Первый глоток воздуха в Нальчике ударил в голову, как удар хлыста — холодный, резкий, пахнущий талым снегом с высокогорных плато и дымом далеких костров. Я стоял на трапе, вжав голову в плечи, покачиваясь на непослушных ногах, еще хранящих память о долгой дрожи стального птичьего чрева. Аэропорт был маленьким, приземистым, похожим на затерянную станцию в складках мироздания, а автобус, жавшийся к тротуару, — ее единственным смотрителем.

Дорога в сторону Эльбруса не принесла облегчения, она была еще более монотонной, чем пережитый перелет. Следующие восемь часов за стеклом проплывали сначала усталые, серые дома, потом редкие, чахлые деревца, а затем — лишь бесконечная, бурая равнина, упирающаяся в зубчатую стену гор. Воздух в салоне был густым и спертым, пах старыми сиденьями, чужими бутербродами и сном. Я смотрел в запотевшее стекло, на котором расплывались и таяли отражения чужих лиц, и думал о вершине. Не о той, что из гранита и льда, что маячила где-то вдали, за пеленой облаков, а о другой — призрачной, существующей лишь в потаенных уголках сознания, куда не доходят ни звуки, ни запахи, ни терзания выбора. Впрочем, и о той, что из гранита и льда - тоже. Ради нее я сюда и добирался. Я мечтал о ней годами, как о тишине после долгого шума, как о покое, купленном ценой немыслимых усилий. Я хотел встать на нее не для того, чтобы победить высоту, а для того, чтобы доказать себе, что способен хоть на что-то еще, кроме как дышать, есть, пытаться достичь недостижимого в мире, заполненном такими же, как и я сам. Возможно, впервые собственными глазами увидеть конечную цель и дойти до нее.

Парк «Приэльбрусье» встретил меня не шепотом вековых сосен, а гомоном туристической толпы. Гостиница, в которую я заселился, оказалась уродливым бетонным кубом, прилепившимся к склону, как гриб-паразит. Номер пах одиночеством — стерильным, гостиничным, с примесью хлорки и пыли. Но даже этот унылый склеп не мог погасить во мне тихого, упорного огня. Я сбросил рюкзак на протертый ковер, и он лег с глухим, деловым стуком — в нем лежало все мое снаряжение — инструменты для штурма неба.

Впрочем, это будет лишь через три дня. И я с нетерпением ждал этого момента, когда кабинка фуникулера доставит нас до станции Гарабаши, а оттуда мы, наконец, доберемся до Приюта Одиннадцати для прохождения акклиматизации.

Ну, а пока что я решил, что пора проветрить голову после духоты автобуса. Сидеть в этой коробке, дышать затхлым воздухом, слушать через стену эхо чужих сомнений — на эту бесцельную агонию у меня не было ни времени, ни желания. Я вышел, даже не разложив вещи, оставив за спиной духоту временного пристанища, и пошел на прогулку.

Я вышел, и мир обрушился на меня тишиной — не пустотой, а плотной, звучной материей, сотканной из горного ветра и далекого грохота ледников. И тогда я увидел его.

Он парил над всем сущим, над жалкой суетой человеческих построек и моими собственными мелкими мыслями.

Эльбрус.

Двуглавый, белоснежный исполин, казавшийся не скоплением камня и льда, а единственно верной, незыблемой истиной, высеченной на скрижалях неба. Солнце, клонящееся к закату, заливало его западную вершину расплавленным золотом, таким ослепительным, что больно было смотреть. Восточная же, напротив, тонула в холодной, сизой тени, и эта раздвоенность, это сочетание пламени и льда, заставляло что-то сжиматься в груди — не страх, а благоговение.

Воздух здесь был другим — не чета спертой атмосфере автобуса. Он был острым, как лезвие бритвы, чистым до стерильности, и каждый глоток его обжигал легкие, словно глоток самого настоящего, неразбавленного времени. Он пах снегом, солнцем и бесконечностью. Я стоял, вобрав в себя этот запах, этот вид, и чувствовал, как внутри закипает странное, давно забытое чувство — не радость и не восторг, а нечто более глубокое и тихое. Предвкушение встречи. Я смотрел на эту громаду, на эту холодную, безмолвную крепость, и знал — мое путешествие только начинается. И где-то там, на той высоте, куда еще не ступала моя нога, меня ждет, возможно, важнейший в моей жизни диалог — разговор между моим ничтожеством и его вечным величием.

Но сейчас я не пошел к водопадам, не стал искать смотровые площадки, отмеченные на картах жирными значками. Меня манила не ухоженная, приглаженная красота, а дикая, первозданная плоть этих мест. Я свернул с тропы, как сбегают с рельсов, и шагнул под сень леса. Хруст веток под ногами был единственным звуком, что я был готов принять. Два часа я брел, не разбирая дороги, двигаясь на ощупь, как слепец, ведущий сам себя за руку. Я впитывал запах хвои и влажной земли, смотрел, как солнечные лучи, пробиваясь сквозь частокол стволов, ложатся на мох золотыми монетами. Я шел, чтобы забыть, кто я и зачем пришел, чтобы раствориться в этом молчаливом великолепии, стать еще одним камнем, еще одним деревом. Мой внутренний монолог заглох, уступив место первобытному, немому диалогу с миром, который был до меня и останется после.

Спустя несколько часов, когда начало ощутимо смеркаться, я решил, что пора возвращаться в номер. Но спустя еще пару часов я почему-то не вышел к цивилизации. Лес, прежде молчаливый и нейтральный, сомкнулся вокруг плотной, безразличной стеной. Каждая сосна, каждый валун стали для меня похожи. Я пошарил по карманам, вытащил смартфон. Экран, улыбаясь идиотской ухмылкой полоски, показал мне крест из перечеркнутых вышек. GPS, поморгав, выдал координаты, от которых кровь прилила к вискам. Барнаул. По его мнению, я стоял где-то в предгорьях Алтая, в тысячах километров от себя самого.

— Черт! — выкрикнул я, и это слово, короткое и беспомощное, утонуло в зеленой гуще, не оставив следа.

Я метался еще с полчаса, чувствуя, как холодная спираль паники начинает сжиматься в груди. И вот сквозь частую трескотню цикад, сквозь шелест листвы, до меня донесся другой звук — низкий, настойчивый, похожий на отдаленный грохот поезда. Потом я почувствовал запах. Он вполз в ноздри едкой, химической волной — сероводородной вонью тухлых яиц, смешанной с чем-то сладковато-приторным, словно гнилая падаль. От него слезились глаза и сводило скулы.

Я пошел на звук и запах, продираясь сквозь кустарник, и лес неожиданно расступился, открыв зрелище, от которого дыхание перехватило от ужаса.

Река.

Но не из воды и камней, а из черной, маслянистой жижи, что клокотала и пенилась, словно кипящий в котле дьявола суп. Она не текла, а извивалась, как раненый змей, и из ее глубин с булькающим вздохом вырывались огромные пузыри газа. Они, лопаясь на поверхности, с шипением выпускали в воздух голубоватые, призрачные язычки пламени, которые тут же гасли, оставляя в воздухе едкий шлейф. «Неужели метан?» — пронеслось в голове. Как это уродство, эта язва на теле земли, могла оказаться здесь, среди девственной красоты? Я, морщась, сдернул с шеи шарф, плотной повязкой закрыл нос и рот, пытаясь отсечь хоть часть этого смрада, этой пощечины природе.

И тогда я увидел его. Вдалеке, минут через пятнадцать неспешной ходьбы вверх по течению, перекинутый через черную ленту реки, стоял мост. Он был невелик, изящен, и лучи заходящего солнца падали на него, заставляя пылать медным, почти огненным светом. Он сиял, как заброшенная в ад реликвия, как единственная нить, связывающая два берега — тот, на котором я стоял, и тот, что вел в неизвестность.

«Впрочем, если существует мост, то существуют и те, кто по нему ходит» — подумал я. Где мост, там и дорога!

Не раздумывая, я двинулся к нему.

***

Я ступил на мост, и отполированные до зеркального блеска плиты под ногами оказались на удивление горячими. Тепло, густое, почти живое, просачивалось сквозь подошвы ботинок, словно мост дышал, накаляясь то ли от адского дыхания реки, то ли от яростных, прощальных поцелуев заката. Он был величественен в своем медном горении. Но и руки, и лицо обжигало от жара, исходящего от моста. Он словно много часов простоял на июльском пекле где-нибудь в астраханской или волгоградской степи.

Пройдя чуть больше половины, я замер. На том берегу, у самой кромки черной жижи, сидел человек. Сгорбленный силуэт, больше похожий на нарост на камне, чем на живое существо. В руках он держал удочку, закинутую в кипящую смолу. Безумие зрелища заставило меня замереть на секунду. Какая рыба может выжить в этом аду? Какая жизнь?

— Эй! — крикнул я, и мой голос прозвучал чужим и хрупким в этом грохочущем пекле. — Послушайте! Как отсюда выбраться к людям? К Терсколу?

Силуэт медленно повернулся. Из-под нависшего темного капюшона блеснула пара внимательных глаз с пронзительным взглядом. Лицо старика было испещрено морщинами, словно карта неизвестной местности, а на тонких губах играла ухмылка.

— О, еще один заблудший, — его голос был скрипучим, как труха, но пробивался сквозь гул реки с неестественной четкостью. — Да все просто, паря. Мост переходи, да по тропе иди. Прямиком. Там и дома увидишь.

Он махнул рукой в сторону, куда вела тропа, теряющаяся в сумраке леса. А потом добавил, и ухмылка его стала еще шире:

— И в третий раз меня не зови, а то мешаешь!

Прежде чем я успел что-либо возразить, он уже отвернулся, уставившись на поплавок, безумно качавшийся на волнах жидкой смолы. Третий раз? Я окликнул его всего однажды. Мысль о том, что старик тронулся умом показалась мне единственно логичной. Да и рыбачил он, как последний дурак, в смоле.

Сжав зубы, я дошел до конца моста и ступил на узкую, едва заметную тропинку, что вилась меж стволов. Лес по эту сторону казался еще гуще, еще безмолвнее. Я шел, прислушиваясь к нарастающей темноте, и через некоторое время, сквозь частокол деревьев, заметил вдалеке темный квадрат. Сердце екнуло — дом! Значит, старик не соврал. Прибавив шагу, я почти побежал, в груди забрезжила надежда увидеть людей, огонь, услышать человеческую речь и наконец узнать дорогу до Терскола.

Но надежда оказалась мыльным пузырем, лопнувшим о суровую реальность. На поляне, затерянной в глухом лесу, стоял один-единственный деревянный сруб. Ни забора, ни признаков жизни — лишь этот темный, почерневший от времени и непогоды дом, словно выросший из земли гриб-поганка. Ни одного огонька в окнах, ни дымка из трубы.

Я подошел и постучал в массивную, скрипучую дверь. В ответ — лишь гулкое эхо внутри. Нажимая на скобу, я обнаружил, что дверь не заперта. Она подалась внутрь с протяжным, скорбным скрипом, открывая черную пасть входной тьмы.

Я сделал осторожный шаг внутрь.

Пахло пылью, сухими травами и холодным пеплом. Я шарил по стенам шершавыми пальцами, пока не наткнулся на знакомый холод стекла и ребристый металл. Керосиновая лампа, тяжелая, покрытая слоем липкой пыли. Рядом валялась коробка спичек, пропитанная сыростью. Первая вспыхнула и тут же погасла, с шипением отдав влагу. Вторая высекла дрожащий огонек, и я поднес его к фитилю. Он тлел нехотя, а затем разгорелся чадящим, коптящим пламенем, отбрасывающим на стены гигантские, пляшущие тени.

Желтоватый, неровный свет выхватил из мрака единственную комнату, служившую, видимо, и прихожей, и кухней, и спальней. Обстановка была более чем спартанской; она была аскетичной, как келья отшельника. Грубый, неструганый стол, пара табуреток с шатающимися ножками, железная печь-буржуйка с ржавым поддувалом и застеленная потертым, серым одеялом кровать в углу. Воздух был неподвижным и спертым, словно его не тревожили годы.

Но, поскольку на улицу окончательно опустилась непроглядная, чернильная ночь, а перспектива блуждать в ней по незнакомому лесу не сулила ничего хорошего, выбор был очевиден. Я решил остаться.

Обыскав ветхие, пузатые шкафы, я нашел пару банок тушенки без каких-либо опознавательных знаков, лишь с выцветшими цифрами на жести, и старый, но крепкий нож с деревянной ручкой, затертой до гладкости. Это была удача. Теперь у меня были и ужин, и инструмент, и крыша над головой. Открыв ножом одну из банок, я увидел внутри темное, густое мясо. Его запах был странным, не консервированным, а скорее вяленым, с дымной горчинкой. Но голод заглушил сомнения. Перекусив и запив еду водой из своей фляги, я погасил свет и лег на жесткую кровать, уставившись в потолок, где сплетались узоры из теней, отбрасываемые тусклым лунным светом из окна. Тишина в доме была абсолютной, гнетущей, и лишь отдаленный, едва уловимый гул той странной реки напоминал о том, что я не во сне, а наяву, в самом сердце необъяснимой, дикого таинственного леса.

Я лежал на жесткой кровати, уставившись в потолок, где лунный свет, пробивавшийся через запыленное стекло, выхватывал из мрака причудливые узоры из трещин и теней. Они шевелились, стоило лишь моргнуть. То набухали, превращаясь в оскаленные рожи, то вытягивались в щупальца, готовые обвить горло. Я закрывал глаза, но под веками тут же вспыхивали образы: маслянистая чернота реки, пузыри, лопающиеся с шипением, и безумный старик.

Я ворочался, пытаясь найти хоть каплю комфорта на колючем, проваливающемся матрасе. Каждый скрип кровати, каждый шорох моего тела в этой гнетущей тишине звучал как выстрел. Я думал о вершине. О холодном, чистом снеге, о ветре, который выдует из тебя всю душу, о свободе, купленной ценой усилий. Ну как? Как я мог заблудиться в этом идиотском лесу? Я, опытный выживальщик, прошедший леса и поля, штурмовавший на байдарке пороги бурных рек, евший мох и заваривавший дикие травы себе в чай?

Усталость, тяжелая, как свинец, накатывала волнами, но едва я начинал проваливаться в забытье, тело вздрагивало, выдергивая меня обратно. Казалось, что стоит мне уснуть, и что-то случится. Дверь скрипнет и откроется. В окне мелькнет силуэт в капюшоне. Или же я проснусь и пойму, что лежу не на кровати, а на отполированных до зеркального блеска и все еще горячих плитах того медного моста.

Но сопротивление было тщетным. Физическое истощение взяло верх над страхом.

Сознание начало уплывать, словно в темную, бурлящую воду. Тишина дома сомкнулась над моей головой, поглотив последние попытки мыслить здраво. Последнее, что я почувствовал, прежде чем окончательно провалиться в бездну — словно меня укачивает на волнах. А потом я окончательно потерял связь с реальностью и провалился в сон.

Загрузка...