Технический специалист санитарного оборудования, официальный представитель жилищно-коммунального управления номер восемьдесят пять Иван Осинкин возвращался с удачно подвернувшейся халтурной подработки. Водный смеситель, унитаз, душевая кабина, что-то там еще сверкали белизной, хромом и радовали щедрого на оплату хозяина. Настроение у Осинкина, по понятным причинам, было не просто приподнятым, ему хотелось петь и даже танцевать. Поскольку особым слухом Иван не обладал, то пел он мысленно. Так же мысленно, как полагал он сам, Ваня и пританцовывал. Хотя при самом обычном, случайно брошенном на технического специалиста взгляде, не заметить сгибающиеся в присядке коленки, и подпрыгивающие в хаотичном движении руки было не возможно. Более внимательный наблюдатель мог бы сказать, что именно в таком расположении духа те, кто обладают более или менее романтическим складом характера обязательно слышат музыку. И если сейчас Ваня Осинкин её еще не слышал, то лишь потому, что человеком себя считал серьезным. Такое занятие, как музицирование – малопригодным, для себя неприемлемым.
При подходе к нерегулируемому пешеходному переходу через улицу Будапештская романтически настроенному официальному представителю жилищно-коммунального управления номер восемьдесят пять неожиданно представилась возможность продемонстрировать положительные качества своей, хоть и глубоко материальной, но вовсе не бесчувственной натуры. Невзрачного вида старушка в черных очках, не решаясь перейти опасную улицу самостоятельно, внимательно прислушивалась к нескончаемому потоку машин. Алюминиевая лыжная палка, заменяющая слепой женщине трость, звонко теребила по тротуарному бордюру. Водители притормаживали, подавали гудок с тем, что бы невидящий пешеход мог понять, что переход свободен. К водительской доброжелательности старушка особого доверия не проявляла. В нерешительности оставалась на месте.
Специалист Осинкин, уже ступил на ту часть дороги, которая называется проезжей, но, услышав призывный звон металла, обернулся. Душевная часть его материалистического характера при виде столь прозаического момента всколыхнулась и издала короткий отрывистый звук. Что-то сравнимое со скрипичной струной, случайно поддетой неосторожным смычком, вздрогнуло и задребезжало по внутренней поверхности Ивановой груди. То, что теперь уже наверняка можно было отнести к музыке, хоть и имело оттенок снисходительности, тем не менее звучало сочувственно, призывно. Поддаваясь этому зову, Осинкин протянул руку и сказал:
- Идемте, мать.
И мать пошла. Водители подъезжающих машин, придавили тормозную педаль. Алюминиевая трость уже не сучила в поисках возможной преграды, уверенно выставленная вперед она вздрагивала в сухонькой руке и предупреждающе подскакивала вверх. Опершись на локоть случайного попутчика, старушка шла, машины стояли. А в Ивановой груди творилось что-то совершенно невообразимое; то, что когда-то случалось испытывать раньше, в далеком детстве; то, что казалось давно навсегда забытым. То ли от щедрой благодарности недавнего заказчика, то ли от того, что теперь и сам Иван совершал доброе благородное дело, к одной, случайно задетой струне, незаметно присоединилась вторая; затем, вроде бы – третья; и вот уже все четыре струны одного из самых загадочных инструментов слились в слабую, еле слышимую, но вполне различимую музыку.
- Ох, не торопитесь молодой человек, - попросила старушка, - А то, боюсь, мне станет плохо.
Иван великодушно замедлил шаг, и неясная едва уловимая скрипка в его душе заиграла более отчетливо. Рука невидимого музыканта, защемив струну, в поисках более высокой ноты поползла по грифу, и Ивану показалось, будто он видит сам смычок. Смычок то мельтешил, бегал над декой, то вдруг начинал медленно плавать перед глазами официального представителя жилищного управления. При этом он ничуть не мешал, наоборот, манил, звал…
Боясь спугнуть возникшее видение, Иван почти не дыша, притянул повисшую на локте, старушку и замедлил шаг. Машины не подавая гудков, почтительно стояли перед разлинованной полосой.
Старушка послушно шла за Иваном и беспрестанно благодарила своего “спасителя”. За время короткого перехода она успела несколько раз заметить, не произнесшему ни слова сопровождающему, что таких приятных в общении молодых людей теперь так просто не встретишь, и как ей несказанно повезло, что именно такой милый, обаятельный человек оказался рядом. К играющей в Осинкинской душе скрипке, под воздействием услышанного, присоединился саксофон, за саксофоном чистым ясным фоном подошел кларнет. В чем их различие Осинкин не знал, но именно такие названия, всплывали в унесшейся далеко к школьным урокам пения памяти. Они играли так отчетливо, что обладающая повышено чувствительным слухом, невидящая старушка, наверняка их слышала тоже.
Увлеченный видением, Осинкин боялся проронить лишнее слово. Он вел свою спутницу, а та говорила. Говорила, и в унисон её голосу разрасталось и крепло видение. Голос её мягкий, добрый, напоминающий заботливую маму, в то же время казался до жалости трогательным, словно плач обиженного ребенка.
- Пенсию не платят… - удаленным отголоском донеслось до находящегося где-то там, в стороне, Иванова сознания.
А дальше что-то еще о бедственности, определенно нуждающихся в сторонней помощи, всех калек и инвалидов, положения. В этот момент, не разбирающийся в музыкальных инструментах, да и вообще в музыке, сантехнический специалист определенно слышал всеохватывающую теплыми объятиями виолончель и ласковую, по-детски наивную, свирель. Смычок скрипки незаметно обратился в дирижерскую палочку, и когда ноги Ивана и его спутницы ступили на противоположный тротуар, их обоих сопровождал целый симфонический оркестр. Вивальди, Брамс, Чайковский, Моцарт, … имена, которые еще минуту назад вряд ли могли сказать о чем-нибудь определенном, теперь всплывали друг за другом из потаенных, уголков памяти официального представителя жилищнокоммунального управления.
Сейчас созерцая почти воочию, то чего в действительности не существовало, Осинкин готов был согласиться, с довольно сомнительным, фактом, что и музыканты, эти представители нетрудовой профессии, тоже иногда, случается, не задаром едят свой хлеб. Под неслышимый посторонним оркестр Иван отвел старушку подальше от дороги и здесь, в тени посаженой его управлением черемухи, вспомнил еще одну, имеющую отношение к музыкальному сочинительству, фамилию. Бах! Под торжественный, возвышенный, совершенно оторванный от земной повседневности орган, рука Осинкина потянулась в карман, извлекла оттуда желто-оранжевую купюру достоинством в сто рублей и протянул ее старушке. Вообще-то Иван хотел достать не сто - десять рублей. Купюру надо было бы заменить. Но орган! Инструмент не терпящий малодушия, презирающий мелочность и суету, призывал к другому:
- Возьмите, мать, - прочувственно произнес Иван.
Старушка недоверчиво пощупала купюру, а прощупав растрогалась, назвала Ивана “благодетелем” и вроде бы заплакала.
- Не надо, мать, - успокаивал Ваня свою спутницу.
А старушка благодарила и в благодарности своей мяла Иванов локоть и приговаривала:
- Кто б мог подумать…, кто б мог…
Затем она убрала купюру в потайной карман юбки и спросила Ивана, сколько ему лет и, не дожидаясь ответа, продолжила:
- Вспомните, какими мы были. Кто б мог подумать? Ох, каких-нибудь лет двадцать, двадцать пять…
Старушка снова взяла Ивана под руку и предложила проводить её до улицы Димитрова. Именно в этом направлении необходимо было идти и Ивану. К тому же то приятное ощущение, которое посетило его при переходе, до сих пор не покинуло его то ли голову, то ли грудь. Оно до сих пор где-то там пребывало и где-то там звучало.
Старушка рассказывала о своей молодости, спутник кивал, но вроде бы не в такт. Нельзя сказать, что он её не слушал. Нет, он слышал её голос, улавливал некоторые слова, но кивал в унисон тому, что происходило у него внутри. Мыслями уносился Ваня туда, где был, по выражению своей спутницы, “совсем недавно”; в маленький пригородный поселок на высоком берегу почти вечной Невы окруженный сосновым лесом; с цветущими, тогда не запрещалось, красными маками на клумбах; туда, где был он непросто молод, совсем юн. Так они шли по тротуару, вдоль улицы Будапештской к улице Димитрова, и говорили, и думали каждый о своем и, одновременно, об одном и том же.