# Глава 1 — Красное небо


Колодец был горячим. Не тёплым — горячим, как остывающий тандыр, как камень, пролежавший весь день на солнце. Только солнце село три часа назад.


Иша сидела на крыше амбара, подтянув колени к груди, и смотрела на юг. Мать думала, что она спит. Мать вообще много чего думала — например, что дочь не лазает на крыши, не читает по ночам и не трогала воду в колодце после захода.


Иша трогала. Позавчера вода была нормальной. Вчера — тёплой, и она решила, что ей показалось. Сегодня обожгла пальцы.


А ещё было небо.


Красное — третью ночь подряд. Не закатное, не рыжее: густое, тяжёлое, цвета граната, разрезанного пополам. Вчера зарево лежало за Хребтом Ашши, далёкое, как чужая беда. Сегодня оно поднялось над горами. Перевалило через них. И Иша никак не могла отделаться от мысли, что оно ползёт — медленно, как разлитое масло по столу, — на север.


К ним.


Она потёрла обожжённые пальцы о льняную тунику. Пахло сухой глиной, козьим навозом от загона внизу и — чуть-чуть, на самом краю — чем-то горелым. Не дымом от тандыра, не кизяком. Чем-то другим. Как если бы жгли камни. Иша не знала, можно ли жечь камни, но запах был именно такой.


Земля вздрогнула — коротко, мелко, будто огромное животное повернулось во сне. Козы в загоне всхрапнули разом, и одна ударила копытом в стенку. Третью ночь они не давали молока. Мать списывала на жару, но жара стояла всё лето, а козы перестали доиться только теперь.


Иша любила задавать вопросы. Отец говорил — это дар Отца-Солнца, любопытство. Мать говорила — это наказание. Мать, пожалуй, была ближе к истине. Потому что нормальный человек, увидев красное небо, закрыл бы ставни и лёг спать. А Иша полезла на крышу.


Внизу, между домами, мелькнул огонёк — масляная лампа. Кто-то шёл по улице. Иша легла на живот и свесила голову за край, прижимаясь подбородком к тёплому саману. Двое. Нет — трое. Мужчина нёс на плече мешок, женщина вела за руку ребёнка, и они шли не к колодцу, не к каналу. Они шли к северной дороге.


Третья семья за два дня.


Иша перевернулась на спину. Красное небо висело над ней, и от него было светло — неправильно светло, потому что луна стояла тонким серпом и не могла давать столько. Тени от амбарной стены лежали не там, где должны. Иша это заметила ещё вчера. Сегодня проверила — и точно: тени падали не от луны. От зарева.


В отцовских книгах — тех, что мать сложила в сундук и которые Иша читала тайком с десяти лет — было про огненные знамения. Отец-Солнце посылает свет, чтобы предупредить. Но предупредить о чём — книги не сходились. В одной говорилось о войне. В другой — о голоде. В третьей, самой старой, с ломкими страницами и буквами, которые расплывались, если на них дышать, — о разрыве.


Иша не знала, что такое разрыв. Книга не объясняла. Или объясняла дальше, но последних страниц не хватало — кто-то вырвал.


Внизу хлопнула дверь, и Иша дёрнулась, стукнувшись локтем о край крыши. Голос — старый, сухой, неторопливый. Фахри. Старуха стояла у своего дома через улицу и разговаривала с соседкой Умм-Сахль. Слов Иша не слышала, но видела: Фахри выносила на порог узлы. Один, второй, третий. Складывала у стены, аккуратно, как складывают, когда знают, что утром надо будет быстро погрузить на осла.


Фахри не спорила. Не шепталась, не гадала. Фахри собиралась.


Иша слезла с крыши — спрыгнула на козий загон, оттуда на землю, — и босые ступни обожгло. Земля была тёплой. Не раскалённой, нет. Но ночью, после трёх часов без солнца, земля должна быть прохладной. Иша знала это, как знала, что вода в колодце не кипятится сама, а козы не перестают доиться от скуки.


Она подошла к Фахри. Старуха подняла голову — невысокая, жилистая, с руками, похожими на виноградные корни.


— Ты почему не спишь? — спросила Фахри без удивления. Словно ждала.


— А ты почему пакуешь?


Фахри посмотрела на юг. На красное зарево, которое мягко светилось над Хребтом Ашши, и от которого всё вокруг — стены, дорога, морщины на лице Фахри — казалось облитым разбавленной кровью.


— Когда я была маленькой, — сказала Фахри, и голос её не дрогнул, — небо стало таким же. Красным. Мы жили южнее — два дня пути отсюда. Мать говорила, что боги сердятся. Отец говорил, что это пожар за горами. — Она положила ещё один узел на стопку. — Потом пришли демоны. Потом деревни не стало.


Иша открыла рот. Закрыла. Открыла снова.


— Демоны — это...


— Я не знаю, как их назвать, — перебила Фахри. Она впервые посмотрела Ише в глаза. — Я знаю, что небо было красным. А потом моей деревни не стало. — Пауза. — Я не собираюсь ждать, пока узнаю, как это называется правильно.


Она вернулась в дом. Дверь закрылась.


Иша стояла на тёплой земле, босая, в ночной тунике, и смотрела на юг. Зарево пульсировало — медленно, тяжело, как что-то живое и огромное, дышащее по ту сторону гор.


Она должна была пойти спать. Лечь, закрыть глаза, утром помочь матери с хлебом.


Вместо этого Иша пошла к отцовскому сундуку.


***


Иша проснулась от крика.


Не испуганного — злого. Кто-то ругался у колодца, и голос был хриплый, надтреснутый, как у старого Бассама, когда ему наступали на больную ногу. Она села на циновке, моргая. Свет бил через щели в ставнях — жёлтый, плотный, утренний. Она проспала.


Внизу загремела посуда. Мать.


Иша натянула тунику, стянула волосы платком и спустилась по лестнице, считая ступени босыми ногами: глина нагрелась только до третьей, дальше — ещё прохладная. Значит, солнце невысоко. Значит, проспала не сильно.


Мать стояла у тандыра, спиной к ней. Лепёшки уже пахли — кунжут и горячее тесто, — но движения были не утренние. Резкие. Мать шлёпнула тесто о стенку тандыра, как пощёчину.


— Третий, — сказала мать, не оборачиваясь.


— Что — третий?


— Караван. Не дошёл.


Иша вышла во двор. Деревня гудела — негромко, по-утреннему, но с той нотой, которая появляется, когда люди не знают, чего бояться, и злятся на это. У колодца стоял Бассам, и рядом — Тарик-мясник, и ещё трое, и все говорили одновременно. Бассам размахивал палкой, будто караван можно было пригнать ударами по воздуху.


— Соль, — бросила соседка Хинд, проходя мимо с кувшином. — Неделя. Может, полторы, если экономить.


— Масло?


— Две.


Хинд пожала плечами — жест, который означал не «всё равно», а «что я могу». Иша знала этот жест. Вся деревня умела его делать.


Она подошла ближе к колодцу. Бассам рассказывал: послали двоих навстречу, те вернулись ни с чем. Дорога пуста. Не ограблен — просто не пришёл. Как два до него.


— Уходить надо, — сказал Тарик. Он скрестил руки на груди, и руки у него были такие, что мяснику полагались. Большие, красные, привычные к работе. Сейчас они ничего не держали. — На север. Как Фахри.


— Фахри ушла от демонов, — сказала Иша.


— А мы от чего уходим? — Тарик посмотрел на неё сверху. — Ты знаешь? Я не знаю. Никто не знает. Караваны не приходят, небо красное, и старуха третью ночь не спит.


— Так, может, сначала узнать?


Тарик хмыкнул и отвернулся к Бассаму. Иша поняла: никуда он не пойдёт. Ждать.


Все решили ждать.


По дороге обратно она наткнулась на Нури. Брат сидел на заборе — опять на заборе, — болтал ногами и щурился на юг, будто мог увидеть что-то за линией горизонта, где пыль смешивалась с маревом.


— Иша! Правда, что там великаны?


— Кто тебе сказал?


— Фарид.


— Фарид врёт.


— А может, не врёт?


Она потрепала его по голове — волосы горячие от солнца, колючие, — и не ответила. Нури соскочил с забора, как обычно, на обе ноги сразу, и как обычно, чуть не упал.


Мать поставила перед ней лепёшку с сыром. Козий, солоноватый, знакомый до невозможности. Иша ела и думала. Мысли были простые: соль — неделя, масло — две, караванов не будет. Проверить, что за красным небом, — некому. Мужчины не пойдут. Семейные, осторожные, и те, кто не осторожный, — напуганные. Бежать на север — от чего? Никто не видел. Никто не проверял. Три каравана исчезли, и вся деревня смотрит на юг, как Нури с забора.


Кто-то должен дойти и посмотреть.


Она доела сыр, вытерла руки о тунику и встала.


Отцовская полка. Три книги, одна тоньше других — в переплёте, который когда-то был тёмно-рыжим, а стал цвета сухой земли, весь в трещинках, как русло пересохшего ручья. Иша сняла её. Знала, какую страницу искать — книга сама открывалась на ней, привычно, как дверь.


Рисунок. Фигура — высокая, широкоплечая, в огне. Не горящая. Состоящая. Линии шли по телу, по рукам, по лицу — будто кто-то взял остывающую лаву и вырезал из неё человека, и трещины остались. Светились. Отец рисовал чернилами, но Иша всегда видела свет.


Рядом — его почерк, мелкий, с наклоном влево, который она узнала бы среди тысячи:


«Не демоны. Горят, чтобы другие не гасли.»


Она посмотрела на рисунок. На южную стену дома — за ней был горизонт. На рисунок. Провела пальцем по трещинам на переплёте.


Закрыла книгу и положила в мешок.


Собиралась она вечером, когда Нури уснул наверху — раскинув руки, как всегда, занимая всю циновку. Хлеб, оставшийся сыр, фляга с водой, нож. Нож был тупой. Она повертела его в руке, провела пальцем по лезвию — палец не почувствовал ничего, кроме прохладного металла. Не порез — поглаживание. Накидка. Книга — на самое дно, чтобы не мялась.


Мать стояла у двери.


Иша не знала, сколько она там стояла. Может, минуту. Может, с того момента, как Иша достала мешок.


— На юг? — спросила мать.


— Да.


Тишина. Не та, из которой растёт ссора. Другая. В которой одна женщина смотрит на другую и видит: не удержит. Знала давно. Может, с тех пор, как дочь научилась читать и стала задавать вопросы, на которые в деревне не было ответов.


— Хотя бы нож наточи.


Иша точила нож на пороге, и звук был ровный, ритмичный — камень по железу, камень по железу. Мать ушла и вернулась с ещё одной лепёшкой, завёрнутой в ткань. Положила в мешок, ничего не сказав.


Иша поднялась. Нож теперь резал — она проверила на нитке.


— Я вернусь.


Мать кивнула.


Иша закинула мешок на плечо. На мгновение задержалась взглядом на храме Отца-Солнца — маленьком, из тёмного камня, с пустым проёмом вместо двери. Без жреца. С тех пор как отец умер, туда заходили только козы. Порог зарос пылью.


Она отвернулась и пошла.


Небо на юге было тёмным, хотя до рассвета оставался час. Тёплый ветер нёс запах сухой травы и чего-то ещё — горького, незнакомого. Деревня спала за спиной. Дорога лежала впереди, бледная в свете последних звёзд.


Иша шла, и тупой-теперь-острый нож бил по бедру в такт шагам.


***


Солнце поднялось, когда Иша миновала последние ячменные поля. Знакомые поля — старый Гирсу жаловался, что колосья в этом году тощие, и Иша видела: тощие, да. Но живые. Оросительный канал тянулся вдоль дороги, мутная вода несла ил и обрывки тростника. Нормальная вода. Нормальный ил. Она сорвала стебель дикого укропа, растёрла между пальцами, понюхала — резкий, зелёный запах, от которого хотелось чихнуть. Мир был таким, каким она его знала.


К полудню канал обмелел.


Иша заметила не сразу — шла, жевала хлеб, считала шаги, чтобы не считать мысли. На тысяче двести сорок каком-то глянула вниз. Вода стояла в канале не выше ладони, и та — бурая, с маслянистой плёнкой, в которой не отражалось небо. Берега потрескались, как кожа на пятках после лета. Дальше вдоль русла — сухое дно, серая корка, и в трещинах ни червей, ни жуков. Ничего.


Она села на корточки. Потрогала корку — тёплая. Не от солнца. Тепло шло снизу, из земли, как от печи, в которой ещё не остыли угли.


Иша вытерла пальцы о подол и пошла дальше.


Деревья по обочинам стояли зелёные, но листья на южной стороне крон отливали жёлтым — будто осень пришла с одного бока и замерла. Тамариски, обычно гибкие, торчали жёстко: ветви не качались, хотя ветер дул ровно и густо, как дыхание из горна. Трава по обочине была не того цвета. Не выгоревшая — выцветшая, словно её долго мочили в горячей воде. И запах. Тот самый горький, незнакомый, что она поймала ещё ночью. Теперь он лежал на языке плотно, и не перебивался ни укропом, ни хлебной коркой.


Птицы пели ещё утром. Иша попыталась вспомнить, когда перестали, и не смогла.


Она остановилась, чтобы отпить из фляги, и тогда увидела следы.


Дорога здесь была утоптанная, плотная — глина пополам с щебнем. Колёса оставляли на ней едва заметные полосы. А эти вмятины уходили в глину на два пальца. Три пальца — широкие, с тремя бороздами впереди каждого, будто кто-то воткнул в землю вилы и протащил вперёд. Расстояние между следами — четыре Ишиных шага. Она вымерила. Четыре с половиной. Левая цепочка глубже правой, будто существо хромало. Или несло что-то тяжёлое на одном боку.


Иша присела и положила ладонь в ближайший след. Пальцы не достали до краёв. Глина на дне была тёплой — нет, горячей, как миска с похлёбкой, которую только сняли с огня.


Что-то прошло здесь. Недавно. Что-то размером... Иша посмотрела на борозды когтей, на глубину вмятины. Что ходит на трёх пальцах? Что весит больше быка? Что оставляет горячие следы?


Ни один из этих вопросов не имел ответа, который ей бы понравился.


Она поднялась, отряхнула ладони и двинулась по следам на юг. Потому что — ну а зачем она шла сюда. Не за ответами, которые ей понравятся.


К вечеру воздух стал таким плотным, что его хотелось раздвигать руками. Горизонт на юге размывался красным — не закат, закат был за спиной. Это тлело что-то другое, далёкое и широкое, как пожар, у которого нет краёв. Иша съела остатки сыра, нашла выемку между корнями старого тамариска — мёртвого, с корой, отслоившейся пластами, — расстелила накидку и легла на бок, лицом к дороге. Нож положила рядом, рукоятью к руке. Глупая предосторожность. Против того, что оставляет такие следы, нож — что укроп против чумы. Но рукоять была деревянная, гладкая, нагретая ладонью, и от неё пахло домом.


Она заснула быстрее, чем рассчитывала. Ноги гудели. Спина ныла. Тело решило за неё.


Проснулась — от ритма.


Не звука — ритма. Земля толкала её в рёбра, в бедро, в скулу. Мерно. Тяжело. Иша лежала, вжавшись в корни, и считала удары — раз, два, три — и каждый следующий ближе, отчётливей, как шаги того, кто не торопится, потому что ему некуда торопиться, потому что всё, от чего ты можешь бежать, бежит медленнее.


Она перекатилась на живот. Пальцы нашли нож.


Встала — колени дрожали. Знала, что незачем. Колени не перестали. Воздух пах горелым камнем — тем же, что на крыше, только ближе, гуще. Красное зарево на юге поднималось выше, чем вечером, и луна в нём выглядела бледной, почти лишней.


На дороге — в тридцати шагах — стояло.


Иша не нашла слова. Тело — массивное, литое, тёмное на фоне красного неба. Выше амбара. Шире. Ноги — колонны, уходящие в пыль, и пыль вокруг них курилась, как над угольной ямой. Контуры плыли в горячем воздухе, и Иша не могла разобрать — шкура, чешуя, панцирь. Что-то сплошное, бугристое, как оплавленная порода.


Два глаза.


Оранжевые. Без зрачка — или весь глаз зрачок, одна сплошная радужка цвета раскалённой меди. Они не мигали. Они смотрели на неё, и в них было что-то — не злоба, не голод. Что-то большее. Или меньшее. Иша не знала.


Нож в руке весил ровно ничего.


Она стояла, и оно стояло, и между ними лежали тридцать шагов выжженной дороги, и красное небо горело на юге, и ничего не происходило — кроме того, что всё, абсолютно всё, изменилось.

Загрузка...