Я собирался рассказать о восточной мудрости. О терпении. О том, как вековая культура учит созерцать и радоваться малому. О чае, который пьют три часа, о молчании, от которого начинаешь извиняться, не зная за что.
Вся философия Востока уместилась для меня в один укус.
Тёмно-зелёный. Упругий. Смердящий.
Укус, который перечеркнул Конфуция, Лао-цзы и мою наивную веру в то, что культура должна быть приятной на вкус.
Речь о «пидань». Сотлетних яйцах.
Дело было в Пекине. Не в туристическом ресторане, а в народной забегаловке, куда меня завёл знакомый китаец Ли. Он носил джинсы и говорил по-английски, но в душе оставался верным сыном Поднебесной с её чёрным юмором и любовью к гастрономическим испытаниям для иностранцев.
— Ты должен попробовать нашу культуру! — сказал он, и в его глазах блеснул огонёк исследователя, подносящего спичку к неизвестному веществу. — Настоящую! Не утку по-пекински. Вот это — для мужчин.
Он указал на керамическую мисочку на стойке. В ней лежало что-то тёмное, похожее на заплесневелые финики или на то, что остаётся в кармане после стирки.
Я машинально отодвинулся.
— А это что?
— Пидань! — с гордостью произнёс Ли. — Тысячелетнее изобретение! Яйцо, которое зреет сто дней в смеси из глины, извести, золы. Настоящий деликатес. С ним даже императоры кушали!
Пока он говорил, продавец, юркий дяденька в заляпанном фартуке, уже достал одно яйцо. С уважением, как часовщик — сложный механизм. Оно было тёмно-серым, с паутинкой узоров на скорлупе, похожей на старый фарфор. Красота тревожная, музейная.
Он очистил его ловким движением.
Вид. Очищенное яйцо напоминало глаз дракона из дешёвого фэнтези. Белок превратился в тёмно-коричневое, полупрозрачное желе, сквозь которое просвечивал ярко-зелёный, с серыми разводами, желток. Цветовая гамма гниющего пня, но с претензией на эстетику.
Запах. Пока яйцо лежало целым, пахло затхлостью. Когда продавец разрезал его на дольки, в воздух ударил букет: нашатырный спирт, сыр с заблудившейся благородной плесенью, сероводород и что-то глубоко землистое, будто его не консервировали, а хоронили.
Ли с наслаждением втянул носом.
— Чувствуешь? Аммиак! Признак качества!
Я чувствовал. Мои глаза начали слезиться.
Окружение. За соседним столиком двое пожилых китайцев с невозмутимым видом, чавкая, уплетали целую тарелку этих чёрно-зелёных долек. Их спокойствие было вызывающим. Для них это был солёный огурец. Обыденность.
Ли положил передо мной на маленькую тарелочку дольку. Она лежала там, как вызов. Как пропуск.
— Попробуй. Сначала странно, потом понравится. С имбирём.
Он сунул мне в руку палочки. Руки дрожали физически, как у человека, подписывающего контракт, не читая шрифт.
Я посмотрел на дольку. На просвет она была красива, как яшма. Но запах сводил с ума. Запах химической атаки.
— А что будет, если не попробую?
— Ничего, — весело сказал Ли. — Просто никогда не поймёшь настоящий Китай. Ты будешь как все туристы. А тут — глубина. Традиция. Настоящая жизнь, со всеми её... ароматами.
Я собрался с духом. Это был не дух храбрости, а дух отчаяния. Зажал палочками скользкий, тёмный кусочек. Поднёс ко рту. Зажмурился.
Вкус.
Первое, что бьёт в мозг — крепость. Не алкогольная. Та, с которой аммиак пробивает все рецепторы. Потом приходит что-то солёное, щелочное, металлическое. Желток превратился в густую, липкую, серо-зелёную пасту с консистенцией замазки и вкусом старого прогорклого ореха, забытого в банке с рассолом на чердаке. Белок — просто носитель, желеобразный и безликий.
Я жевал. Слёзы текли ручьём. Не от эмоций — это была физиологическая реакция на вторжение. На культурную агрессию в чистом виде.
Ли смотрел на меня с интересом учёного.
— Ну как?
Я не мог говорить. Кивнул. Проглотил. Ощущение было такое, будто я проглотил небольшой, очень вонючий химический реактив. Он улёгся в желудке тлеющим угольком сомнения.
— Видишь! Ничего страшного! Это же умами! Пятый вкус! Глубина!
Я понимал только одно: мой желудок подаёт сигналы SOS.
Я запил всё огромным глотком зелёного чая. Чай на секунду приобрёл вкус воды, которой помыли химическую колбу. Потом вкус вернулся, сражаясь с послевкусием.
Старики за соседним столиком одобрительно закивали. Один что-то сказал Ли.
Тот перевёл:
— Дядя Ван говорит, у тебя хорошее лицо. Не скривился. Значит, характер есть. Теперь ты почти китаец.
«Почти китаец», — подумал я, чувствуя, как по телу расползается странная, аммиачная аура.
Выйдя на улицу, где пахло выхлопами и жареными каштанами, я сделал глубокий вдох. Впервые выхлопные газы показались мне букетом свежести.
— Ну что, понравилось? — похлопал меня по плечу Ли.
— Это... незабываемо.
— Вот видишь! А теперь я тебе покажу, где настоящую змею едят. Живую. Сердце бьётся!
Я вежливо, но твёрдо отказался. Одного испытания в день для организма, воспитанного на картошке и котлетах, было достаточно.
Вечером, чувствуя стойкое послевкусие, я понял.
«Пидань» — не еда. Это гастрономическая инициация. Ритуал. Тест. Ты либо принимаешь эту странную, вонючую, противоречащую инстинктам пищу — и становишься «почти своим». Либо остаёшься вечным туристом, жующим весенние роллы в торговом центре.
Китайцы могут создать изысканнейший фарфор и вывести идеальный сорт чая. А потом — с тем же упорством и вниманием к деталям — закопать яйца в щелочную грязь на сто дней, чтобы получить это. И гордиться этим.
В этой полярности — вся их суть. Гармония противоположностей. Инь и ян.
Белоснежный рис и чёрно-зелёное, смердящее аммиаком яйцо.
И то, и другое — Китай.
Так что если вас когда-нибудь угостят столетним яйцом — соберитесь. Зажмурьтесь. Проглотите.
Это будет ваш личный, маленький подвиг доверия к культуре, которая уверена: всё, что не убивает твой желудок, делает твоё понимание мира глубже.
Или как минимум оставляет стойкое послевкусие и историю, которую можно рассказывать друзьям. С выражением. И с оглядкой на желудок, который ещё не простил вам эту авантюру.