Глава I. Рождение прародителей

Мир был молод и тяжел. Он пах железом и серой, солью и озоном, мокрым камнем и паром. В нём не было ни мыслей, ни слов, только давящая плотность событий: гора рождалась — и трескала; море поднималось — и обрушивалось; воздух бился — и рвал себя молниями. Каждая минута напоминала роды материи — бесконечные, судорожные.

И в этих судорогах начали проявляться они — те, чьё дыхание совпало с дыханием мира.

В недрах гремучих вулканов поднялся первый из Огня. Он не родился — он вспух вместе с лавой, вытолкнутый расплавленным камнем. Его чешуя была красна не цветом, а температурой; его рёв распахивал жерла, и пламя вытекало на склоны, как кровь из раны. Там, где он взмахивал крылом, загорались гребни гор, и воздух кричал от жара.

Глубже всех глубин поднялся Водный. Ему предшествовала тишина без воздуха — давление, что сжимало до боли. Он шел из бездны, как прилив идёт к берегу, и темнота вокруг него цвела холодными огнями — существами, у которых глаз не было, а свет был. Его первый выдох стал движением: вода поняла, что может течь не просто вниз, а — по его воле.

В сердце штормов сшился Воздушный. Его кости были из грома, мускулы — из порывов, кожа — из ледяного дождя. Он занимал пространство, не касаясь земли, и молнии вязали ему узоры на крыльях. Когда он впервые крикнул, горы ответили ему камнепадом, потому что вибрация его голоса вошла в склоны, как нож.

Внутри горы, где камень ещё был расплавом, затвердел Земной. Он не выходил — он проталкивал себя через слои, как корень, что ломает породу. Его взгляд был тяжестью. Его движение — переменой рельефа. Там, где он проходил плечом, появлялись хребты; когда он останавливался, земля выравнивалась, как под молотом.

И были ещё — на границах явлений, в зонах, где мир колебался. Ядовитый поднялся из болотной дичи, где пар был едок, а жизнь — слишком настырна; его дыхание меняло химии и предлагало материи другие варианты. Светлый вспыхнул не на небесах (небо ещё не умело быть чистым), а на границе света и тени — тонкой полосой рассвета, где каждое утро рождалось в первый раз. Тёмный развернулся в трещинах, куда свет не доходил по природе, и его присутствие не отменяло свет — оно объясняло, почему свет не везде.

Но был ещё один.

Когда огонь кричал, вода шептала, ветер бился, камень давил — в мире возник участок, где всё это перестало иметь значение. Не потому, что стало слабее; потому, что стало неуместно. Как если бы мир на миг вспомнил, каким он был до того, как захотел быть. Сначала — тонкая щель в шуме. Её нельзя было увидеть: видение — это уже событие. Её нельзя было услышать: слух — это признание. Но всё, что находилось рядом, узнало эту щель телом. Гейзер, готовый взорваться, удержался и оборвался на полувздохе. Падает камень — и не долетает до пола, потому что пол под ним перестал «быть полом». Лавина собирается в груди горы — и растворяется, как мысль, забытая в момент рождения. Щель росла — не по длине, не по ширине, а по смыслу. И из неё — не «вышло», не «выползло», а сложилось тело. Лапы, которые не оставляли следов, потому что след — это память, а здесь память не держалась. Крылья, на которых свет не задерживался: не потому, что они черны, а потому, что свету было не за что ухватиться. Голова, на которой не блестело ничего. Взгляд — две тяготеющие пустоты, притягивающие к себе внимание, как воронки тянет воду.

Он расправил крылья. Воздух вокруг сморщился, словно его стянули ниткой — небо на миг стало на размер меньше.

Он вдохнул. Хаос вокруг сжался, сгустился у его груди, как если бы бесконечное количество мелких событий медленно стянули в один узел.

Он выдохнул — и мир впервые узнал дыхание Пустоты.

Это не был холод и не был жар. Это не был удар и не была волна. Это было вычитание. Там, где прошёл его выдох, исчезли не только предметы — исчезло происшествие. Камень не рассыпался, он отменился. Туман не рассеялся, он «передумал быть». Звук не затих, он лишился права звучать.

На месте, где касалась Пустота, оставалась гладкая поверхность мира — не стерильная, не мёртвая, а как чистая страница, ещё не исписанная.

И хаос впервые отступил — не назад, а в сторону, пропуская через себя этот факт.

Мир отозвался на новых. Не словами — рефлексами.

Огненный, росший среди лав, дернулся всем телом: он почувствовал, как где-то далеко жар «ломается» на невидимой кромке, пламя перестаёт быть событием и становится «попыткой». Его рёв длился долго — нижние ноты выстраивались в ряд кратеров; верхние — выбрасывали огненные языки из боковых жерл. В этом рёве не было ни злобы, ни страха — только раздражение: почему там огню не рады?

Водный повернул голову — если «головой» назвать то место, где давление принимало нужную форму — и остановил течение на миг: не потому что мог, а чтобы слушать водой. На дне, гораздо дальше его смысла, возник провал, куда не стремилось даже течение. Это было новое. Обычно вода хочет везде, где возможно. А там — невозможно. Он двинулся, но не к провалу — наоборот, по диагонали, нащупывая, как далеко тянется этот «сухой смысл», где вода не нужна.

Воздушный свёл крылья, собирая бурю в гладь, и молнии послушно потухли, оставив только запах озона. В тишине он понял: есть место, где его голос не делает эхо, где воздух не способен «отозваться». Это злило — не как враг, а как неудавшийся опыт. Он рванулся туда, но остановился: ближе — позже. Сначала — понять, какой силы хватает, чтобы молчание было сильнее грома.

Земной не спешил. Спешка — привилегия огня и ветра. Он приложил к провалу массу — не свою, земную. Там, далеко, чувствовалось, как слой за слоем перестают быть «слоями», и камень перестаёт помнить, что он когда-то был расплавом. Это было не разрушение и не созидание, это было снятие. Земной отметил это и не двинулся — он не идёт к тому, что не держит веса.

Ядовитый на вдохе сменил рецепт. Там, где туман жалил, он стал сладковатым; где травил — стал усыпляющим. Его яды искали слабое место Пустоты — не чтобы убить, а чтобы окрасить её отсутствием вкуса. Яд любит границы: он живёт от «слишком мало» и убивает «слишком много». Пустота не давала ни того, ни другого. Это было интересно.

Светлый нащупал кромку, где его сияние не оставляет бликов. Он был не лучом, а приказом светить, но приказ не исполнялся в одном направлении. Он развернулся, чтобы родить новый рассвет, и заметил: там, где Пустота прошла, тень не длиннее и не короче — её нет. Он понял, что его сила — не про то, чтобы «осветить», а про то, чтобы заставить мир соглашаться. И впервые ощутил отказ.

Тёмный «увидел» Пустоту раньше других — не глазами, а привычкой к отсутствию света. Тьма — это присутствие без света, у неё есть вкус, у неё есть тело. Пустота — это отсутствие присутствия. Тёмный дотронулся до кромки, и его тьма на миг не почувствовала себя — как рука, потерявшая рукав. Он отступил не из страха, а из уважения к чужой природе.

А он — тот, чей выдох был Пустотой — стоял на границе собственного следа и слушал мир.

Слушал не ушами. Он «el» мир — если бы у него были слова, это слово означало бы «знал мир через отсутствие лишнего». Там, где жар, — звучало лишнее. Там, где вода, — звучало лишнее. Там, где камень, ветер, свет, яды, тьма — всё было «про». Он — был «без». Его самоощущение не складывалось из мышц и костей; оно складывалось из способности снимать.

Он попробовал шаг. Лапа легла туда, где ещё мгновение назад был обломок базальта. Следа не оказалось — не потому что он лёгко ступал, а потому что месту было всё равно, было ли на нём что-то. Он прошёл немного, проверяя мир, как плотник проверяет доску: не глазами, ладонью.

Рядом — шевельнулось. Не дракон. Один из старых: стосегментное чудовище, чья броня была из извести и кремния, а голова — как налёт на камне. Оно жило здесь давно, до того, как мир решил пробовать новые формы. Оно не знало страха — лишь привычку обходить горячее и громкое. Пустоты оно не знало. Оно сунулось на запах тишины, как рыба — в затон.

Он повернул голову. Внутри него пошевелилось желание — не голод, не любопытство, а желание попробовать. Он вдохнул ненадолго — не собирать, а отнять. И выдохнул с той силой, которой хватило бы стереть половину зверя. Но задержал. Выдох коснулся только усиков — тонких, как волоски травы. Усики перестали быть. Чудовище отпрянуло всем телом, ощупывая мир без органов чувств, которыми «трогало воздух». Оно не закричало — у него не было голоса — но скрылось, как делает всё, что встретило для себя новое «слишком».

Он понял, что может быть осторожен. Пустота не была для него только рубилом. Она могла быть иглой.

Он поднял взгляд в сторону, где огонь шумел слишком правильно — там, где вулканы послушно открывали рты по знаку рёва. Почти так же далеко — густел океан, где давление «слушалось» кого-то другого. Выше — ломался шторм: не потому что надо, а потому, что кому-то так проще жить. За хребтами — тяжесть, что двигала сами хребты. В марях — химический разговор. У кромки дня — упорство светлеть. В провалах — тьма с телом.

Он впервые узнал, что не один.

Это знание не принесло ему ни радости, ни опасности — ещё слишком рано для таких слов. Но оно изменило то, как он дышал. Его вдох стал глубже, длиннее, и мир вокруг — этот младенец из лавы, солёной воды, шторма и скалы — отозвался тонкой дрожью, как кожа — на холодный металл.

Он сделал ещё шаг — не к кому-то, а в сторону. Пустота не ходит навстречу — она создаёт встречу там, где идёт.

Далеко-далеко, каждый из прародителей на свой манер понял то же.

Огненный прижал пламя к себе, как зверь прижимает детёныша, и рыкнул, коротко, обещая: я здесь.

Водный поднял длинную волну без ветра — стену до горизонта — и отпустил её, позволяя ей упасть туда, где никого нет. Это был знак: я теку, когда хочу.

Воздушный рванул шторм в спираль и уронил в центре каплю тишины — насколько позволила его природа. Он пожалел, что не умеет молчать как тот другой, и сделал громче: я слышен.

Земной сдвинул уступ, чтобы сделать плоскость ровной, как щит, и поставил на неё свой вес, показывая: я держу.

Ядовитый сменил вкус ветра в одном месте на вкус ни-одного-из-известных — чтобы тот, кто может, заметил: я меняю.

Светлый родил рассвет раньше времени и задержал его на удар дольше — знак мягкий, почти ласковый: я настаиваю.

Тёмный развернул свою ночь шире обычного и оставил в ней проход — откуда и куда, не имело значения: я допускаю.

А Пустота, тот, чьё дыхание не шумело, не блестело, не пахло — просто не ответил. Его молчание и было ответом. Там, где другие говорили «я», он делал минус.

И всё же — мир стал другой. Он стал — населённый. Не людьми, не зверьми — ролями. Это ощущалось даже старым чудовищам: они начали огибать новые зоны, выбирать новые тропы, жевать другие минералы, потому что рядом с каждым из прародителей мир учился «правильному» по-новому.

Где-то между штормом и горами, на полосе ещё тёплой каменной пыли, Пустота сложил крылья и лег, не касаясь плечом земли — просто перестав требовать от мира, чтобы он удерживал его вес. Он смотрел туда, где день отказывался быть ночью, а ночь — днём, и в первый раз ждал. Не добычу, не опасность — следующее.

Так закончилась первая тишина после его рождения. Не абсолютная — его.

Загрузка...