В тот год тайга за Оденом стояла тяжёлая, душная. Багульник отцвёл, а дух от него в распадках остался такой, что голова кругом шла. Митька, малец лет двенадцати, из тех, что «сам с вершок, а гонору с мешок», решил матери доказать, что он добытчик. Взял плетёный кузовок и шагнул за околицу, туда, где старая гать уходила в марево.
— Гляди, Митька, — крикнул ему вслед дед Савва, куривший трубку на завалинке. — Коли увидишь, что сосна за спиной дважды скрипнула, или птица задом наперёд полетела — шапку выворачивай, а сам беги, не оглядывайся. Дедушка Леший нынче не в духе, балует.
Митька только фыркнул. Какой там Леший? Сказки для мелюзги.
Но стоило ему углубиться в чащу, как лес изменился. Солнце, что минуту назад пекло макушку, вдруг стало тусклым, ровно сквозь мутное стекло светит. И тишина. Не та добрая тишина, когда лес спит, а злая, затаённая. Будто тысячи глаз из-под коряг за парнем следят.
И тут он их увидел.
Под старым поваленным кедром, в густом мху, сидели грибы. Да какие! Грузди — белые, мясистые, шляпки с кулак, бахромчатые. Митька аж крякнул от радости. Срезал один — корень хрустнул сочно, пахнуло не землёй, а чем-то приторным, как старым подполом.
— Ого! — обрадовался малец. — Полный кузовок наберу, мать ахнет!
Он шёл от гриба к грибу. Шаг — груздь, два — подберёзовик на толстой ноге. Да только странное дело: чем больше он их в корзину клал, тем тяжелее она становилась. А лес вокруг всё густел. Сосны стали кривыми, узловатыми, ветки их тянулись к Митьке, точно костлявые пальцы, цепляли за рубаху, шептали: «Сюда... глубже... к нам...».
Обернулся Митька — а тропинки нет. Только папоротник выше головы и валежник гнилой.
Шли они долго. Солнце уже за хребты закатилось, тени по пади поползли длинные, синие. Митька за стариком едва поспевал. Дед впереди семенил ходко, палкой о камни постукивал, но шагов его слышно не было — будто по воздуху плыл.
Митька же совсем выбился из сил. Сапоги его добрые, яловичные, в хлам изорвались об острые скальники, подошвы отлетели, и каждый шаг теперь отдавался резкой болью. Ступни горели огнём, сбитые в кровь.
— Дедушка, — позвал Митька, задыхаясь. — Погоди... Не могу больше. Далеко ли ещё до гати?
Старик остановился, но не обернулся. Стоит спиной, не шелохнётся. И тут Митька приметил: трижды они за этот час мимо одной и той же лиственницы проходили — кривой такой, с выжженным боком. Понял малец: кружит его дед. Водит.
Холод продрал парня до костей. Вспомнил он слова деда Саввы про Хозяина, который может обернуться кем угодно. Глянул на старика пристальней: армяк на нём серый, пыльный, шапка овчинная... Обычный дед, да только стоит не по-людски — прямо, как жердь в землю вкопанная, и не дышит будто.
— Дедушка Леший! — сорвался на крик Митька, падая на колени прямо в колючий багульник. — Отпусти, Христа ради! Понял я, кто ты!
Взмолился Митька от самого сердца, слёзы по грязным щекам потекли. В лесу вдруг стало тихо-тихо, даже хвоя на ветках дрожать перестала.
Старик медленно, не спеша, повернулся. Лицо обычное, морщинистое, да только глаза — пустые, серые, как туман над болотом. Ни искорки в них, ни жизни.
— Иди, — проскрежетал старик, и голос его был как хруст сухой коряги. — Иди прямо, на закат не оглядывайся. Коли корзину не бросишь — дойдёшь.
Ткнул он палкой в сторону густого ельника. Митька вскочил, подхватил тяжелый кузовок и припустил что было сил. Бежал, не чувствуя ног, не видя дороги. Ветки стегали по лицу, камни дробили босые пятки, а он всё шептал: «Только бы выйти, только бы выйти...»
Наконец, впереди мелькнул тусклый огонёк. Свои! Родные!
Ввалился Митька в избу, рухнул на пороге. Три дня, говорят, тебя по сопкам с собаками искали, а ты как в землю провалился.
Митька только глазами хлопал:
— Какие три дня, мам? Я ж поутру ушёл... Вот, посмотрите, грибы принёс...
Поставил кузовок на стол, откинул тряпицу. А там — шишки сосновые, гнилые, старые, да земля сухая.