Я открываю глаза — и понимаю, что ослеп.
Тьма вокруг такая плотная, что, кажется, давит на веки. Ни проблеска. Ни звука. Только запах. Господи, этот запах.
Я знаю запах больницы. Полгода в палате — запомнил на всю жизнь: спирт, хлорка, дешевый пластик капельниц и та особенная, сладковатая вонь, которую оставляет умирающий организм. К ней невозможно привыкнуть.
Здесь пахнет иначе.
Густо. Тяжело. Запах оседает на языке, пропитывает ноздри, лезет в горло. Перегретая глина — так пахнет печка в деревенском доме, если её растопить и закрыть заслонку. Сухой навоз — не коровий, мельче, овечий или козий. Прогорклое масло — кунжутное, кажется, я читал, египтяне жарили на кунжутном. И поверх всего — пот. Густой, застарелый, кислый. Чужой пот, въевшийся в то, на чем я лежу.
Я лежу на чем-то жестком. Колючем. Пахнет тростником. Циновка.
Мысль приходит медленно, как сквозь вату: я лежу на циновке, пахнущей чужим потом, в комнате, пахнущей навозом и глиной. Тьма перед глазами пульсирует — ритмично, в такт головной боли. Мигрень. Я знаю эту боль. Три дня работы над статьей — и зубы, искры, плавающие линии. Но сейчас больно иначе. Глазные яблоки будто кто-то сдавил изнутри, и каждый удар сердца отзывается тупым толчком в затылке.
Где я?
Мысль вязкая, как та самая прогорклая патока. Я пытаюсь пошевелить рукой — и не могу. Вернее, могу, но рука... она не слушается. Слишком тяжелая. Чужая.
Я чувствую пальцы. Они скребут циновку. Ногти задевают тростник — я слышу этот звук, сухой шелест. Но пальцы — не мои. Я не чувствую их кончиками. Они двигаются, сжимаются в кулак, разжимаются — как будто я смотрю учебный фильм по анатомии. Рука на экране. Моя? Не моя?
Желудок сжимается. Рвотный спазм подкатывает к горлу, выталкивает воздух и желчь. Во рту — пусто, сухо, язык прилипает к небу. Спазм повторяется — сухой, болезненный.
Что со мной?
Я пытаюсь открыть веки. Веки тяжелые, будто к ним привязали грузила. С трудом, миллиметр за миллиметром, я поднимаю их.
И в этот момент перед глазами вспыхивает.
Не свет. Не боль. Не галлюцинация.
Сетка.
Полупрозрачная, зеленая, она накладывается на тьму, как приступ мигренозной ауры. Но аура — это пятна, линии, хаос. Это — структура. Четкая. Страшная.
Строки. Текст.
В первую секунду я жду иероглифы. Я египтолог, это моя жизнь, моя диссертация, мои сны. Если это сон, бред, предсмертная агония — должны быть иероглифы. Птицы, глаза, змеи, хлебцы.
Текст на русском.
Холодный шрифт без засечек. Таким шрифтом в дешевых фантастических фильмах показывают интерфейсы космических кораблей. Или компьютерные игры.
[НЕЙРОИНТЕРФЕЙС АКТИВИРОВАН]
Я смотрю на эту надпись. Она висит в воздухе — или в моем зрении, я не понимаю. Зеленая, полупрозрачная, слегка пульсирует. Как будто дышит.
Ниже — еще строки:
Статус: Тест-субъект X73.
Локация: Уасет (Фивы), квартал ремесленников.
Время инсталляции: 00:03:47 назад.
Тест-субъект. Инсталляция.
Слова знакомые. Я играл в игры. Я читал книги. Попаданцы, системы, квесты. Чушь, развлечение для подростков.
Почему я вижу это?
Ниже — жирным, мигающим красным. Красный пульсирует быстрее, чем зеленый.
[ОСНОВНОЙ КВЕСТ: ОБЕСПЕЧИТЬ СТАБИЛЬНОСТЬ ПРАВЛЕНИЯ МААТКАРА ХАТШЕПСУТ.]
[ТЕКУЩЕЕ ЗАДАНИЕ: ВНЕСТИ СЕБЯ В РЕГИСТРЫ ХРАМА АМОНА.]
[СРОК: 1 СОЛНЕЧНЫЙ ЦИКЛ. НЕВЫПОЛНЕНИЕ → САНКЦИЯ.]
Хатшепсут.
Имя падает в мозг, как камень в стоячую воду. Круги расходятся, всплывают обрывки знаний. Женщина-фараон. Пятнадцатый век до нашей эры. Восемнадцатая династия. Новое царство. Дейр-эль-Бахри. Террасный храм. Экспедиция в Пунт. Борода, привязанная к подбородку, чтобы походить на мужчину. Тайная гробница в Долине царей. Проклятое имя, которое выскребали из надписей после ее смерти.
Моя тема. Моя жизнь. Моя докторская.
Что за...
Мысль обрывается. Я пытаюсь вспомнить, как я здесь оказался. Как подписывал контракт. Как соглашался на...
Ничего.
Провал.
Я помню белый потолок. Да, точно — белый потолок с трещиной, похожей на карту Африки. Помню писк кардиомонитора — высокий, противный, он пищал сутками, и медсестры говорили «это просто аппарат, Александр Сергеевич, не обращайте внимания». Помню боль в позвоночнике — постоянную, ноющую, она жила во мне последние два года, я просыпался с ней и засыпал с ней.
Сейчас спины нет. Вернее, спина есть, я чувствую ее — лопатки упираются в жесткую циновку, позвоночник давит на позвонки — но боли нет. Никакой. Вообще.
Только голова раскалывается, и тело чужое.
Рядом кто-то шевелится.
Шорох тростника — тот же звук, что от моей циновки. Тяжелый вздох. Кашель — старческий, грудной, с мокротой.
Я поворачиваю голову. Шея слушается с трудом, позвонки скрипят. Как несмазанная дверь.
Тьма расступается. Я вижу очертания — глинобитная стена, неровная, с отпечатками пальцев. Узкое окно-щель под самым потолком. Сквозь щель пробивается свет — серый, предрассветный.
Рядом со мной — фигура. Сгорбленная, худая. Старик.
Он сидит на корточках, поджав под себя ноги. Смотрит на меня. Лицо в морщинах — глубоких, как высохшее русло. Глаза выцветшие, водянистые, но внимательные. Он всматривается в меня так, будто решает: жив я или нет.
На голове — не парик. Редкие седые волосы стянуты в жидкий хвост на затылке.
Старик открывает рот. Издает звук.
И я понимаю.
Каждое слово. Идеально. Как будто всю жизнь говорил на этом языке. Хотя никогда — только читал, переводил, реконструировал произношение по транскрипциям, спорил с коллегами о том, как именно звучала глоттальная смычка.
— Мехени? — голос хриплый, скрипучий, как несмазанная телега. — Ты вернулся к берегу, Пловец?
Пауза. Он облизывает губы.
— Хвала Амону, я уж думал, душа твоя уплыла на запад.
Мехени. Пловец.
Это теперь я?
Я открываю рот. Губы шевелятся — сухие, потрескавшиеся, в углах короста. Язык ворочается во рту — и я чувствую языком чужие зубы. Клыки стерты, коренных не хватает.
— Я... — голос чужой. Ниже, чем мой. Грубее. С хрипотцой, которой у меня никогда не было. — Где я?
Старик качает головой. Тянет ко мне руку. Я вижу его пальцы — скрюченные артритом, ногти желтые, обломанные, с черной каймой. В руке — глиняная чаша.
— В доме, дурак. Где ж еще? — Он сует чашу мне в руки. — Пей. Три дня не пил. Я уж думал — всё, уплыл Мехени за Великую Реку.
Я беру чашу.
Пальцы — чужие, мозолистые, в пятнах засохшей краски — сжимают обожженную глину. Чаша теплая. Вода теплая. Подношу к губам.
Вода отдает глиной и чем-то металлическим — медью? Но когда она течет в горло, я чувствую, как тело оживает. Каждая клетка, каждая мышца — они будто включаются по очереди. Я чувствую пульс в запястьях. Чувствую, как бьется сердце — ровно, сильно, не так, как в последние месяцы, когда оно екало после каждого приступа боли.
Я жив.
Я жив, черт возьми.
Старик — Ипуи, он назвал себя Ипуи — смотрит на меня. В глазах — страх и надежда одновременно.
— Душа вернулась, — бормочет он. — Амон милостив. Или Сехмет? Она ведь и забирает, и отдает, когда зла не держит...
Он касается губ, груди, плеч. Странный жест — не христианский, не мусульманский. Древний. Я узнаю: жест почитания Амона. Так жрецы на рельефах приветствуют богов.
Я пытаюсь сесть. Тело ватное, но слушается лучше, чем минуту назад. Циновка подо мной — серая от пота, с темными пятнами. Рядом — глиняный горшок с остатками каши. Над горшком вьются мухи — зеленые, крупные, наглые.
Я смотрю на свои руки. Чужие руки.
Мозоли на ладонях — не писца, человека, который работает руками много и тяжело. Шрам на левом запястье — старый, белый, похож на ожог. Ногти обломаны, под ними черная кайма — то ли грязь, то ли краска, то ли и то, и другое.
Ладонь шире моей. Пальцы короче. Кожа темнее — смуглая, загорелая до черноты.
Я подношу руку к лицу. Чужое лицо. Нос с горбинкой — я чувствую пальцами горбинку. Щетина — жесткая, колючая, несколько дней не брился.
— Мехени, — снова старик. — Ты слышишь меня? Или духи еще говорят с тобой?
Я поднимаю голову. Смотрю на него.
— Слышу, — говорю. Голос хриплый, но тверже, чем в первый раз. — Я слышу, Ипуи.
Старик выдыхает. Шумно, с облегчением.
— Слава богам. — Он трет лицо ладонью. — Ты три дня лежал, Пловец. Жрецы приходили, смотрели. Сказали: или выживет, или нет. — Он качает головой. — Жрецы всегда так говорят. Лишь бы не отвечать.
Три дня.
Я смотрю на интерфейс. Он все еще висит в углу зрения — зеленый, спокойный, ровный.
Время инсталляции: 00:05:21.
Пять минут. Я здесь пять минут. А тело болело три дня.
Что со мной делали эти три дня? Или — что делали с ним?
— Ипуи, — я сглатываю. Горло дерет, как после простуды. — Что со мной случилось?
Старик пожимает плечами. Жест у него такой же, как у современных стариков — усталый, обыденный. Люди не меняются тысячи лет.
— Пришел с храма, лег и не встал. Жар был. Кричал во сне. На каком-то языке... — он морщит лоб, вспоминая. — Не нашем. Я думал, может, бес вселился. Бывает такое. Жрецы говорят, злые духи перемен...
— А потом?
— Потом перестал кричать. Лежал, дышал. Жрецы пощупали — холодный уже, сказали: душа ушла к Осирису, готовьте погребальные пелены. — Он смотрит на меня снова, теперь пристально, в глаза. — А сегодня утром ты открыл глаза.
Пауза.
— Мехени... — тихо, почти шепотом. — Ты — это ты?
Вопрос повисает в воздухе. Старик не знает, но чувствует. Что-то изменилось. Что-то не так.
Я молчу. Что я могу ответить? Нет, Ипуи, я не Мехени. Я Александр Сергеевич Корсаков, сорока двух лет, доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник отдела Востока, специалист по Новому царству, терминальный больной с саркомой позвоночника четвертой стадии, который подписал какой-то контракт в белой комнате с голограммой в строгом костюме, и теперь...
Интерфейс мигает. Желтым — впервые.
[ВНИМАНИЕ. Попытка самоидентификации. Рекомендация: использовать локальный идентификатор.]
Локальный идентификатор?
— Мехени, — говорю я вслух. Голос ровный. — Я Мехени.
Старик смотрит. Ждет.
— Пловец, — добавляю я. — Меня зовут Пловец.
Ипуи кивает. Медленно, осторожно. Потом удовлетворенно — резче.
— Хорошо. А то я думал... — он не договаривает. Машет рукой. — Ладно. Ты вставай. В храм идти надо.
— В храм?
— Тебя три дня нет в списках. Жрецы вычеркнут — кормить не будут. Воды не дадут. Именем Амона прикроют — и все, никто не заступится. Умрешь с голоду.
Интерфейс подсвечивает его слова. Зеленым, как по учебнику.
[ПОДСКАЗКА: Регистрация в храме — эквивалент гражданства. Без нее: ограничение доступа к пище, воде, крову.]
Квест. У меня есть квест.
Я смотрю на красную мигающую строку. Таймер тикает.
[ТЕКУЩЕЕ ЗАДАНИЕ: ВНЕСТИ СЕБЯ В РЕГИСТРЫ ХРАМА АМОНА.]
[СРОК: 23:54:07.]
Двадцать три часа пятьдесят четыре минуты. Почти сутки.
Что значит «санкция»? Я не знаю. И не хочу узнавать. В палате, под капельницами, я научился одному: когда говорят «или — или», выбирай «или», где можно подышать еще немного.
— Встаю, — говорю я.
Опираюсь на руку, пытаюсь подняться. Тело слушается, но координация сбита напрочь — ноги подкашиваются, я чуть не падаю, хватаюсь за стену.
Глина под пальцами. Шершавая, теплая, чуть влажная. Настоящая. Такая настоящая, что кружится голова.
Интерфейс фиксирует:
[МОТОРИКА: 58% синхронизации.]
Пятьдесят восемь процентов. Низковато. Значит, можно прокачать.
Ипуи смотрит на меня с сочувствием.
— Ослаб, Пловец. Три дня без еды. — Он протягивает лепешку — жесткую, серую, с отпечатками пальцев, на одной стороне подгоревшую. — На, жуй. Идти далеко.
Я беру лепешку. Откусываю.
Вкус — пресный, чуть кисловатый, пахнет золой и подгоревшим тестом. Зубы — чужие, но жуют. Я чувствую, как лепешка размокает во рту, как язык прижимает ее к небу. Глотаю.
Я ем. Я жив. Я здесь.
Смотрю в окно-щель. За ней — светлеет небо. Голубое, с розовыми прожилками, как у нас, в конце XXI века. Такое же. Ничего не изменилось. Только я.
— Ипуи, — говорю я. — Какой сейчас год?
Старик застывает с открытым ртом. Смотрит на меня как на буйнопомешанного.
— Год? — переспрашивает осторожно. — Ты про что, Мехени?
— Год правления. Кто фараон? Какой год?
Он молчит долго. Секунд десять. Потом отвечает — медленно, будто разговаривает с ребенком или умалишенным:
— Царица наша, Мааткара Хатшепсут, да живет она вечно, правит четвертый год. — Пауза. — Ты что, Пловец, головой ударился? Совсем память отшибло?
— Ударился, — соглашаюсь я. — Наверное.
Четвертый год Хатшепсут. Около 1475 года до нашей эры. Если я правильно помню хронологию — а я ее помню. Я ее наизусть знаю, каждую дату, каждую надпись, каждый спорный год.
Я попал.
Я правда попал.
Интерфейс мигает снова — подтверждает, издевается.
[ЛОКАЦИЯ ПОДТВЕРЖДЕНА: Уасет (Фивы). Время: 4-й год правления Мааткара Хатшепсут, XVIII династия, Новое царство.]
[ОСНОВНОЙ КВЕСТ АКТИВЕН.]
[ТЕКУЩЕЕ ЗАДАНИЕ: Внести себя в регистры храма Амона.]
[СРОК: 23:47:52.]
Сорок семь минут прошло. Нужно идти.
Я доедаю лепешку. Пальцы слушаются лучше — шестьдесят два процента. Прогресс. Мозолистые, чужие пальцы.
— Ипуи, — говорю я. — Где храм Амона?
Старик смотрит на меня долго. Очень долго. В глазах — все та же смесь: сомнение, страх, надежда.
— Мехени... — тихо. — Ты правда не помнишь? Ты же там каждый день...
— Помню, — перебиваю я. — Но проверяю себя. Мало ли.
Он молчит. Потом кивает. Решает поверить. Люди всегда хотят верить, что страшное — случайность, что все будет как прежде.
— На запад, — говорит он. — К реке. Увидишь мачты. Там.
— Мачты?
— Корабли приходят. Флагштоки храма выше всех. Не ошибешься.
Я киваю. Стою, привыкая к телу. Чувствую каждый мускул, каждую кость. Левая нога чуть короче правой — я замечаю это только сейчас, когда стою ровно. Мелочь, но тело запомнило. Теперь я тоже запомню.
— Ипуи...
Я оборачиваюсь у двери. Дверь — дощатая, сколоченная из грубых досок, висит на кожаных петлях. Я трогаю ее рукой.
— Спасибо.
Старик криво улыбается. Беззубо, по-стариковски.
— Иди, Пловец. Выплывай.
Я выхожу.
Утро Четвертого года правления Хатшепсут бьет в лицо теплом, пылью и криками ослов. Где-то далеко блеет коза. Рядом, за глиняной стеной, плачет ребенок.
Я делаю шаг.
И еще один.
---