Сон. Самое прекрасное состояние, если б не параличи, затекающие локти и тыкающий своей тростью хромой Яков. Я поёжился в своей убогой лежанке, стараясь не думать о ноющих ногах, после очередной выволозки в лес, которую регулярно мне устраивал мой добродетель. Тело ныло, а каждое движение сопровождалось болью. Я чувствовал себя сущим калекой: лежать — больно, бежать — больно, разгибаться в спине — ахренеть как больно.
Это конечно весело, я люблю лес, но не люблю тащить на своих тощих плечах тушу Якова, от которого несёт дешёвым табаком. Этот хромоногий ишак то и дело вечно подворачивал себе ноги, а мне приходилось его тащить по бурелому, выслушивая не самые лестные характеристики в мой адрес и красноречивый мат. Нет, я не жалуюсь, я даже благодарен за всё данное. Мне действительно повезло: ведь мою особенность приписывают к недостаткам, хоть она и облегчает жизнь.
Я боюсь, что я не человек. Сильно отличаюсь от своего окружения. Понял я это лет в семь, когда глядя в зеркало на свою рожу, я стал замечать различия. Чёрные глаза, мерцающие в темноте и позволяющие мне видеть ночью не хуже чем днём, крепкие ногти, на которые я порой мог накалывать ломтики яблок, а ещё почти не чувствую боли. Выглядел я конечно хреново. Яков был щедр на подробные описания моей внешности, да я и сам видел. Высокое, тощее тело с выпирающими лопатками, болезненно бледная кожа. Я не знаю, почему ещё жив. Ведь таких как я не любят. Наверное это из-за того, что всё таки я дворянин.
А местному попу вечно не нравилось моё лицо, мол нечеловеческое оно — нет там ни детского задорного румянца, ни огонька в глазах, ни припухлых щёчек. На свою бы рожу глянул: борода косматая, торчит во все стороны, одна его рука как две мои ноги. Хромой Яков говорил, что откармливать меня надо бы, да только, что голод, что холод, а я всё равно не подохну, потому и нечего переводить продукт; да я и сам не хотел, а то разжирею как он.
А вообще Хромой Яков не такой плохой человек, да, он ведёт себя часто как скотина, но презирать его за это права у меня нет. Все местные при виде меня крестятся, всячески избегают, плюются и до дрожи бояться. Мало того, что я не пойми кто, так ещё и барин. А Яков...Яков, он единственный, кто вообще за меня взялся. Он воспитывает, как-никак заботится, да если б не он, лежал бы я уже давно на дне речки с верёвкой на шее...
Была ещё одна...не помню, как звали. Таська, наверное, или что-то подобное тому. Она мне улыбалась. Так искренне, ярко, что я не помню её лица и голоса, но запомнил улыбку. Она конечно улыбалась так всем, но и мне тоже доставалась её улыбка, это навевало хоть и не чувство исключительности среди остальных, но хотя бы ощущение хоть какого-то человеческого отношения, которым так пренебрегали постоянно ко мне остальные.
Яков точил ножи или что-то строгал из дерева, а я сидел на подоконнике на корточках и как одержимый смотрел, как она с другими дворовыми вешала бельё. Яков хмуро озирался на меня, таращегося своими чёрными глазами в окно, в надежде на лучезарную улыбку в свой адрес; потом Хромой вздыхал и говорил: "нечего зырить, на такого как ты ни одна здоровая девка не взглянет."
— А что тогда делать?
— Не таращится так, як бес сидишь на окне. Сгинь окаянный! Нехер на девок дворовых глазеть.
— А чем я хуже тех, кто глазеет?
— Не гоже. Осемнадцать лет стукнет, вот и женишься на какой-то чахоточной подстать себе из дворянкогу роду, и нехер на дворовых девок зыркать, я сказал.
Он врал. Врал настолько очевидно, что мне иногда казалось, что он держит меня за умственно отсталого, считая, что я заветно буду верить каждому его слову, а я не верю никому. Никто меня не поженит, никто на меня не взглянет, я тут для другой цели. Но в силу возраста мне удавалось не всё понять, потому и задавал порой абсолютно глупые вопросы.
— А почему я не такой?
— Какой ещё? — буркнул Хромой Яков, кряхтя нагибаясь за своей тростью. Почему-то мне доставляло удовольствие смотреть, как он корячится.
— Я ведь другой, а почему?
— Хрен тя знает. Слышь, а чего ты всё спрашиваешь? Знаешь, когда человеку нечем занять свои руки, он забивает бошку всякой хернёй по типу: нахер я живу и прочая дребедень. Что-то непонятно — иди и займись делом.
— Ну а если мне правда надо? — Совсем наивно, по-детски спросил я.
— В Библии всё сказано как есть.
— Про себя я не нашёл.
— А нахер ты им нужен? Заповеди блюди, в церковь ходи, старших чти и не забивай бошку и себе, и мне своими мыслишками. — Отрезал Яков. Мне хотелось ему дать граблями по хребту, но я сдержался.
Так или иначе, я рос, как-никак становился сильнее и умнее. Яков учил меня всему, что умел сам.
Помню, корчился я от боли: оступился и скатился на дно оврага. Боли я не особо чувствую, но вид моего запястья с вывернутыми пальцами в разные стороны произвели на меня впечатление. Я уставился на Якова, стоящего где-то наверху.
Он никогда не верил, что я что-то не могу. Тогда мне было лет шесть-семь. Я скорчился от боли, отплёвываясь песком, еловыми иголками и землёй, и с надеждой посмотрел на Якова. Тот наверняка хотел в меня плюнуть, если бы плевок долетел бы до меня.
— Всё ты можешь, харошь размазывать сопли, или ты по низу пойдёшь?
— Пальцы! — я демонстративно вытянул свои пятерни вверх, показывая Хромому свои вывернутые фаланги.
— Я тебе тут не помощник. Бога моли о милосердии, люди не помогут. Ты только пока молишься, пальцы впралять не забывай.
— Но я не могу! — я чуть не расплакался от обиды, а Яков лишь сплюнул и выругался под нос.
— Всё ты можешь, не ври себе.
А врал я хорошо, настолько хорошо, что пока врал, мог сам поверить в свою же ложь. Абсолютно непринуждённо, совершенно не терзаясь совестью, потому что её у меня и так нет.
Я прикусил губу, чтобы сдержать слёзы; горло сковало. Я стиснул зубы и с хрустом согнул пальцы обратно. Было неприятно, даже Хромой скривился. Я встал на ноги, отрехнулся и стал карабкаться наверх.
***
Это было настолько давно, что я не помню ни года, ни даже при каком царе это было. Тогда Яков поседел, стал часто кашлять. Зерна в тот год было мало, зима суровой, а свежевырытых могил больше. У нас все христиане, все ходят в церковь и блюдут пост, но религия и вера в потустороннюю херь слилось в одно целое. Суеверие. Кругом одно оно. Хотя завидев какую-то тварь, во что угодно уверуешь.
Было строгое правило — не пускать «иных» в дом. Откуда и когда они появились — неизвестно. Яков рассказывал, как в войну люди прятались в лесу. А места у нас поганые, усеянные идолами мёртвых богов. Лес, пропитавшийся кровью, разбудил зло — и оттуда стали выходить «иные». Внешне от человека неотличимы. Имеют лишь невероятную силу. После визита таких гостей было два варианта: смерть либо несчастья. Но если иному понравиться, он мог и защищать. Да вот только от кого? Был случай, как вся деревня была выжжена до тла. Осталась единственная у уцелевшая изба, которая когда-то давно накормила незнакомца. Но иные сеяли сплошное несчастье. Потому их и нельзя пускать.
Так она умерла, та девочка. Я не помню её имени, но навсегда запомнил улыбку. Её мать выла у гроба, остальные крестились и скорбно смотрели на бездыханное тело. Какие же хрупкие люди. Стоит ударить, толкнуть, и шея с хрустом ломается, выступая наружу позвонками сквозь кожу. Странное явление — смерть. Вот вроде был человек, ходил, радовался, а теперь от него осталось лишь отяжелевшее тело, мешок с костями и внутренностями; кровь свернулась и уже никогда не огреет тело своим теплом. Также и она. Невнимательность или попросту человеческая глупость погубила её: порезалась обо что-то в поле, а пока дошла, слишком много крови потеряла и упала. Так оставалась лежать до вечера, пока домашние не опомнились, ну а там было уж поздно.
Мы с Хромым стояли в стороне. Он лишь скорбно добавил:— Жалко девку, рано так, а сердце доброе было. — Сердце? — я уставился на Якова с полным непониманием.— Оно самое, — сухо ответил он, — ладно, будем молить Бога о её душе.
Но моё любопытсво так и не было уталено. Скорей, оно только сильнее поросло в моей душе. Смерть телесная есть, это бесспорно, а смерть душевная? Гроб заколотили и зарыли в сырую тяжёлую землю. Закопали неглубоко: у старика руки уже не те, с трудом лопату держит, ну а то мне только на руку. Я отвернулся, сделав вид, что мне наскучило это зрелище, чтобы не выдать своей затеи.