В городе Бероне жили добрые, законопослушные люди, и у местного палача почти не случалось работы. Раз в год отколотить палкой подмастерье, больше других погорячившегося в ярмарочной драке, или высечь бессовестную торговку с рынка – вот и всё. Горожане забыли, когда у них в последний раз была смертная казнь, а пыточный подвал Беронского замка так долго стоял без дела, что городской судья стал хранить в нём картошку. Соседние города – Мьён и Гарифур – были такими же мирными и палачи в них благоденствовали. Они не переставали благодарить Бога за то, что ни разу в жизни никого не казнили и не пытали, и зарабатывали на хлеб как умели: миёнский палач держал сосисочную, а гарифурский – аптеку.

На беду, палач Гюг из Берона уродился человеком жестоким, любил свое ремесло и умел радоваться только страданиям и смерти. Он вырос в далеком большом городе, где его отец – тоже палач – и четверо старших братьев трудились, не покладая рук. В двенадцать лет Гюга взяли в ученики, а в двадцать два года посвятили в мастера, приняли на королевскую службу и назначили в Берон.

На новое место Гюг привез целую телегу разных приспособлений для пыток и казней. Он аккуратно разложил их в сарае и стал с нетерпением ждать времени пустить в ход. Но шли годы, страшные инструменты пылились и ржавели без дела, а палач становился все мрачнее и мрачнее. Он не желал заниматься никаким другим ремеслом, жил в одиноком домике в овраге за городской стеной, ходил в кроваво-красной рубахе и черном плаще (которые другие палачи одевали только на казнь), презирал всех жителей Берона и не с кем не дружил.

У Гюга была жена, но она умерла, оставив палачу двухлетнюю дочку по имени Люн. Гюг не женился больше и воспитывал девочку сам. Горожане жалели маленькую Люн. Гюг был беден: двух серебряных монет, которые он получал раз в год, когда пускал в дело плеть или палку, не хватало даже на хлеб. За домом палача прятались огород и кособокий курятник. Гюг возился там с утра до вечера и кормился тем, что давали грядки, да растрепанные пёстрые курицы.

Люн росла худенькой, стройной и одинокой. Она ходила босиком и носила обноски, которые Гюг сам перешивал, когда дочь подрастала. На тринадцатый день рожденья отец подарил девочке первые башмаки – крепкие и теплые, но самые дешевые, какие нашлись у сапожника. Люн так радовалась, так гордилась обновой, что боялась её носить и одевала только по праздникам, когда шла в церковь. Из-за мрачного нрава отца у Люн не было подруг. Она играла одна и подолгу бродила в лесу, что начинался сразу за оврагом, в котором прятался дом палача.

Гюг любил дочь, хотя, конечно, по-своему. Люн почти не знала ласки, но отец, как мог, заботился о ней, никогда не принуждал к работе, ни разу в жизни не ударил и не сказал ни слова упрёка. Добросердечный палач из Мьёна, встретив однажды на улице Гюга с его босоногой дочкой, расчувствовался и предложил взять Люн на воспитание в своё большое, дружное семейство. Гюг велел, чтобы дочь выбирала сама. Девочка промолчала, робко улыбнулась и крепко прижалась к руке отца. Палач из Мьёна всё понял и ласково погладил Люн по голове.

- Как хочешь, Люн, - сказал он. – Но если когда-нибудь передумаешь – помни: двери моего дома всегда открыты и мы примем тебя с радостью.

Хотя Гюг никогда не просил дочь об этом и поначалу даже недовольно ворчал, Люн с десяти лет стала помогать ему: сначала в курятнике, а потом и в доме, и в огороде. Под быстрыми руками девочки огород и курятник ожили и скоро стали давать больше, чем могли съесть палач и его дочка. Тогда Люн впервые наполнила корзинку овощами и яйцами, снесла их в Берон и продала на рынке. А через год она ходила на рынок уже каждую неделю, возвращалась с пятью, а то и семью медными монетками и бедность немного отступила от дома палача.

***

Однажды в середине лета, вскоре после того, как Люн исполнилось четырнадцать лет, девочка как обычно поднялась до рассвета, взяла корзину с огурцами, горохом и салатом и отправилась в город. Стояло чудесное утро, солнце медленно поднималось над полями, и легкие ноги Люн быстро несли ее по дороге. Вдруг девочка оступилась, вскрикнула и едва не упала. В дорожной пыли коварно затаился выпавший из какой-то телеги гвоздь, и теперь он глубоко воткнулся в босую ступню Люн.

Девочка выдернула гвоздь и заплакала от боли. Потом, сильно хромая, добрела до протекавшего неподалеку ручья и долго омывала ногу в ледяной воде. Наконец, боль немного утихла. Люн приложила к ране целебные листья мать-и-мачехи, прикрутила их полосками свежей ивовой коры, подняла корзинку и, хромая, побрела в город. Ведь был ярмарочный день, и она не могла упустить случай выручить за свои овощи несколько медяков.

Из-за раны Люн опоздала. Рыночная площадь Берона была запружена народом. Девочка долго пробиралась сквозь оживленную толпу, никак не могла найти свободного места в торговых рядах и, наконец, оказалась в самом центре площади у ворот замка. И в этот миг раздалось звонкое пение труб.

Рыночная площадь смолкла. Люди принялись оглядываться с любопытством и даже тревогой. Труб в Бероне не слышали с незапамятных времён, ведь трубить в них полагалось когда показывались враги или приезжал король, а ни того, ни другого не случалось множество лет. Трубы затрубили вновь, и на площадь вступила целая процессия. Горожане расступились, давая ей дорогу, и Люн случайно оказалась в первом ряду.

Впереди на белых конях ехали трубачи. За ними – сотня солдат в шлемах, стальных панцирях и с копьями в руках. Следом молодой сержант с холодными голубыми глазами вез белое знамя, на котором была изображена красная рука в латной рукавице, удушающая пучок черных змей. За знаменем ехали оруженосцы, а за ними – двенадцать рыцарей. Люн никогда не видела таких могучих коней, таких высоких, статных и сильных людей, как эти рыцари. Она залюбовалась, но потом разглядела лица – рыцари ехали без шлемов – и, смутившись, отвела взгляд. Это были странные лица: горделивые, жесткие, словно выточенные из камня. Казалось, что улыбка никогда не оживляет их и смех им неизвестен. На такие лица нельзя было смотреть долго.

За рыцарями шли строем полсотни пеших воинов в черно-желтых одеждах, с большими луками и длинными тонкими мечами. Потом везли еще одно знамя – золотое, на нем горел в черном пламени снежно-белый череп. За знаменем на мохнатых длинноухих лошадках ехали шесть человек в желтых балахонах и черных плащах, из-под которых высовывались голые ноги в грубых сандалиях. Лица этих людей скрывали низко надвинутые капюшоны, и только предпоследний – высокий, тощий, лысый старик с горящим иступленным взором, ехал с непокрытой головой. Позади странных людей в плащах шагала еще сотня воинов в черно-желтом, а за ними… Люн увидела, и у нее перехватило дыхание.

В самом конце процессии четверка простых крестьянских лошадей тащила высокую телегу с помостом. На помосте возвышалась клетка, а в клетке, прикованная за руки и за ноги, стояла девочка едва ли старше самой Люн. Ее, когда-то прекрасное и богатое платье, было разодрано, от атласных туфель остались жалкие обрывки. Израненные цепями руки были черны от грязи и чуть ни по локоть покрыты запекшейся кровью. Узница обвисла на цепях и безвольно уронила голову, так что густые спутанные волосы закрыли ее лицо.

Клетку окружала толпа солдат. Они хохотали и издевались над пленницей. Как раз когда повозка проезжала мимо Люн, один солдат просунул свое копьё между прутьями клетки и с криком:

- Что, ведьма, стыдно показать лицо честным людям? А мы тебя заставим! – ткнул девочку в спину.

По телу несчастной прошла судорога боли, узница резко выпрямилась, длинные волосы спали с лица. Солдаты засмеялись, а толпа сдавленно охнула. Да, это была всего лишь девочка, но такой дивной, такой небывалой красоты, какой никогда не видывали в добром городе Бероне. Ни грязь, ни следы жестоких побоев не могли затмить юной и свежей прелести пленницы. Наоборот. Искаженное горем ее лицо казалось еще прекраснее.

У Люн сжалось сердце от жалости. Кто эта девочка? Почему над ней так издеваются? И в этот миг ее взгляд встретился со взглядом узницы. Что произошло – Люн не поняла, ей показалось, что ее безжалостно ударили в лицо. Такая смертная тоска горела в темных, глубоких глазах незнакомой девочки, такое отчаяние и одиночество, что Люн пошатнулась, едва не упала, перестала видеть и слышать и горько заплакала.

Пленницу увезли, процессия давно скрылась за воротами замка, а Люн все стояла и плакала. И только когда разошлась толпа, когда вновь ожил и зашумел рынок, девочка опомнилась, вытерла слезы и поспешила к свободному месту в овощном ряду. На сердце у нее было так тяжело, что Люн даже не заметила, что рана на ноге больше не болит: она залечилась, исчезла в тот миг, когда дочь палача встретилась взглядом с девочкой в клетке…

Загрузка...