Я ничего не вижу.

Полная, кромешная темнота. И тишина. Знаю, что если посмотрю на юг, то увижу город, в котором провел всю жизнь. Маленький Волоколамск, давший название и району, и шоссе. Но смотреть не хочу.

Ложусь на спину. Небо затянуто плотными тучами, лишь слегка подсвечиваемыми огнями далекого мегаполиса. Холодно, уже наступила осень. Дни короткие, промозглые. Трава, на которой я лежу, тоже мокрая — джинсы и куртка пропитались грязной влагой. Надо бы встать и пойти, но пойти куда?

Домой?

Там никого, там тишина. Я больше не зайду в ту квартиру ни ногой. В ней тоже темно и тоже сыро, потому что разбито окно, и дождь, прошедший вечером, наверняка залил пол на кухне.

Быть может, к матери? Она живет в новом микрорайоне, далеко от станции. Нет, не надо. Она уже спит. Или же нет?

К друзьям? Друзья будут жалеть, будут соболезновать. Или же им придется делать титанические усилия, чтобы притвориться хотя бы на одну ночь, что все хорошо, что ничего не случилось.

Когда-то мы с ними делали рок-группу. В гараже, как и полагается. Даже выступали на музыкальных фестивалях. Но потом все нашли нормальную работу. Или завели семьи.

Как я, например.

Раньше не понимал, как можно отказаться от мечты и амбиций из-за семьи — ну, когда мне было лет шестнадцать. А потом родилась Яра — и, стоило взять ее на руки, как тут же появилось острое желание сделать все, чтобы ей было хорошо. Чтобы у нее все было. Пусть она вырастет — и вот тогда я ей и гитару куплю, и на любое выступление свожу. Ну а я… Что я? Ну разве что на праздниках где-то подхалтурю музыкантом да на сходках дружеских что спою.

Ну а теперь?

Раскидываю руки в стороны. Глаза привыкли к темноте. Какая-то здесь неадекватная тишина. Интересно, что последнее видела Яра? Эту же темноту?

Дочке было тринадцать — хреновый возраст сам по себе. Когда мне было тринадцать, я сбежал в Москву и неделю бродяжничал, пока меня не нашла мать и не объяснила популярно, чем подобное может кончиться. Ярослава не сбегала, привычки такой не имела. И если какие проблемы и были, всегда рассказывала мне или… жене.

Да, жене. Сознание как будто вытеснило ее имя. Не хочу знать, не хочу помнить.

Год назад мы развелись. Ярослава осталась с матерью и переехала в Истру. Посматривал я подозрительно на сожителя бывшей — если у тебя растет дочь, вечно ожидаешь худшего от окружающей действительности. Но Ярослава не жаловалась, только пару раз без спроса садилась на электричку и ехала ко мне, в нашу старую квартиру. Причем ладно бы еще предупреждала, так нет же — прихожу с работы, а она сидит под дверью, будто брошенный котенок.

Но нет, все в новой той семье было нормально. Было. Было нормально. На вопросы отвечала, что соскучилась. Потом звонила бывшая и разрешала дочери остаться у меня на день-два.

В тот майский вечер позвонил отчим: мол, Ярослава не у меня? Нет ее, и трубку не берет. Нет, не у меня. Через час не нашлась. Через два — тоже. В школу, оказывается, не приходила, и нет бы связались с кем-то. В итоге получалось, что последний раз мою дочь видели в восемь утра, а время уже приближалось к шести.

Нигде нет. Смартфон нашли разбитым у станции «Ново-Иерусалимская». Испарилась, исчезла, пропала.

Я тогда сразу приехал. Поругались мы все знатно — с отчимом даже подрался, еле разняли: мол, куда смотрел, сволочь ты такая? С бывшей тоже друг другу много чего наговорили: от страха, от усталости. Мотало меня от «найдется — сам прибью» до «слова не скажу, ругать не буду, все что угодно сдела, пусть только найдется».

С волонтерами прочесывали местность. Ту холодную летнюю ночь я провел в каких-то болотах — все выискивал. Ярославу было сложно потерять в толпе. Внешне мы с ней похожи: в двенадцать лет девочка уже была ростом метр семьдесят пять при моих метр восемьдесят. Оба светло-русые. Только глаза у нее темные, а у меня серые.

День, второй, третий. По всей ветке МЦД-2 расклеили оранжевые листовки: «Пропал ребенок. Тринадцать лет. Высокая, светловолосая. Одета в широкие джинсы и белую толстовку. Последний раз видели пятнадцатого августа в районе станции «Ново-Иерусалимская».

Может, убежала. Может, украли. Может… может.

Ярославу нашли на четвертый день. Опознавать пришлось мне — от лица почти ничего не осталось.

Ну а кто убийца? Кто заманил в лес? Кто убил?

Что ж, всегда ищи врага в собственной квартире.

Зря я его тогда сразу не прикончил. Говорят, в состоянии аффекта меньше срок дают.

А она все знала. Жена бывшая знала. Все эти четыре дня — она знала, что Ярослава мертва, что она лежит одна в холодном подмосковном лесу, не дожив полугода до получения паспорта.

Меня тогда спасли мои же друзья. Те самые, с которыми когда-то мы портили жизнь искусством прекрасного соседям. Меня напоили чем только можно, а потом увезли в коттеджный поселок из тех, к которым не едет ни одна маршрутка и ни один автобус. Сколько я там пробыл — неделю, две?

Никогда много не пил, не было потребности, а тут ушел в конкретный запой. И все мне казалось дурным сном. Что вот-вот я телеграмм открою, а там будет сообщение от Яры — обязательно голосовым или кружочком.

Почему она мне не рассказала? Почему не пожаловалась? Да и почему я так легко согласился оставлять ребенка с матерью? Почему не настоял? Да даже не предложил? Почему не приезжал чаще, не присмотрелся к отчиму? Почему не увидел звоночков, что что-то, мать его, не так?

Или все было так?

Пока не стало поздно.

И вот октябрь. Ярославе должно было быть четырнадцать. Когда она родилась, надо мной подшучивали: мол, куда тебе в двадцать лет ребенок? А с другой стороны — она вырастет, и буду все еще молодой. Но она не вырастет.

Никогда. Ей всегда будет тринадцать. Даже когда я буду совсем старым и седым. А может, ни старым, ни седым я не буду: что там у меня из вариантов — либо сразу «роскомнадзор», либо сначала алкоголизм. Как говорится, мужчины утверждают, что депрессии у них быть не может, а потом вешаются в сарае. Сарая только у меня нет.

Холод уже пробрал до костей. А я лежу и смотрю в черное небо. Облака, какого цвета облака ночью, спросила меня как-то Ярослава. Ей было тогда четыре, и мы с ней гуляли по этому самому полю. Точнее, гулял я, а она сидела у меня на плечах. Такая маленькая. И упрямая. Как котенок.

Слова вдруг складываются в строки. Когда последний раз я писал песни и стихи? Давно.

Слова ускользают. Я не могу их поймать — они разлетаются, как светлячки.

Приподнимаюсь. Чувствую холод, когда ветер касается промокшей спины.

Какого цвета облака ночью? А что делают тени, когда на них не смотрят? А вот там, в реке, — вода всегда прозрачная или только днем? А о чем говорят кошки друг с другом?

Я что-то ей отвечал. Пытаюсь зацепиться за воспоминание, но не могу.

А потом слышу писк в траве.

Мне сначала кажется, что просто гудит в ушах. Но потом понимаю, что пищание — это не в голове.

Шарю руками по карманам в поисках телефона, но тот остался в пустой темной квартире, которую залило дождем из открытых окон. Придется на звук.

Пальцы касаются мокрой травы.

Котенок, совсем малютка, оказывается в моих ладонях. Месяц, быть может. Брошенный, напуганный. Я тут же забываю обо всем — и об облаках, и о собственном горе. Прячу этого ребенка в куртку, и он перестает мяукать.

Надо срочно домой. Покормить его, осмотреть. Бедняга вибрирует, словно старый телефон на беззвучном, то ли от страха, то ли от холода. Есть у меня чем его покормить? Вроде мама приносила что-то накануне, понимая, что сам я себя способен только заморить голодом, причем осознанно.

Сам не помню дороги через ночной город. Котенок пару раз пытается предпринимать попытки к бегству, но каждый раз, высовывая мордочку наружу, понимает, что осень в средней полосе — так себе время, чтобы быть бездомным.

Открываю ключом от домофона дверь в подъезд — почему же так темно и тут? А, лампочки, наверное, перегорели. Поднимаюсь на третий этаж, захожу в квартиру. Сразу иду на кухню, закрываю окно. Лужа на полу от дождя не такая уж и большая, как почему-то казалось. Надо вытереть.

Мисок у меня нет, только человеческие блюдца. Беру одно из них, ставлю на пол. Ложкой накладываю вареное мясо из маминой кастрюли.

Котенок подходит к блюдцу, а потом начинает есть, издавая рычащие звуки и смешно сопя. Только тогда я поднимаюсь с пола и сажусь за накрытый клеенкой стол. Впериваюсь глазами куда-то в темное пространство. У меня нет сил встать, чтобы включить свет и переодеться в сухое. Просто сижу в темной кухне. А в этой кухне со мной еще одно живое существо, которое бы умерло от холода и голода, не услышь я его.

— Повезло тебе, что у меня слух хороший, — говорю. — Ну ешь, ешь.

Через пару мгновений осознаю, что вновь отбиваю пальцами ритм. Облака… какого цвета ночные облака? Слова, что складываются в строки, — не шедевр бардовской лирики, но что-то все же выходит.

Гитара. Нужна гитара. Кажется, она лежит в старой комнате Ярославы, в которую я не заходил с лета. Иду туда через комнату-залу. Уже на середине ковра вспоминаю, что не снял обувь, но мысль ускользает, не оформившись в действие. Касаюсь ручки. На мгновение замираю, будто прислушиваясь. Толкаю дверь. Кажется, что я вот-вот услышу обиженный голос подростка: мол, стучаться надо, выйди вообще, не видишь — занята?

В комнате темно. Воздух затхлый. Вещей Ярославы нет — все забрали при переезде. Только кровать накрыта пледом с белыми котятами, больше похожими на маленькие облака.

Гитара лежит на старом рабочем столе. Даже без кофра, как ненужная вещь. Хватаю за гриф и возвращаюсь в залу, где сажусь на не разобранный диван. Касаюсь в кромешной темноте струн, и тихую квартиру наполняет звон акустической гитары.

Облака, какого цвета ночные облака?

Музыка рождается сама собой. Простенькая, как напев. Слышу скрип двери — котенок, протиснувшись вслед за мной, проник в залу и запрыгнул на диван. А я уже ничего не замечаю, вперившись в темноту, словно слепой музыкант.

Потом тихо начинаю петь. Мне не нравится ни первый, ни второй, ни третий вариант рождающейся в ночи песни, но я делаю каждый новый подход с упертостью давно не тренировавшегося бегуна. Сейчас получится чуть лучше, чем в прошлый. А потом еще чуть-чуть.

Котенок мурчит, то и дело отправляясь ходить по дивану туда-сюда. Он уже явно чувствует себя тут хозяином, а я не против — слишком тут много места для меня одного.

Мелькают за окном фары. Доносится до слуха звук пробуждающегося дома. А я все сижу в раннеутренней темноте.

И пою.

— Ох, черт, почему у тебя не заперто? Я уже думала искать тебя с полицией! Мало мне одних похорон?! Дима! — внезапно слышу голос из коридора.

— Сейчас, погоди… — прошу я. — Вот послушай и скажи, нравится или нет? — и снова начинаю играть, меняя строки и слова местами. — Это все Яра, она постоянно спрашивала…

Не заканчиваю. Меня вновь уносит — песня уже почти окончательно оформилась. Может, потом написать еще одну? И еще, и еще?

— Подожди, не включай свет, дай закончить! Сейчас… у меня все в порядке.

— Телефон твой где? Я всю ночь до тебя дозвониться не могла!

— Забыл, сейчас, подожди, мама…

Пожилая женщина наконец останавливается и становится первым человеком, услышавшим новорожденную песню.

— Мам, у меня все в порядке, — говорю я.

— Верю, — говорит она. — Сейчас — верю.

Котенок залезает мне на колени, и мне приходится отложить гитару на кровать.

И только тогда мама включает свет.

Загрузка...