Камера медленно проплывала над кладбищем. Не тем, где покоятся бренные останки людей, нет. Это было место куда более трагичное — кладбище разбитых надежд, воплощенных в ржавеющем металле и перепутанных проводах. Кладбище инаторов.

Вот он, скелет некогда великого «Разверни-всю-туалетную-бумагу-в-городе-инатора», печально застывший в последнем, ироничном объятии собственных рулонов трехслойной бумаги с ароматом ромашки. Его механические руки, созданные для сеяния хаоса в общественных туалетах, теперь бессильно утопали в белой, бумажной лавине. Рядом, в скорбной луже прокисшего кефира, поблескивал бок «Сделай-все-полы-скользкими-как-банановая-кожура-инатора», чья карьера закончилась, едва начавшись, на первой же капле молочного продукта. В воздухе висела густая, осязаемая атмосфера полного фиаско. Она пахла кислым кефиром, озоном от перегоревших надежд и тонким, едва уловимым ароматом пыли забвения.

В самом центре этого монумента неудач, в глубоком кресле, похожем на трон свергнутого монарха, сидел виновник торжества. Доктор Хайнц Фуфелшмертц, закутанный в старый клетчатый плед, был живым воплощением этого места. Его плечи были опущены под тяжестью вселенской несправедливости, а взгляд устремлен на единственное живое (вернее, полуживое) существо в комнате — чахлый фикус в горшке.

— О, Карл, я говорить тебе, я на самом дне! — произнес он трагическим шепотом, который, казалось, заставил пылинки в воздухе замереть от сочувствия. — Мой последний шедевр, мой гениальный, мой непревзойденный „Обезобразь-все-статуи-в-городе-инатор“... он провалиться! И знаешь из-за кого? Из-за них!

Он театрально ткнул пальцем в сторону окна, за которым виднелось серое небо Триштатья.

— Из-за голубей! Ты представлять, Карл? У них есть профсоюз! СИЗЫЙ ПРОФСОЮЗ ГОЛУБЕЙ! Мне их представитель так и сказал, когда я пытался прикрутить к статуе мэра гигантские клоунские усы. Он подлетел, сел мне на плечо и заявил, что изменение облика рабочего места без предварительного согласования нарушает их коллективный договор! У них есть пенсионные отчисления! У голубей есть пенсия, Карл, а у меня есть только ты и этот кефир!

Хайнц горестно потряс почти пустой бутылкой. Его голос дрожал от сдерживаемых рыданий.

— А помнишь мой триумф? Мой, возможно, самый совершенный план? „Преврати-весь-кофе-в-кофе-без-кофеина-инатор“? Он сработать! Идеально! Никто ничего не заподозрил! Я ходил по улицам, я спрашивать людей, ожидая увидеть волну всеобщей апатии и сонливости, которая захлестнет город и сделает его легкой добычей!

Он вскочил с кресла, плед упал к его ногам, обнажая мятую пижаму.

— А они говорить мне: „О, доктор Фуфелшмертц, спасибо, сегодня кофе был какой-то особенно отвратительный, я даже взбодриться!“. ВЗБОДРИТЬСЯ, Карл! От кофе без кофеина! Они даже не знать, для чего пить кофе! Они пьют его не ради эффекта, а ради ритуала! Ради того, чтобы держать в руках теплый стаканчик и жаловаться на понедельники! Мой гений... он разбился о стену их бессмысленных привычек!

Он снова рухнул в кресло, подтянув колени к груди. Лаборатория молчала, лишь тихо гудел какой-то конденсатор, которому еще не сообщили о всеобщем провале. Хайнц Фуфелшмертц достиг дна. Это было не просто творческое выгорание. Это была экзистенциальная бездна, вымощенная сломанными инаторами и пахнущая кислым кефиром. И на дне этой бездны было очень одиноко.

Время остановилось. Но в углу комнаты, словно злобный глаз циклопа, внезапно ожил старый телевизор. Он моргнул, показал помехи и настроился на местный новостной канал.

На экране, в лучах полуденного солнца, стоял его брат. Мэр Роджер Фуфелшмертц. Идеальный. Безупречный. С ослепительной улыбкой, от которой у Хайнца всегда сводило зубы. Он стоял на фоне нового, сияющего здания и торжественно перерезал красную ленточку.

— ...и сегодня, — вещал слащавый голос репортерши, — мэр Роджер Фуфелшмертц открывает уже третий в городе приют для бездомных котят, построенный на его личные пожертвования. Мэр, скажите, что вдохновляет вас на такую доброту?

Роджер обнял пушистого котенка, который тут же начал благодарно мурлыкать ему в микрофон.

— Я просто верю, — сказал Роджер, и его голос был подобен теплому меду, — что каждый заслуживает любви и теплого дома. Особенно самые маленькие и беззащитные.

Это была последняя капля. Последняя капля приторной, невыносимой доброты в океане отчаяния Хайнца. Он смотрел на экран, и в его мозгу что-то щелкнуло. Апатия начала отступать, сменяясь знакомым, жгучим чувством. Завистью.

— Роджер... — пробормотал он, обращаясь к Карлу. — Он бы не стал делать пакости другим. О, нет! Зачем, если можно делать добро, от которого тебя будут любить еще сильнее? Он бы никогда не изобрел «Испорти-всем-настроение-инатор»! Он бы изобрел... он бы изобрел «Сделай-себя-еще-более-популярным-и-получи-на-это-налоговый-вычет-инатор»! И все бы ему аплодировать! «О, какой вы замечательный, мэр Роджер! Вы не только спасли котят, но и оптимизировали свои налоговые отчисления! Вы гений добра и финансов!»

Мысль была подобна разряду дефибриллятора. Она пронзила его от кончиков волос до пальцев ног. Хайнц вскочил с кресла с такой силой, что оно отъехало назад и врезалось в груду старого хлама. Клетчатый плед, его кокон отчаяния, соскользнул с его плеч и упал на пол, словно старая, сброшенная кожа.

Он посмотрел на свои руки. Не на руки неудачника, а на руки гения. Руки, способные создавать невероятные машины из мусора и несбывшихся надежд. Руки, которые он тратил на мелкие, бессмысленные пакости, пытаясь досадить миру, который его не замечал.

— Хватит! — закричал он, и его голос эхом пронесся по кладбищу инаторов, заставив дребезжать пустые колбы. — Хватит тратить мой гений на этих неблагодарных! На этих любителей кофе без кофеина! На этих голубей с их пенсиями! Пора потратить его...

Он сделал драматическую паузу, воздев руки к потолку.

— НА МЕНЯ!

В тот же миг траурный похоронный марш в его голове оборвался. Его сменил оглушительный, героический, безумный мажорный гимн, исполняемый на органе, электрогитаре и, кажется, боевых волынках. Это была музыка не злодейства, а эгоистичного, всепоглощающего самоутверждения. Депрессия сгорела в этом новом огне, оставив после себя лишь чистую, концентрированную, маниакальную энергию.

— Я стану своим лучшим творением! — проревел Хайнц и, издав боевой клич, бросился к своей старой чертежной доске, расталкивая по пути останки своих прошлых неудач.

Чертежная доска была его холстом, а карандаш — продолжением его маниакальной воли. За несколько часов, подстегиваемый завистью и вдохновением, Хайнц создал эскиз своего шедевра. Это было не оружие. Это было произведение искусства. «Улучши-жизнь-инатор», — гласила корявая надпись в углу. А затем начался священный ритуал сборки.

Это не был холодный, расчетливый процесс инженера. Это был танец шамана, собирающего свой тотем из артефактов прошлого. Хайнц метался по лаборатории, выкапывая из-под гор хлама не просто детали, а осколки своей трагической биографии. Каждый винтик был пропитан воспоминанием, каждый провод — связан с какой-то обидой.

Первым делом он вырвал из стены старый, надоедливо жужжащий будильник, который десятилетиями начинал его утро с приступа ледяной паники. Он прижал его к груди, как поверженного врага.

— Ах ты, мой маленький тиран! — прошипел он, любовно протирая его циферблат. — Всю жизнь заставлять меня просыпаться в панике! Паника перед контрольной по математике, паника перед походом к стоматологу, паника просто потому, что наступил вторник! Твоя тирания окончена! Теперь ты будешь работать на меня! Теперь ты будешь приближать мое счастье с той же безжалостной скоростью, с какой приближал мои страдания!

С мстительным лязгом он вмонтировал будильник в центральную панель будущего инатора.

Затем его взгляд упал на пыльную картонную коробку с надписью «Вещи Шарлин (Не трогать! Опасно для самооценки!)». Поколебавшись секунду, он решительно засунул в нее руку и извлек на свет ярко-розовый фен. Реликвия из другой, более гламурной и успешной жизни.

— Ага! — воскликнул он, потрясая феном в воздухе. — Я помню тебя! Помню твой веселый гул! Ты гудел, когда Шарлин собиралась на вечеринки. Вечеринки, где все ели фондю и смеялись над моим последним провалом! Вечеринки, куда меня не звали! Я заберу себе всю твою радость! Всю, что ты испытывать, предвкушая танцы и бесплатные закуски! Теперь это МОЯ радость! Твоя горячая струя позитива будет питать мой успех!

Он прикрутил фен к боковой части устройства, где тот немедленно придал всей конструкции вид сюрреалистической парикмахерской.

Но сердцем машины, ее эмоциональным ядром, должен был стать главный компонент. Хайнц выкатил из дальнего угла большую стеклянную колбу, соединенную с десятками проводов и датчиков. Это был «Конденсатор Накопленной Вселенской Несправедливости». Он работал на чистой, концентрированной боли его детских травм. Пришло время «покормить» его.

Хайнц надел на голову специальный шлем с электродами и закрыл глаза. В колбе плескалась прозрачная, безжизненная жидкость.

Первое воспоминание. Маленький Хайнц, совсем один в парке, держит за веревочку свой единственный шарик. Своего единственного друга. Шарика по имени Шарик. Внезапный порыв ветра. Оборванная нить. Улетающая в серое небо красная точка. Слезы. Жидкость в колбе подернулась дымкой и начала едва заметно, печально светиться.

Второе воспоминание. Его заставляют надеть унизительный костюм садового гнома. Он стоит на газоне, а настоящие садовые гномы, кажется, смеются над ним. Унижение. Стыд. Жидкость вспыхнула ярче, приобретая болезненный, желтоватый оттенок.

Третье воспоминание. День рождения. Он с гордостью выносит свой шедевр — торт в виде его – Хайнца, и плевать что он настолько красив что был похож на его идеального брата Роджера. Но все начинают хвалить Роджера за то, какой у него замечательный и талантливый брат, который печет торты в его честь. В итоге ему досталась лишь левая нога от своего торта, на ингредиенты которого он копил 4 года! Обида. Ревность. Жидкость в колбе забурлила и начала светиться зловещим, багровым светом, полным сдержанной ярости.

Хайнц снял шлем, тяжело дыша. Конденсатор был заряжен. Теперь оставался последний, стабилизирующий элемент. Он подошел к маленькому аквариуму, в котором невозмутимо плавала золотая рыбка.

— Клаус, не делай такое лицо! — сказал Хайнц, аккуратно беря аквариум. Рыбка безразлично посмотрела на него. — Я знаю, о чем ты думать! Но это ради науки! Твое рыбье молчание и спокойствие идеально подходят для стабилизации позитронных потоков по законам фуфел-физики! Понимаешь? Твоя полная невозмутимость будет гасить эмоциональные всплески от Конденсатора Несправедливости! Просто будь рыбой! В этом твой великий вклад в науку! Будущие поколения рыб будут слагать о тебе легенды! Ну, если бы они умели говорить.

Он осторожно вставил круглый аквариум в специальную нишу в верхней части инатора. Машина была готова. Это был Франкенштейн из бытовых приборов и душевных ран, абсурдный и трагичный одновременно. Хайнц посмотрел на свое творение. И впервые за долгое время его взгляд был полон не отчаяния, а надежды.

Машина гудела, потрескивала и издавала приятный аромат овсяного печенья с легкими нотками озона. «Улучши-жизнь-инатор» был готов к своему первому полювому испытанию. Оставалось найти подопытного, чью жизнь можно было бы улучшить без риска судебных исков. И вселенная, словно услышав его невысказанную просьбу, тут же предоставила идеального кандидата.

За окном лаборатории начался дождь, и под карниз, спасаясь от холодных капель, забилось самое несчастное существо в Триштатье. Это была бездомная собака, или, точнее, то, что когда-то было собакой, а теперь больше походило на старую, мокрую, свалявшуюся швабру, которой помыли пол в очень грязном месте. Она дрожала, ее шерсть висела унылыми сосульками, а в больших, печальных глазах отражалась вся скорбь этого мира.

— Ага! — прошептал Хайнц. — Идеальный кандидат!

Он выманил собаку внутрь с помощью завалявшегося кусочка колбасы, который он хранил в кармане халата для экстренных случаев. Собака, не видя подвоха, с благодарностью проглотила угощение. Хайнц осторожно завел ее в центр комнаты и навел на нее излучатель своего творения.

— Ну, с богом... то есть, со мной! — пробормотал он и нажал на большую зеленую кнопку.

Машину окутало мягкое, теплое сияние. Луч изумрудной энергии, пахнущий свежескошенной травой и надеждой, окутал дрожащее животное. На секунду все замерло. А потом началось преображение.

Сначала высохла и распушилась шерсть. Грязные, свалявшиеся комки превратились в сияющий, шелковистый мех золотистого оттенка, словно собаку только что вымыли шампунем с кондиционером из чистого солнечного света. Затем ее хвост, до этого безвольно висевший, дернулся раз, другой, и начал вилять. Да не просто вилять, а вращаться с такой невероятной скоростью, что поднял с пола небольшой вихрь, который сдул в угол пыль и старые чертежи. Собака вскочила на все четыре лапы, и из ее пасти вырвался не скулеж, а радостный, заливистый лай. Она подпрыгнула, сделала в воздухе сальто и, приземлившись, начала… танцевать чечетку. Ее когти выбивали по металлическому полу лаборатории зажигательный, веселый ритм. Это был оглушительный, неоспоримый триумф.

— Он работать! — закричал Хайнц, подпрыгивая от восторга. — Я сделал это! Я создал счастье в чистом виде!

Но его триумфальный миг, как и всегда, оказался до обидного коротким. Дверь лаборатории распахнулась, и на пороге, словно по волшебству, появился его брат Роджер в сопровождении стайки репортеров.

— О, какой счастливый пес! — воскликнул Роджер, и его голос сочился патокой. Он даже не посмотрел в сторону Хайнца, его взгляд был прикован к камере. — Он просто излучает радость и позитив! Он идеально подходит на роль талисмана моей новой программы „Счастливый город — счастливый мэр“! Пресса будет в восторге!

Роджер подошел, подхватил на руки все еще танцующую собаку и, улыбаясь в объективы, понес ее к выходу. «Пойдем, дружок, тебя ждет новая, счастливая жизнь… и много фотосессий!» — проворковал он. Обернувшись в дверях, он бросил Хайнцу через плечо: «Спасибо, что приютил его для меня, братик».

Слово «братик» ударило Хайнца, как разряд тока. Мир вокруг него замедлился, звуки стихли. Радость от успеха мгновенно испарилась, сменившись знакомой, ледяной болью из самого детства.

******

…Маленький Хайнц с гордостью смотрел на свое творение. Это был не просто лабиринт для хомячка. Это был эпос. Лабиринт занимал половину их общей с Роджером комнаты. В нем были подвесные мосты, огненные кольца (очень маленькие, от свечек), лазерные лучи (от его карманного фонарика с красной насадкой) и даже ров с водой. Он запустил в начало лабиринта их общего хомячка, Шницеля. Шницель отважно преодолел все препятствия, проявив чудеса ловкости и отваги, и, выбравшись на финише, вместо того, чтобы получить заслуженную награду, огляделся… и со всех ног бросился в простую, скучную клетку Роджера, стоявшую в углу. В ней не было ничего, кроме чистоты, свежих опилок, полного колеса и доверху набитой миски с зернами. Шницель залез в колесо и начал счастливо в нем бегать.

— Но… почему он сбежал? — прошептал маленький Хайнц, глядя на свое никому не нужное гениальное сооружение.

Маленький Роджер подошел и обнял его. Потом он подошел к клетке, достал хомячка и начал его гладить.

— Наверное, потому что у меня просторнее и нет этих твоих страшных лазеров, братик, — сказал он своим обычным, добрым голосом.

******

Хайнц стоял посреди своей пустой лаборатории. Собака, как и хомячок, выбрала Роджера. Выбрала простую, понятную славу вместо сложного, непонятного гения. Вечный паттерн его жизни снова сработал без сбоев. Он был не просто неудачником. Он был жертвой обстоятельств, главным из которых всегда был его идеальный, успешный и такой до невозможности добрый брат.

Прошел месяц. Лаборатория из кладбища надежд превратилась в мавзолей. Пыль забвения легла толстым, почтительным слоем на остывшие инаторы. Фикус Карл окончательно засох, став памятником всем увядшим амбициям. А сам Хайнц… он почти не двигался. Он сидел в том же кресле, превратившись в живую статую поражения. Он смотрел в одну точку, и в его глазах не было ничего: ни злости, ни печали, ни даже отчаяния. Только пустота.

В этой оглушительной тишине, как всегда, материализовался его заклятый враг. Перри-Утконос привычно влетел в окно, принял боевую стойку, готовый к очередной схватке… и замер. Он ожидал ловушек, злодейского хохота, нового безумного изобретения. Но увидел лишь тишину, пыль и своего врага, застывшего, словно экспонат в музее неудач.

Перри медленно, с несвойственной ему осторожностью, прошел по комнате. Он обошел «Улучши-жизнь-инатор», который так и стоял в центре, нетронутый и заряженный энергией одного удачного, но украденного эксперимента. Он подошел к креслу и посмотрел на Хайнца. Взгляд утконоса, как всегда, был невозмутим, но в его глубине, возможно, впервые за всю историю их противостояния, мелькнуло что-то похожее на… жалость.

Сцена была почти беззвучной. Не было ни звуков борьбы, ни криков. Перри молча сунул лапу в свой потайной карман в шляпе, достал оттуда плитку молочного шоколада, аккуратно положил ее на колени застывшему Хайнцу и, не издав ни звука, так же тихо развернулся и ушел. Дверь за ним бесшумно закрылась.

Хайнц медленно опустил взгляд. На его коленях, на старом клетчатом пледе, лежала шоколадка. Улика. Улика самого страшного преступления, совершенного против него. Преступления под названием «сочувствие». Его лицо, до этого пустое, начало медленно меняться. На нем, как на экране, сменяли друг друга кадры: недоумение, осознание, ужас и, наконец, всепоглощающее, вулканическое унижение.

— Шоколадка... — прошептал он, и его голос был хриплым от долгого молчания. — От моего врага...

Он вскочил, и шоколадка упала на пол.

— Он меня ПОЖАЛЕЛ! — закричал он в пустоту. — Перри-Утконос меня пожалел! Он больше не видеть во мне угрозу! Он пришел, посмотрел на меня и решил, что я больше не достоин даже хорошей драки! Я для него... социальный проект! Благотворительность! Он, наверное, спишет эту шоколадку из налогов в графе «помощь злодеям, оказавшимся в трудной жизненной ситуации»!

Это было дно. Абсолютное, беспросветное дно, глубже которого уже не было ничего. Планка унижения была пробита. И именно в этой точке, где отчаяние становится таким плотным, что превращается в чистую энергию, в мозгу Хайнца родилось гениальное в своем безумии решение.

Он посмотрел на свой «Улучши-жизнь-инатор». Его глаза лихорадочно забегали.

— Украсть… они всегда крадут мой успех! Роджер, Перри, голуби! — бормотал он, расхаживая по комнате. — Но почему? Потому что всегда есть три компонента: я-изобретатель, мое изобретение и цель! И между изобретением и целью всегда может влезть кто-то третий! Но… что если?..

Его осенило. Это была не логика. Это была фуфел-математика, отчаянная и безупречная в своей абсурдности.

— Если цель и оператор — одно и то же лицо, то результат невозможно украсть! — провозгласил он, и в его глазах вспыхнул огонь безумной надежды. — Это же простейшее уравнение! Переменная «внешнее вмешательство» просто аннулируется! Счастье будет доставлено прямо по адресу! В меня!

Он больше не колебался. Это был его последний шанс. С решимостью смертника он развернул тяжелую машину, направив ее излучатель прямо на себя.

Камера сфокусировалась на его лице. На нем не было страха. Только решимость и безумие человека, которому больше нечего терять.

Крупный план его пальца, который медленно, но уверенно опускался на большую красную кнопку.

Щелчок.

Ослепительная вспышка зеленого света, поглотившая всю лабораторию.

И резкое, оглушительное затемнение.

Загрузка...