Он стоит среди крови и света, не герой,

не монстр, а молчаливый приговор в человеческом обличье.


Я едва вхожу в выставочный зал — даже толком не успеваю вдохнуть этот мягкий, масляно-пыльный воздух с привкусом воска, как каблук тут же скользит по блестящему мрамору. Пол — идеально отполирован. Естественно. Искусство любит глянец.

А я — падать лицом в глянец.

Отличное начало расследования, Анна. Пять баллов. Можешь сразу ложиться и не вставать — тебя заметят быстрее.

Успеваю только зажмуриться. Всё тело сжимается в знакомом рефлексе — готовлюсь к удару, к этому великолепному моменту унижения, который, конечно, заметят все.

Но вместо удара — рывок.

Кто-то ловит меня прежде, чем я касаюсь мрамора лицом. Хватает уверенно, будто знал, что это произойдёт. Влетаю в его грудь, врезаюсь плечом, теряю равновесие — но не совсем. Он держит. Как всегда.

— Ты серьёзно, Анна? Прошло ровно полторы минуты с момента, как ты вошла. Новый рекорд, — голос звучит с той самой иронией, которую может себе позволить человек, знающий меня слишком хорошо. Тот, кто видел, как я падаю с велосипеда, однажды клянусь выйти замуж за Шерлока Холмса и срываюсь в слёзы из-за смерти уличного кота.

Поднимаю голову и встречаю его взгляд — голубые глаза, спокойные, внимательные, с тем лёгким прищуром, в котором всегда сквозит смесь заботы и бесконечного терпения. Виктор. Ну конечно, кто же ещё.

Светловолосый, ухоженный до безупречности — как будто вышел прямо со страницы журнала. Его белоснежная рубашка выглажена, пиджак кремового цвета сидит на нём как влитой, на лацкане — небесно-голубой платок. И даже несмотря на всё старание выглядеть идеально — на левом рукаве я замечаю прилипшие светлые волоски. Шерсть. Шерсть Мартина. Его пса. Лабрадора с тяжёлым взглядом и привычкой занимать половину дивана в офисе. Упрямый, как Виктор, и такой же преданный.

Я отстраняюсь, сжав губы. Сердце колотится, а щёки краснеют. Надеюсь, не так ярко, как моё платье.

Держись, Анна. Даже если ты только что чуть не впечаталась в пол, делай вид, что так и было задумано.

— Ну что, миссия «Остаться незамеченными» провалена на первых трёх шагах, — замечает Виктор.

Я выдыхаю сквозь сжатые зубы.

— Может, ты начнёшь носить меня на руках, чтобы всё шло по плану?

— Подумай, как это отразится на наших расследованиях, — Виктор улыбается, чуть тронув пальцами мою руку. — Хотя, зная тебя, в итоге ты всё равно рухнешь и с моих рук.

Вот это уже классика. Он — вечный спасатель. Я — вечный магнит для нелепостей. И так лет двадцать. Мы с детства — как нитка с иголкой. Он всегда ловит, я — всегда падаю. Или лезу, куда не надо. Или спорю с кем не надо. Или…

— Спасибо, — говорю и тут же добавляю: — И заткнись.

— Пожалуйста. И нет, — хмыкает он. — Напомни, кто говорил: «Я справлюсь, всё будет тихо и профессионально»?

— Это был блеф. И ты это знал.

Мы оглядываемся почти одновременно. Зал — высокий, чуть душный, стены тянутся вверх, как колонны в старом музее. Картины — огромные, тяжёлые, цвета потускнели, но это только добавляет шарма. Люди — крошечные, в дорогих нарядах, с бокалами белого вина, шепчущиеся о великих смыслах. Всё это кажется далёким, неестественным. И всё же тут красиво. Живо, по-своему.

Но мы пришли не за искусством. Мы — частные детективы. Нет, не в шляпах и с лупами, хотя иногда этого не хватает. Просто мы с Виктором открыли агентство — тихо, без вывесок, без глянцевой рекламы. Помогаем тем, кому полиция помочь не хочет. Или не может.

Неделю назад в наш офис ворвался мужчина. Взъерошенный, с красными глазами и дрожащими пальцами. Александр. Он говорил быстро, сбивчиво, почти кричал: жена исчезла. Прямо с выставки Григория Островского. А полиция, по его словам, развела руками. «Может, ушла. Может, сбежала. Может, с кем-то».

И вот мы здесь. В том самом зале. Под видом гостей, а на самом деле — ищем призрак. Женщину, исчезнувшую среди мазков и рам.

Смотрю на себя в зеркало — не для удовольствия, скорее для проверки: это я, Анна, двадцать семь лет, среднего роста, узкие плечи, напряжённая, как будто не умею по-настоящему расслабляться. Кожа светлая, тёмно-каштановые волосы спадают волной, всегда немного взлохмачены — и пусть так, я не люблю строгую укладку, как не люблю и слишком яркий макияж: максимум немного туши, чтобы не выглядеть усталой. Лицо — вроде бы классическое, с выраженными скулами, но в зеркале чаще замечаю не их, а глаза: карие, слишком внимательные, будто всё время что-то высчитываю про себя. Платье алое, как вызов самой себе. Не уверена, что это мой цвет — но иногда надо разрешить себе быть не той, к которой привыкла.

Чувствую, как сжаты плечи, как дрожат пальцы — и всё равно держу себя. Потому что должна. Потому что работа. Потому что, может быть, где-то здесь, среди бокалов и позолоты, всё ещё есть след той самой Ольги. Виктор — как всегда — спокоен, уверен, словно родился для таких вылазок. А я… я просто стараюсь не рухнуть снова.

— Помнишь, что он сказал? — тихо спрашиваю, снова переходя к делу.

— Муж Ольги? Конечно. «Она стояла у картины. Я отвернулся на секунду — и её больше не было». Он тогда смотрел на нас так, будто надеялся, что мы вытащим её из воздуха.

— Или изнутри холста, — бормочу я.

Мы подходим ближе к одной из картин, будто просто интересуемся. Виктор встаёт слева от меня, чуть прикрывая спиной. Как всегда.

И всё же…Что, если она не исчезла?

Слушай, — начинаю я, глядя в зал, — а вдруг она просто… сбежала?

Виктор тихо фыркает.

— Началось.

— Серьёзно. Новая жизнь, новый паспорт, флирт с кем-то опасным и красивым. Тропики, шёлковые простыни, никакого мужа и звонков. Свобода.

— Ты романтизируешь даже пропажу, — бурчит он. — Это не книга. Это Москва. И это — исчезновение.

— Ну и что? Любое исчезновение начинается с фантазии. Или с усталости.

Произношу это слишком легко, чтобы поверить самой себе, но внутри всё царапается. Может, действительно именно так всё и начинается — не с громкого преступления, не с кровавого следа, а с внезапного вдоха, который становится последней точкой прошлой жизни. Кто-то выходит за хлебом и вдруг понимает: назад возвращаться не хочется. Или вот — стоит у картины, смотрит на мазок, на вычурную подпись, на отражение своего лица в стекле, и внезапно в этом отражении узнаёт чужую, не свою улыбку. И тогда в груди рождается зуд, который невозможно затолкать обратно, как бы ты ни старался, — зуд уйти, исчезнуть, раствориться, хотя бы на вечер, а потом — может быть, навсегда.

— Анна, — Виктор оборачивается ко мне с серьёзностью в голосе, — ты же знаешь, что это не побег. Мы слышали его. Видели глаза. Там не было… плана. Там было горе.

— Ну что ж, давай тогда проверим, кто из нас прав.

Честно — я уже знаю, что он не устоит перед вызовом. Виктор предсказуем в своих принципах, как швейцарские часы: стоит пошатнуть его уверенность — и всё, ты уже участник дуэли. Пусть и вежливой.

Он скрещивает руки на груди — его вечная поза, когда ворчит и забавляется одновременно.

— Хорошо. Пари? Если окажется, что ты права, и наша дама сбежала в закат с каким-нибудь богатым красавчиком, я веду тебя в самый дорогой ресторан Москвы. По-настоящему дорогой. Где меню без цен и сомелье говорит шёпотом.

Я уже ухмыляюсь.

— А если прав ты?

— Тогда ужин всё равно в том же ресторане. Но платишь ты.

Я фыркаю, не раздумывая ни секунды.

— Договорились. Только не жалей потом. Интуиция у меня как минимум на уровне малой телепатии.

— О, я в этом не сомневаюсь. — Он хмыкает. — Особенно когда ты пытаешься доказать, что знаешь лучше всех.

Делаю вид, что обижаюсь, но внутри всё светится — вот оно, наше вечное состязание, где ставки не имеют значения, зато на кону всегда чуть больше, чем кажется со стороны. Лёгкая дрожь в кончиках пальцев меняется на азарт: теперь это уже не просто дело, не просто исчезновение, а поединок характеров, который мы ведём столько лет — с переменным успехом и неизменным удовольствием.

— Посмотрим, кто окажется прав, — говорю. — И кто будет заказывать десерт.

Виктор чуть кивает в сторону выставочного центра.

— Ладно. Начни с главного подозреваемого, Григория Островского. — Он указывает подбородком на мужчину у одной из картин. — Он выглядит так, будто и правда знает, что случилось. Или знает, что делать, если случится снова.

Окидываю взглядом цель. Мужчина средних лет, в безупречно сидящем костюме. Высокий, худой, почти хищно-изящный. Светлая кожа, словно чуть тронутая пеплом. Тёмные волосы аккуратно уложены. На висках пробивается серебро, но не старящее — скорее, как акцент. Манеры — утончённые, почти аристократичные. В его взгляде есть что-то странное, тревожно-сосредоточенное, как у коллекционера, который привык рассматривать людей как часть экспозиции: аккуратно, методично, через стекло.

Он говорит с кем-то — и я замечаю, как его губы чуть трогаются в полуулыбке, но в глазах ничего не меняется. Взгляд остаётся тем же — холодным, внимательным.

— А ты что будешь делать?

— Пройду по залу. Посмотрю, кто на что смотрит, кто кого слушает. А ты давай — включай своё обаяние. Только не переусердствуй, а то он в тебя влюбится и утащит на свой остров.

Я смеюсь.

— Тогда точно придётся платить за ужин мне.

Виктор смотрит на меня — уже не смеясь. Просто… с теплом. Как всегда перед тем, как отпустить.

Медленно направляюсь к Григорию. Делаю ещё шаг. Один. Второй. Он всё ближе — эта фарфорово-бледная спина, идеально выглаженный воротник, тонкая линия челюсти. Безупречен настолько, что хочется испачкать.

Соберись. Дыши. Не пялься, как студентка на учителя английского.

Я приближаюсь. Неспешно. Как будто случайно. Как будто просто заинтересовалась картиной — не мужчиной у неё. Да. Только картиной.

Она огромна. Центр зала и одновременно его граница. Словно портал, распахнутый в иную реальность, которую ты вроде бы не просил, но теперь уже не можешь отвернуть взгляд. И, да, она висит у самого входа. Встречает. Или провожает. Как знать.

На полотне изображена женщина в алом. Спина — прямая, шея — напряжённая. Волосы каскадом падают на плечи, будто только что тронуты ветром. Или страхом. Перед ней — выжженная земля, мёртвые деревья, мрак, разорванный вспышками — падающие огни или кометы. А за горизонтом — небо. Нет, звезда. Бесчеловечно близкая, светящаяся, как последняя мысль перед исчезновением.

— Интересно, — произношу я вполголоса, подходя ближе к полотну. — Вы специально разместили эту работу именно здесь?

Григорий поворачивается ко мне так, как поворачиваются к чему-то приятному, но необязательному. Вежливо. Как будто я не человек, а хороший бокал вина.

— Почему вы спрашиваете?

— Она… странная, — я чуть наклоняю голову. — Ужасающе красивая и красивая пугающе. Заставляет останавливаться, даже если не хочешь. Особенно если не хочешь.

Он делает паузу. Полуулыбка никуда не девается, но я вижу, как на долю секунды напрягся уголок его рта. Микродвижение. Что-то зацепило.

— Вы тонко чувствуете композицию, — говорит он наконец. — Эта картина действительно должна быть первой. Она как приглашение. Или, если угодно, как предупреждение.

— Мне больше нравится предупреждение, — усмехаюсь. — Простите, я Анна. Анна Волевская.

Подаю ему руку, и он почти незаметно касается моей ладони — легко, будто опасается смазать это мимолётное знакомство избыточной уверенностью.

— Григорий Островский. Рад знакомству.

Я слышу это «рад» и думаю, что Григорий, вероятно, не бывает по-настоящему рад ничему, кроме тишины после гостей — тому моменту, когда галерея наконец пустеет и он остаётся наедине с тенями и рамами. Но сейчас он смотрит на меня чуть внимательнее, чем требует формальный интерес: две-три долгие секунды — и я ощущаю, как по затылку разливается лёгкий холод. То ли от его взгляда, то ли от слишком близкой картины за спиной.

— Вы уже были у других работ? — спрашивает он, словно хочет вырвать меня из-под гипноза алого полотна. — Или решили начать с самой спорной?

— Какой смысл начинать с простого? К тому же, всё интересное обычно прячут на виду.

— Любопытно. Обычно зрители проходят мимо этой картины очень быстро. Она пугает.

— Это её работа, и у неё, кажется, отлично получается, — замечаю, позволив себе улыбнуться уже по-настоящему.

Он снова чуть склоняет голову, а потом делает шаг в сторону — жест приглашающий, но осторожный, как будто подводит меня ближе не только к полотну, но и к себе.

— Мне всегда нравились истории, которые прячутся за холстами, — говорю, не отводя взгляда от картины. — Иногда они рассказывают гораздо больше, чем сам холст.

— Знаете, вы в этом не одиноки. Люди приходят на выставки не только за визуальным. Им хочется разгадок или наоборот — тайн.

— Тайны здесь точно не в дефиците, — подхватываю, позволяя себе усмешку, — хотя некоторые из них слишком живые для обычной галереи. Мне, например, уже трижды за вечер шепнули, что на этой выставке недавно пропала женщина. Исчезла буквально на глазах у людей. Понятно, что слухи ползут быстро, но когда такой рассказ озвучивают разные люди — и охранник, и журналист, и даже одна старушка с бокалом вина, — начинаешь задумываться, не осталось ли что-то за холстом.

Я не спрашиваю в лоб, просто выворачиваю слух наружу — как бы между прочим, и всё же с прицельной внимательностью. Григорий цепко ловит мой взгляд, будто примеряет мой интерес к собственной правде.

— Вам, наверное, надоело, что на вашу экспозицию приходят не за искусством, а за привидениями? — добавляю, чуть мягче. — Но скажите честно: всё это просто городские легенды… или здесь действительно случилось нечто странное?

Григорий выдыхает чуть глубже, чем раньше, и на лице появляется ироничная тень, будто он не впервые слышит этот сценарий — и уже привык реагировать по шаблону.

— Да, Анна, — признаёт он, почти устало. — Слухи ходят, и что самое забавное, половина здешних знатоков уверены, что это именно я их и запустил. Мол, куда эффективнее любой рекламы, не так ли? Исчезнувшая женщина среди картин — сразу очереди у входа, а журналисты пишут не про искусство, а про мистику. Люди ведь любят загадки больше, чем живопись.

Он чуть пожимает плечами, и я впервые вижу: вся его бравада — скорее защита, чем игра.

— Но знаете… Когда дело доходит до полиции, вся романтика как-то испаряется.

— Полиция вас проверяла? — спрашиваю, стараясь, чтобы в голосе звучала лишь заинтересованность, ни намёка на подозрение.

— Проверяли, конечно. Допросы, камеры, все проходные, все запасные выходы, все записи с охраны. Я показал им всё, даже архивы прошлых выставок. На каждой плёнке видно: люди ходят, смотрят, разговаривают. Никаких чудес. Никаких исчезновений на видео. Только эта история, которая теперь тянется за мной шлейфом.

Он замолкает, и в тишине между нами появляется что-то личное — почти усталое сочувствие.

— Поверьте, — добавляет он уже тише, — если бы я мог отмотать это назад, я бы предпочёл, чтобы у меня украли хотя бы одну картину. Это, знаете ли, проще, чем жить под прицелом чужих фантазий.

— Так и всё-таки, есть официальная версия всего этого?

— Официальная версия? — повторяет он, задерживает паузу, будто медлит, выбирая, насколько быть честным с незнакомкой в ярком платье. — Официально — ничего не произошло. Так решили следователи: женщина могла уйти сама, могла запутаться в коридорах, могла выйти через другой зал. Кто-то из гостей видел, кто-то не заметил, а на камерах — только поток людей, сливающихся в одно размазанное пятно. Никто не зафиксировал ничего, что можно было бы назвать исчезновением.

Он замолкает, чуть прищурившись, и вдруг смотрит прямо мне в глаза, спокойно и открыто:

— А вы сами что думаете, Анна? Вы пришли искать привидение или объяснение?

Я склоняю голову чуть ближе к его плечу, разглядываю картину, будто ищу на ней что-то, что не способен заметить ни один охранник, ни одна камера. Запах масла и холста вдруг становится гуще, почти реальным, как если бы я, не переступая черту, уже знала — у этой работы есть второй слой, который проступит только ночью, когда галерея опустеет, а тени погаснут вместе со светом.

— Значит, никакого следа. Ни намёка на… — Нарочно не заканчиваю фразу. Жду. Позволяю паузе застыть на полуслове.

— Следы бывают только там, где кто-то хочет быть найденным, — говорит он. — А если призрак не оставил ни одного отпечатка, возможно, его и не было. Или он просто лучше нас.

Голос звучит ровно, но на самой границе — или извинения, или вызова. Не уверена, что знаю, что он сейчас чувствует и понимаю, что именно это ему и нужно.

Я уже готовлюсь сделать ещё один шаг — какой-то новый финт, хитрую фразу, вдруг сменить тему на искусство, а потом вернуться к исчезновению, — но Григорий вдруг легко склоняет голову, на этот раз чуть дольше задерживая мой взгляд.

— Простите, — произносит он с той почти безупречной учтивостью, которая одновременно и стена, и приглашение к возвращению, — мне нужно уделить внимание другим гостям. Сегодня, увы, слишком много тех, кто ищет загадок.

Он тянется к моей руке — на прощание и я вдруг чувствую, как под кожей замирает ток — смесь досады и азарта, будто мне только что показали дверцу в тайник, но ключ придётся искать самой. Вижу, как его пальцы касаются моей ладони, и вдруг, с той самой точки соприкосновения, по коже расползается волна холода — как будто кто-то вылил на нервы жидкий лёд.

Пространство качнулось. Легко, но сдвинулось. Мне вдруг… жарко. Холодно. Голова… кружится?

Чёрт. Только не сейчас.

Усилием воли сохраняю улыбку. Не хватало ещё упасть в обморок у Григория на глазах — великолепный способ закрепить впечатление.

— Взаимно, — выдыхаю наконец, едва заметно кивнув.

Коллекционер отпускает мою руку и отворачивается. Плавно, будто уходит не от меня, а обратно в свой мир — холстов, теней и тихих фраз.

А я поворачиваюсь и почти бегу прочь. Ноги ватные, будто трясина, засасывающая меня на каждом шаге. Голова всё ещё кружится — ловлю себя на том, что не могу сосредоточиться ни на чьих лицах. Всё вокруг — как за стеклом, затуманенное, нереальное.

Нужно Умыться. Просто умыться. Может, холодная вода вернёт меня в тело.

Оглядываюсь и замечаю в углу, в полумраке — дверь. Интуиция, та самая, что спасала меня не раз, толкает к ней, как к последнему островку.

Шагаю туда, к этой двери, как к спасению. Каблуки слегка проскальзывают по полу, сердце стучит не там, где должно, — выше, в горле, прямо под кожей.

Это усталость. Переутомление. Пятая неделя без сна, без передышки, без себя.

Виктор же говорил: «Возьми выходной, Анна. Пока не стало поздно.»

Похоже, поздно.

Толкаю дверь, надеясь увидеть кафель, зеркало, воду. Что угодно обыденное, земное, настоящее. Но нет. Делаю шаг внутрь — и замираю.

Это не туалет.

Комната — не освещена полностью, только пара лампочек на потолке. Всё захламлено. Мольберты, банки с краской, кисти, тряпки. Всё пахнет старым деревом, пылью, льняным маслом. Воздух густой, неподвижный, как в сундуке с воспоминаниями.

Я стою в дверях. Мозг ещё не догнал, где я, но тело уже понимает: я попала куда-то, где не должна быть.

Что это за место?

Слева — штабеля рам, пустые холсты. Справа — полки с красками, ржавые тюбики, засохшие палитры. Тут давно никто не убирал. Или, наоборот — никто не должен был убирать.

Делаю шаг, слышу хруст засохшей краски под каблуком. Сердце колотится в горле — сбивается, будто пытается перепрыгнуть через рёбра и выйти наружу.

И тогда вижу её.

В самом конце комнаты стоит полотно во весь рост, подпёртое массивной подставкой, как экспонат, который забыли вынести в зал. Фон — глубокий, чернильно-синий, почти чёрный. На нём — россыпь звёзд, серебряно-ледяных. Меня к нему тянет, как к дыре в реальности, которую хочется потрогать, чтобы убедиться: это всего лишь краска.

Не трогай — Инстинкт, древний, животный.

Трогай — любопытство, сильнее рассудка.

Подхожу ближе. Пальцы тянутся сами. Холодок ползёт по позвоночнику — будто подталкивает. Кончиками касаюсь тёмного участка и… ладонь проваливается. Без сопротивления, будто опустила руку в воду.

Я резко одёргиваю её. Кожа сухая, чистая. На холсте — ни следа.

— Что за…

В этот миг скрипит дверь позади.

— Анна! — Виктор врывается, быстрый, встревоженный. Его голубые глаза прошивают комнату. — Ты куда пропала? Я уже весь зал обошёл.

— Здесь… Картина. Она… странная.

Он бросает взгляд на полотно, сдержанно хмурится.

— Странная — пол галереи странные. Мы не за этим здесь.

Виктор, я серьёзно. — Поднимаю руку, показываю пальцы, как доказательство. — Я коснулась… и моя рука прошла сквозь полотно.

Он вздыхает. Терпение в его голосе — на пределе. Но под ним — тревога.

— Анна. Адреналин, плохой свет. Ты могла…

— Думаешь, я перепутала реальность с краской? — ухмыляюсь криво. — Может, именно так и исчезла Ольга? Просто… шагнула туда.

Виктор подходит ближе, обходит меня, встаёт между мной и холстом — как щит, как барьер. Его рука едва заметно отталкивает меня назад.

— Не проверяем. Ни гипотезы, ни краску, — отрезает. — Если там чёрная дыра, у нас нет страховки на чёрные дыры. Уходим.

Я задерживаю взгляд на полотне. На этом странном, неподвижном небе и звёзды на нём будто двигаются — нет, конечно, не двигаются. Просто кажется. Или не просто? Могла ли Ольга исчезнуть именно здесь? Пройти сквозь это небо, как сквозь дверь?

Возможно. Но мне не хочется это проверять.

Виктор прав. Надо уходить.

Я разворачиваюсь и в ту же секунду под ногой — что-то скользит. Может, тряпка, может, мазок краски. Может, я просто слишком тороплюсь уйти.

Нога уходит вбок. Мир накреняется.

— Чёрт, — вырывается у меня, когда я понимаю, куда лечу. Прямо в картину.

Виктор успевает повернуться. Его глаза — расширяются, тянутся за мной.

— Анна!

Слишком поздно. Полотно встречает меня не как преграда — как вода. Я не врезаюсь — я проваливаюсь. Сквозь ткань, сквозь краску, сквозь реальность.

Последнее, что слышу, — голос Виктора, сорвавшийся, отчаянный:

— Анна, чёрт возьми!

А потом — ничего, только чёрный шелест и падение.


Загрузка...