекла. Разлил. Вино было густым, пахло вишней и чем-то ещё — старым деревом, подвалом, памятью.

— Легко отделался, — сказал Клаус, и в его словах, с хрипотцой, вдруг прозвучало что-то, похожее на сожаление. — Знаю. Не обессудь.

Огонёк взял бокал, повертел в руках. Вино, тёмное, густое, плескалось у самых краёв.

— Бокалы не перепутал, старик? — спросил он, и его тон был спокоен, почти будничен.

Клаус усмехнулся. Коротко, надсадно.

— Не дождёшься. Тебе ещё работать и работать. Теперь и за меня.

Они чокнулись. Звякнул хрусталь, и в тишине кабинета этот звук прозвучал почти погребальным колоколом.

— За Империю, — сказал Клаус. — И за Двуликого.

— За Империю, — повторил Огонёк.

Они выпили.

Вино обожгло горло, разлилось по телу теплом, и на миг Огоньку показалось, что сейчас, вот сейчас, Клаус скажет что-то ещё — важное, последнее. Но старик только поставил бокал на стол, аккуратно, ровно, и его рука, дрогнув, замерла.

— Вот и всё, — сказал он, и его слова, ещё минуту назад с хрипотцой, стали тихими, почти детскими.

Он уронил голову на грудь, и из уголка его губ, медленно, неохотно, потекла тонкая струйка крови.

Андрей, стоявший всё это время молча, шагнул вперёд, но Огонёк, не глядя, поднял руку, останавливая.

Воин смотрел на Клауса, на его лицо, спокойное, почти умиротворённое, и в голове, вместо боли, вместо ярости, билась одна, короткая, жестокая мысль: «Хитрый старый лис. Сбежал к Двуликому, вместо того, чтобы разгребать всё, что наворотил».

Он развернулся и пошёл к двери.

— Мастер Ке-Ахи, — окликнул его Андрей, и в словах молодого инквизитора, только что спокойных, теперь слышалась дрожь. — Я... мне было бы честью...

— Не надо, — вздохнул Огонёк, не оборачиваясь. — У тебя куча бумажной работы. Принимай дела, пиши рапорт. И не забудь — в трёх экземплярах и подшить. И ещё... тело... — он помолчал, потом добавил уже тише: — Похороните по-человечески. Не в общую могилу.

Дверь за ним закрылась, и в кабинете стало тихо. Андрей стоял над телом наставника, сжимая в руке бокал, который так и не поднёс к губам, и смотрел на Клауса, на его лицо, спокойное, почти счастливое, и не мог понять, что чувствует.

А в коридоре Огонёк шёл, не разбирая дороги, и в голове его, вместо молитвы, вместо проклятия, звучали слова, сказанные когда-то, в этом же кабинете, но при других обстоятельствах: «Мою душу — в клочья, твою — туда же. Все там будем».

Он остановился, прислонился спиной к холодной каменной стене, и выдохнул. Долго, тяжело, будто сбрасывая груз, который нёс не один день.

— Прощай, старик, — сказал он в пустоту и пошёл дальше, туда, где ждали свои, туда, где горел свет.

***

Он вернулся в таверну, когда уже почти рассвело. В комнате, на кровати, свернувшись клубком, спала Мираж. Хельм уже проснулся и сейчас молча перебирал травы, уже в сотый раз. Он сидел на полу, прислонившись к стене и скрестив ноги, и его руны, тусклые, едва заметные, мерцали в такт дыханию. Амулет на груди светился еле заметным серебристым светом. Амберто лежал на своей кровати, но, когда Огонёк вошёл, открыл глаза.

— Всё? — спросил он, и в его словах не было вопроса.

— Всё, — ответил Огонёк, снимая сапоги. — Спи.

Амберто хотел спросить, но передумал. Только кивнул и закрыл глаза.

Огонёк лёг, не раздеваясь, и долго смотрел в потолок, слушая, как за окном просыпается город. Где-то закричал петух, заскрипели телеги, зашумели первые прохожие. Галлиполь начинал новый день.

А он лежал и думал о том, что, может быть, теперь, когда Клауса нет, когда Иван мёртв, когда культисты сожрали друг друга, — может быть, теперь можно будет жить иначе. Или не жить. Или просто дожить до следующего рассвета.

Он закрыл глаза и позволил себе забыться. Ненадолго. До завтрака.

Загрузка...