Зима ворвалась в институт через окна. Вернее, через дыры, которые остались от окон. Весной «агрессор» промахнулся, не попал в корпус, но ударной волной выбило почти все стекла. Всё лето и золотую осень мы прожили с окнами, заколоченными фанерой. Света было мало, зато гудел ветер, принося запахи нагретого асфальта и пыльных лип.

Новые пластиковые окна стояли во дворе, аккуратно укутанные в черную пленку. В декабре ректор, наконец, добился разрешения на их установку. Фанера с окон исчезла за один день, а окна заносили и монтировали по одному, растягивая удовольствие на недели.

Отопление, и без того слабое, стало бессмысленным. Тепло уходило в черные провалы, на месте которых постепенно, мучительно медленно возникали пластиковые прямоугольники.

Топить стало незачем.

Мы работали в пальто, в шапках, в перчатках с обрезанными пальцами. Дышали ртом, чтобы пар хоть как-то согревал лицо.

Потом пришла идея, рожденная в светлых и теплых кабинетах, — экономить ресурсы. Свет и воду отключили «в целях безопасности системы и рационального использования». В нашем крыле, в отделе, занимавшем три смежные комнаты, воцарился доисторический сумрак и тишина, нарушаемая лишь стуком зубов и скрипом стульев.

А пить-то хотелось.

Нет, не пить. Хотелось чая. Хотелось положить пакетик в потрескавшуюся кружку, услышать шипение кипятка, обжечь ладони о горячую керамику, сделать первый маленький глоток, который согревает изнутри, расходясь по жилам. Это была не жажда, а потребность в доказательстве, что мы еще живы, мы еще люди, а не закоченевшие трупы.


Я взяла дежурный эмалированный чайник. Подружки смотрели на меня с немой надеждой.

«Тань, попробуй к воякам. На второй этаж».

Это из-за них, между прочим, всё и произошло. Они обосновались у нас весной, перед тем самым обстрелом. Говорили, что это «временно», для «координации». Окна у них были целые, бронированные пленкой. И тепло. И свет.

Это из-за них у нас стекла повылетали, только вы никому не говорите. Мы их, конечно, любим и благодарим за защиту. Только любим не очень. Любим сквозь стиснутые зубы и ледяную дрожь в спине.


Подъем по лестнице на второй этаж был похож на пересечение границы. Ступени под ногами скрипели иначе, в воздухе витал лёгкий запах сапог, мужского пота и тушенки — чужой, организованной, вооруженной жизни.

Я постучала в первую дверь, за которой слышались приглушенные голоса. Открыл парень лет двадцати, в камуфляже, с усталым, абсолютно плоским лицом.

— Можно… воды? Кипятка? — выдавила я, растянув губы в подобие улыбки.

Он подумал и молча отступил, пропуская.

Тепло ударило в лицо, как физическая пощечина. Я едва не ахнула. Здесь было жарко. Батареи гудели, в углу работал масляный обогреватель, и лампы дневного света заливали комнату безжалостно-ярким, почти летним светом. После нашего полумрака это было ослепительно. Как раньше.

Еще двое солдат сидели за столом, разбирая какой-то прибор. На меня не посмотрели.

— Там, в углу, бак. Набирай, — кивнул тот, что открыл дверь.

Я подошла к большому зеленому баку с краном. Он был почти полон.

Мои пальцы, одеревеневшие от холода, с трудом повернули кран. Вода хлынула мощной, уверенной струей. Я испугалась этой расточительности, этого изобилия. У нас в туалете вода сочилась тонкой, ледяной ниточкой, и чтобы набрать чайник, нужно было стоять и стоять. Здесь же…

— Помедленнее, — мысленно молила я, поглядывая на того солдатика, что наблюдал за мной, стоя у двери. — Вода, иди помедленнее. Пусть вода течет тоньше. Пусть этот момент длится. Я греюсь.

Я подвинула чайник, прикрыв кран. Вода тихо пела, ударяясь о дно. Звук был невероятно громким в этой теплой, сытой тишине.

Потом я ждала, пока чайник закипит на их электрической плитке. Нам такое было строго запрещено — «пожарная безопасность». Они же могли. У них был свет. Они включали нагреватели. Они жили по своим, военным законам, в которых было место и горячей воде, и теплу, и свету.

Мы были для них фоном, неудобным гражданским приложением к занимаемому зданию. Хилым щитом.

Они не разговаривали со мной. Только когда чайник начал издавать первый прерывистый свист, один из них, не отрываясь от прибора, бросил: «Готово». Я выдернула вилку, судорожно пробормотала: «Спасибо вам большое», и прижала горячий чайник через пальто к груди, как драгоценность.


Несла обратно как сокровище, боясь споткнуться, боясь расплескать. То-то девчонки обрадуются! Хотя бы по глотку, хотя бы чтобы просто подышать паром. Это будет наша маленькая, украденная у войны и у холода победа.

Вот мой коридор. Наша дверь уже близко. И тут распахнулась дверь кабинета новой проректорши. Из него вырвалась волна — не просто тепла, а удушающей, парниковой жары, смешанной с густыми нотами дорогих духов. Ударила по ушам бодрая, жизнеутверждающая поп-музыка. Свет из-за ее порога был таким же ярким, как у вояк, но более «домашним» — от настольных ламп и бра.

— Ой, Танечка! — голос был медовым, скользким. — А ты не поделишься кипяточком? У нас тут чайник сломался, представляешь? Совсем беда!

Она взяла меня под локоть, властно втягивая в свой кабинет. Дверь закрылась, отсекая коридор с его холодом и моих подруг с их надеждой.

В кабинете было так тепло, что на мгновение перехватило дыхание. За большим столом сидели ее «замши» — четыре молодые женщины, ассистентки и секретарши, которых она притащила с собой из педагогического института. «Из педа».

Они были в белых, нарядно вышитых сорочках — видимо, готовились к юбилею нового для них и родного для нас вуза. Кровь с молоком. Упитанные, жопастые, грудастые, губастые, с ярким макияжем на сытых, довольных лицах. Они смотрели на мой синий чайник с побитым носиком как на диковинку из другого мира.

— Давай сюда, Танюш, не стесняйся! — проректорша взяла чайник из моих ослабевших рук.

Они засуетились. Достали из шкафа фарфоровый сервиз с нарисованными патриотическими флагами, насыпали в заварник какой-то ароматный чай. Листовой, а не нашу пыль из пакетиков. Мой кипяток, добытый с таким трудом, унижением и надеждой, зашипел, забился в их нарядном заварнике. Они смеялись, болтали о каких-то поставках гуманитарной помощи, о новых генераторах для административного корпуса, о первом проректоре, которого таки выпустили за границу...


Я стояла у двери, лишняя, в своем потёртом рабочем пальто и шерстяной шапке. Холод, от которого я начала оттаивать в комнате военных, вернулся и впился в позвоночник ледяными когтями.

— Ну, спасибо тебе, солнышко! — проректорша обернулась ко мне, сияя. Она подошла, я взяла мой чайник. Жидкости было меньше, чем на полкружки. Она едва прикрывала донышко. — На, не пропадать же добру. А наш чайник завтра починят.

Меня с чайником неумолимо выпроводили за дверь. Она закрылась, отсекая свет и тепло. В коридоре было темнее и холоднее, чем мне запомнилось.


Я побрела к нашему отделу. Чайник болтался в руке, пустой и легкий. Внутри что-то оборвалось, сжалось в тугой ком. Это была не злость. Злость — это что-то горячее, активное. Это было другое. Ледяное, тошнотворное понимание.

Понимание того, что окна могут в этом году не вставить, что топить действительно незачем, что свет не включат, а кипяток — это привилегия, которую нужно вымаливать у одних и защищать от других.

Я открыла дверь нашего отдела. Три мои подруги сидели, сгорбившись. Они взглянули на меня, на чайник, и по их глазам пробежала искра последней надежды.

— Ничего, девчонки, — хрипло сказала я, ставя чайник на стол. — Воды только на донышке. Ушла на нужды руководства...

Я налила эти жалкие несколько глотков в свою кружку. Вода была уже едва теплой.

Пить никто не стал.

И пока я стояла, глядя в темный квадрат незастекленного окна, где уже кружилась первая снежная крупа, я пожелала. Тихо, внутри, без пафоса, с абсолютной, бытовой ясностью.

Я пожелала, чтобы «агрессор» не промахнулся в следующий раз. Ни по теплому, музыкальному кабинету проректорши. Ни по светлой, сытой комнате вояк. Ни по нашему холодному, темному отделу.

Лучше, когда я буду в отгуле.

Хотя ладно, всё равно, когда...

Загрузка...