Каменное сердце мельницы

Петров день в Чёрносомовке всегда отмечают с размахом: в съезжий праздник в село стекаются родственники и гости из других деревень. Всю ночь идут церковные службы — яблоку негде упасть, а поутру, когда ещё не успели отзвонить последние колокола, начинаются гуляния. Белые ночи — какой уж тут сон!

— Ну полно тебе брюхо набивать. Пошли песни петь! — зовёт Пашка.

Одуряюще пахнет пирогами с ягодами, сладкой сдобой и караваями. Егор с другими рыбаками успел отполдничать на берегу реки свежесваренной ухой, но сейчас не может удержаться и снова впивается зубами в наливную шаньгу со сметаной. После поста он мог бы проглотить и сома целиком!

Пашка весь вспотел и раскраснелся, шапка съехала на правое ухо, но он доволен собой как никогда: селяне протянули тонкую верёвку и повесили на неё разные игрушки и безделушки, а игрокам завязали глаза и дали ножницы. Пашка умудрился срезать красивую расписную ложку. Теперь он мотает головой и смешно вытягивает шею — видно, ищет Дашку, чтобы ей подарить.

Манит песнями гармонь, кажется, ещё чуть-чуть и рыбы выскочат из реки да пустятся в пляс. Однако Егор с тоскою вспоминает, как поутру пошёл проверить улов, а сети снова все порваны и возле них кто-то обронил мокрый гребень.

Словно, прочитав его мысли, Пашка серьезно спрашивает:

— Ну что, много улова понесёшь на ярмарку?

— Было б что нести! Нынче купцы, как нарочно, берут за сёмгу как за чавычу, а в мои сети разве что один полудохлый сом забрёл. Видно, пришло ему время помирать. Но не тут-то было! Отпустил его с вежливым поклоном, а то мало ли…

От мыслей таких даже шаньга его сладкая вдруг горькой показалась.

— У всех нынче худо. Рыбы стало мало в реке — водяной всю передушил. С самой крестопоклонной недели одни напасти! То лёд поздно тронулся, то баба Фёкла утопла, а тело-то не нашли. И нырка приглашали, а не нашёл её. Смекаешь? На седьмой день наш Ефим поутру углядел, как плывёт по реке гроб с покойницей. Переполошил всё село, а когда воротился с подмогой — как корова слизала. Все берега прочесали — пусто.

— Ваш Ефим — горький пьяница.

— Тем утром он уж сухонький был.

Над ними нависает баба Агафья и грозно оглядывает обоих со словами:

— Петру-рыболову на мирскую свечу?

Друзья вздыхают и без разговоров достают из карманов несколько медяков. Вскоре те утопают в её большой мозолистой руке. Когда тень бабы Агафьи перемещается к другим гуляющим, Пашка решает продолжить:

— Это ещё что! Мельницу размыло да снова плотину пришлось чинить. С Троицы и вовсе река обмелела. А мельница ж новая, хозяин-то ещё по ссуде не расплатился. Небось весь год кашу без масла есть будет. Или не будет — наверняка у таких всегда на чёрный день что-то да припрятано.

— А ты горазд чужое добро считать! — упрекает Егор. Подгрызает и его червячок зависти, да гнать его надобно.

— Ты-то в своей Лесовке наверняка не слыхал, как дело было. Виной всему наш новый церковный староста, что поссорился с мельником: упрямый осёл, одно что шибко умный и в городе грамоте учился. А ума нет. Когда мельницу обновляли, хотели всем селом скинуться и купить коня — водяному относ сделать, как надобно. Нельзя, говорит, и всё тут! Пришлось, видно, мельнику по-тихому завет давать: обещать человечьи души.

— Ну это ты это хватил через край. Всяк норовит задобрить чертей хлебом ли с салом иль обуткой какой, но чтоб нарочно людей топить…

— Кто с чертями не водится, тому мельником не быть! Не ходи к нему в одиночку, а то зубы заговорит или напоит горькой да как столкнет в воду. Слыхал я, все они так делают. Пусть уж лучше кого чужого, загулявшего тихонько...

— Не по-христиански это.

— Так-то оно так. Но если не уважить Хозяина, то жди беды. Пусть и страшен он, да без него никак.

— Думаешь, и наш мельник такими делами промышляет?

— А то! Видел, какое пузо наел! Чтоб так жить, нужно, чтоб черти в помощниках ходили. Как только пойдут жернова неладно, он спускается вниз и подолгу с кем-то громко разговаривает. После этого жернова опять мелют как следует. А когда нет охотников на помол, то большую часть дня он проводит под мельничными колёсами. Однажды там шишигу видели!

— Пашка!

— Дай слово, что не будешь там околачиваться.

Егор невольно касается рукой пазухи, где запрятан найденный у порванных сетей гребень, и со злым весельем делано смеётся:

— А ты поди не просто так меня от мельницы отваживаешь! Со мной говоришь да в глаза не глядишь, всё Дашку высматриваешь.

— Ничего я не… — не успевает договорить Пашка, как получает мокрым полотенцем по губам.

— Да чтоб у тебя язык отсох говорить такое про моего батюшку! Слыхала я, как вы тут балабоните. Как бабы базарные! — Лицо Дашки полыхает гневом и алеет, как её праздничный сарафан. Даже вышитые на белоснежной рубахе птицы, казалось, свирепо топорщат крылья.

— Да не я это, а Егор! А, Егор? Он лишь шуткует так… — Полотенце снова шлёпает Пашку по губам, но уже слабее. — Прости, а? Ты лучше погляди, какая ложка красивая! Для тебя раздобыл.

И что он в ней нашёл, думает Егор, пятясь. Смотреть на лебезящего Пашку не хочется. Гордячка Дашка на поцелуи и ласку всегда скупа, а вот оплеухи раздаёт щедро. Однако ж красивая девка: нарядилась и блестит вся, как начищенный самовар, а одна нитка бус её стоит столько, что Егору и за полгода не скопить. А таких ниток на шее не меньше трёх.

Вскоре вся деревенская молодежь соберётся в поле, чтобы гулять там всю ночь, встречая рассвет. В день Петра и Павла солнышко светит особенно: играет разными цветами и переливается, как радуга. Хотя, конечно, ходят любоваться не только на него. Кто постарше обычно покидает веселье раньше остальных, чтобы урвать хоть несколько часов сна, и молодые уж гуляют без них свободно, дышат полной грудью без строгого надзора. До утра не смолкнут их песни и смех! А там, глядишь, можно будет и затеряться ненароком.

— Пошли с нами, Дашка, гулять до утра, а? — чуть ли не скулит Пашка. — Будет холодно, безрукавку свою дам аль так согрею.

Даша морщит свой тоненький носик и обиженно скрещивает на груди руки:

— Больно мне надо с тобой солнышко караулить! Я лучше с подружками посижу.

Дашка убегает прочь, махнув на прощание чёрной косой. Пашка шепчет, глуповато улыбаясь от уха до уха:

— Пошли за ними — вдруг девки купаться надумают.

— Не пойду. И ты не ходи, особливо в одиночку: леска с крючком для рыбы, девичья коса — для дурака.

От жары воздух плавится, дрожит, и голубая, как глаза красавицы, вода манит прохладой. Кто-то прыгает в воду, забрызгивая смеющихся друзей, и Егор крепко задумывается: вдруг и правда Дашкин отец дал зарок водяному? Коли так, то была плата за мельницу, а рыбакам всё равно житья не будет.

Егор проходит через гуляющих, как нож сквозь масло. Он так и не признался другу, что на самом деле задумал.

****

Егор спускается с холма и направляется прямиком к мельничьей плотине. Уже далеко за полночь, и низкие облака заволокли небо, укрыв собою луну со звёздами, однако линялые сумерки всё никак не превратятся в настоящую ночь. Белая ночь так и остаётся серой. Молодежь будет гулять до самого утра, а пожилые наверняка уже притомились и видят второй сон.

Крутые берега густо заросли, и Егор не опасается быть замеченным. Он скидывает одежду, выворачивает её наизнанку и надевает снова. Напяливает жилетку из чёрной шерсти, а в карман запихивает браслет из деревянных бусин рябины: говорят, помогает от нечисти. Помедлив, Егор снимает нательный крест, целует его, шепча короткую молитву, и суёт за пазуху, поближе к сердцу. В дорожной сумке, кроме пучка полыни и большого железного гвоздя, дожидается своего часа хлеб с салом и найденный у реки гребешок водяного — вот и повод встретиться с Хозяином!

«Ничего сложного, — думает Егор. — Нужно всего лишь подманить им его, угостить да заболтать как следует. А затем накинуть на него крест. Пленённый, он сразу станет сговорчивее — проси, что хочешь! Не для себя желать буду, да всех наших: и чтоб река снова поднялась и рыбой наполнилась, и чтоб людей в омут больше не затаскивало. Ничего сложного!»

Он старается не думать о том, что если не сумеет, то водяной утащит его к себе, и тогда быть ему рабом на веки вечные: делать пакости добрым людям, рыбу пасти да топить зазевавшихся путников. И каждый день будет матушка ходить к проклятой запруде, вглядываться в неё сквозь горькие слезы да причитать.

Земля возле обводной канавы так напиталась водой, что ноги то и дело увязают: Егор идёт босиком — бережёт башмаки. Ему чудится, что кто-то ползёт по коже и щекочет её, но стоит наклониться — ничего, только разжиревшая на солнце трава дрожит, словно от смеха. Мимо него пробегает к ручью охотница выдра.

Предостерегающе вскрикивает выпь и бьёт крыльями в высоком камыше, но Егор уже снова выходит на дорогу, изборожденную колёсами телег. Остаётся шагов сто. Он то и дело замирает, прислушиваясь, — помнит предостережение друга. Если кто столкнет в омут, то люди наутро скажут: перегулял, видно, молодец.

Бревенчатая мельница в два этажа сторожит буйную речку, хвастается добротным каменным фундаментом и обновленной крышей. Она чёрным исполином возвышается над окрестностями и как будто заявляет прохожему: это моя земля, а ну поспорь со мной!

Вода бежит по желобу, проливается, ускользает из древесного плена, рвётся за свободу, ревёт и сердится — люди её пленили, взнуздали! Она падает сверху на колесо, хлещет его водяными плетьми, погоняет, вращая лопасти. Попадёшь под такое — черепушка лопнет, как спелый орех.

Вода шумит так, что крикнешь — никто не услышит. Да и некому, ведь за поворотом реки никто не живёт. Дом семьи мельника располагается в селе на почётном месте рядом с церковью, а сюда он приходит на молотьбу, иногда ночует, когда дел невпроворот.

Егор вдруг вспоминает про живущего здесь пса: огромный, чёрный, против такого кулаками не помашешь, а с собой только крест, полынь да рябина. Даже ножа не прихватил, дурень!

Однако в сумке лежат сало и хлеб, а пёс хоть и зубаст, да молодой ещё и дурной: ему поиграть охота да силушкой померяться. Не станет он человека насмерть загрызать, разве что укусит разок-другой. Да можно ж от него схорониться, залезть куда. На сердце сразу становится легче.

Он останавливается в нерешительности: сквозь рёв воды слышится стук жерновов. На Петровщину мельник никогда не работает, но что, если пришёл сюда проверить своё добро или поговорить с кем? Не беда — хромой старик Егора не догонит!

Однако ж… Все знают, что тот — мужик зажиточный. Хотя поговаривают, что пару лет назад к нему залез вор, так вынес он немного: что-то из посуды да кошель, оставленный для расчёта с сезонником. Стало быть, не в доме он богатства свои хранит, а на мельнице. Его средний сын охотничьим промыслом занимается, потому и ружьё у них водится, да не одно.

Уйти бы прочь подобру-поздорову. Видно, не судьба ему быть героем.

На него обрушивается досада: стало быть, всё напрасно, и будет водяной снова всю рыбу в реке душить да селян топить? Нет уж, сперва оглядеться надобно! К тому ж мельник-то, поди, уже спит. Вокруг темно, трава высоченная, а шум стоит такой, что и своих мыслей не слышно. А сбежать-то всегда успеется.

Егора охватывает болезненное чувство страха, смешанного с нетерпением: сегодня свершится нечто важное. Уже завтра он будет думать, что не зря жизнь прожил, деревню, а то и все три спас. Герой. Можно потом и рассказать на посиделках за кружкой кваса. Но только так, небрежно, будто речь идёт всего лишь о ловко связанных стогах сена. Скажет однажды, и чтобы непременно кто из девушек услыхал. Егор мечтает, как какая-нибудь из них вздрогнет да с восхищением посмотрит на него огромными голубыми глазищами.

Он осторожно выходит на открытую площадку возле мельницы и чувствует себя голым и уязвимым, как селезень на льду. Тут же прижимается к деревянной стене, сливаясь с ней. Справа — амбар в два этажа. Смотрит — а тот на замке. За ним — бочка для сбора воды. Слева — изба для помольцев. Бросается к ней — заперта, не спрятаться. Егор делает четыре глубоких вздоха и идёт дальше. Он до рези в глазах вглядывается в сумрак. Конюшня. Он обходит её на два раза, прежде чем понимает — там пусто. Однако ж войти можно, если что.

Егор улыбается от догадки: если нет лошади, значит, и мельника здесь нет! Стал бы он, хромой как черт, ночью тащиться сюда в полночь после праздника! Хочется танцевать от радости.

Прямо под ногами скачет непуганая мышь-полевка. А где чёрный кот? И почему до сих пор не залаял лохматый пёс, куда подевался петух? Чего они все попрятались?

Егор снова осторожно обходит все хозяйственные постройки, присматривается к следам возле них — свежих нет, только у дороги вчерашний лошадиный навоз. Стоит поторопиться, пока не накликал на себя беду.

Вода у мельницы падает с таким шумом, что и собственных мыслей было не слыхать. Если кто подойдёт со спины — не услышишь. Жаль, на затылке глаз нет.

Он спускается к омуту и, воровато оглядываясь по сторонам, приседает на корточки. Вынимает угощение, крошит хлеб и бросает вниз, прося Хозяина показаться ему. Вода идёт пузырями, бурлит и принимает подношение, однако отвечает ему молчанием. Следом Егор жертвует кусок сала и протягивает на вытянутой руке гребешок. В лунном свете тот кажется почти красивым. На мгновение Егор опускает его в тёмную воду, пальцы мокнут, и он тут же отдёргивает руку.

Слышится девичий смех. Может, мерещится? И только сейчас замечает на земле свежие следы. Егор ставит рядом ногу — его ступня на добрых три пальца длиннее.

В животе внутренности связываются в один тугой узел, аж дыхание перехватывает. Бегущая вода смеётся над ним сотнями звонких голосов. Совсем рядом слышится шорох. Егор оглядывается — никого. Однако заросли шевелятся, и не от ветра.

Грохот. Егор вздрагивает и оборачивается — там, у мельницы! Ну точно черти с ним играют! Засмотревшись, он оступается и скользит по грязи вниз, его будто что-то утягивает. Падает на живот, крепко прикладываясь лбом о землю. Он беспомощно хватается за колючую ветку кустарника, и тот обжигает шипами, но вокруг правой ноги уже плещется вода. Он брыкается изо всех сил, холод пробирается всё выше, захватывая бедра, живот, щекочет грудь — будто невидимый язык облизывает.

— Господи, помилуй, — шепчет Егор.

С утробным бульканьем вода смыкается над головой, придавливает сверху.

Он отталкивается от дна и попадает ступней во что-то мягкое и склизкое. Однако в два гребка снова оказывается у берега — никто не держит. Он неуклюже карабкается обратно и, пьяно шатаясь, бросается прочь, не разбирая дороги.

Заросли — худое укрытие. Егор сидит на корточках и боится даже моргнуть.

Темнота рядом оживает, над ним мелькает чёрная тень и тут же исчезает. Бесшумная — не птица. Может, стоит добежать до конюшни и схорониться там? Но отчего в праздник пустая мельница работает сама по себе? То черти мелют муку. И куда делись животные? На миг ему становится жарко и тошно от догадки.

Бежать без оглядки, думает он. И только сейчас понимает, что его сумка утонула в реке. Дрожащими руками Егор лезет за пазуху, одеревеневшие от холода пальцы глупо шарят по складкам, теряются в них. Он проверяет остальную одежду, выворачивает карманы несколько раз — ничего. Может, и сам позабыл, как положил крестик в сумку? Может, стоит вернуться и поискать её на берегу, вдруг ещё не утащило в омут?

Егор сбрасывает мокрую рубаху, и на траве что-то мелькает в лунном свете. Его крестик!

«Значит, не оставил меня Господь, а потому стыдно будет сбежать. Если сейчас струшу, то уж больше никогда не решусь, — думает он. — Проверю, висит ли замок на мельнице да загляну тихонько в окошко. Может, то сам водяной хозяйничает. Не зря ж я ему подарочек приготовил».

****

— Шея длинная и белая, как у лебёдушки, — приговаривает Дарья, как сытая кошка мурлычет. Анфиса опускает глаза в пол, не найдясь с ответом. — До чего ж хороша получилась бы из тебя невеста!

Её тонкие пальцы споро перебирают волосы Анфисы, — так купец пересчитывает дневной барыш — взбивает их и разделяет на струящиеся русые пряди. Зубья костяного гребня раз за разом играючи покусывают кожу, заставляя Анфису непроизвольно сжиматься, однако ловкие руки подруги не причиняют заметной боли. Расчёсывая, Дарья тянет её за волосы — и голова послушно запрокидывается назад. Красная лента шёлковой змеёй касается шеи, шевелится, заползая в локоны.

Когда после смерти отца Анфиса с матушкой перебрались из города в село к дальним родственникам, те неохотно приютили их, а местные девушки отнеслись к чужачке без теплоты: то завидовали, то посмеивались, если та спросит что-то глупое или сделает что-нибудь не так. И только Дарья, любимая дочка мельника, сразу же принялась опекать, отчего и другие, казалось, стали добрее и больше не гнали от себя прочь. Новая подруга оказалась такой сметливой и уверенной в себе, что Анфиса невольно завосхищалась ею, досадуя на себя за то, что похожа на неё не больше, чем луна на солнце.

Когда Дарья предложила, не дожидаясь полуночи, тихонько сбежать с праздника, обманув уставшую и подслеповатую тётку Марфу, чтобы посидеть вдвоем, погадать, Анфиса хоть и робела, но не смогла отказать подруге. Радостная Дарья, улыбаясь и сверкая карими глазами, повела её на выселки, к новой мельнице — показать эту гордость её семьи. Тронутая таким доверием Анфиса поплелась в безлюдную даль, а затем крутила головой по сторонам и задавала вопросы, изображая интерес, но мало что могла рассмотреть в сумерках, и если бы не подруга, то давно бы перепугалась до смерти и убежала.

Когда Дарья только завела её внутрь, Анфисе показалась, что они очутились в утробе огромного зверя.

Механизмы походят на внутренности. Отчего-то ей вспоминается, как будучи малюткой, она с ужасом и интересом рассматривала распотрошённую курицу на столе у кухарки. Вот те непонятные камни, как печень, а по длинной кишке желобов сыпется зерно, и пыль взлетает в воздух.

Анфисе всё чудится, что ещё чуть-чуть и она ненароком опрокинет или заденет какую-нибудь деталь, и тогда её намотает на что-то или укусят деревянные зубья, вращающие шестерню, иль утащат черти, чтобы с хохотом перемолоть в муку её кости.

Здесь всё кажется живым. Слышно, как вода бежит по желобам к колесу — так кровь спешит по венам, и бьется каменное сердце мельницы — её жернова, огромные гладкие камни. И сердце Анфисы, плененное звуком, нехотя повинуется и вскоре само добровольно вторит их стуку. Она то и дело вздрагивает от шума. Дарья, чтобы успокоить её, приносит откуда-то остывший травяной чай, щедро послащенный.

— А разве не грешно работать в праздники? – предостерегает Анфиса подругу, в тайне надеясь, что та к ней прислушается. – Может, остановишь жернова-то?

Однако Дарья озорно подмигивает ей со словами:

— Закон писан людям, и люди празднуют Петровщину, а жернова — не христиане, поэтому пускай себе работают. А муку можно и утром собрать.

Страх Анфисы стихает, и она уже с интересом рассматривает висящие повсюду куски сала. Дарья объясняет: это чтоб смазывать трущиеся друг о друга деревянные части и оберегать от внезапного пожара. По углам рассованы свежесрезанные ветки берёзы и пучки полыни — чтоб нечисть не проказничала.

— Вода ушла из реки, — жалуется Дарья. — Пропадёт ведь всё и пойдём мы с семьей по миру, босые. Столько денег ушло на постройку, и всё теперь чертям под хвост! Несправедливо!

— Погоди горевать, может, ещё как-то всё образуется?

— Может, — уверенно кивает Дарья. — Ты такая красавица, что глаз не оторвать! Надень-ка мои бусики. Алый агат!

— Не нужно, неловко мне: отдарить нечем.

— Чепуха! Будет чем однажды.

— Что-то я утомилась, подруженька, — мягко говорит она, — не до гаданий мне. Пойду домой лучше.

— Ничего, потерпи маленько! Зря, что ль, наряжались? Ну хоть постой рядом, а то одной мне страшно.

Дарья заставляет её переодеться в длинную, до пят, рубаху без вышивки, лишь украшенную по вороту и рукавам простым кружевом, снять поясок и нательный крест. Анфиса смотрит на подругу осоловевшими глазами и уже не может спорить. Хочет спросить, отчего сама Дарья облачилась в простое платье и не расплела волосы перед гаданиями, но отчего-то молчит.

Липнут к ступням рассыпанные зерна, холодит кожу деревянный пол.

— Дай подышу немного. — Анфиса, как во сне, отворяет ставни и смотрит во тьму: оттуда на неё глядит кто-то тёмный, простоволосый и лохматый. Она в ужасе зажимает рот — крикнешь, заберёт с собой! — и пятится. Дарья спешно тушит масляную лампу и бросается к окну.

— Схожу, проверю, — громко шепчет она, щекоча дыханием. — А ты сиди тихо!

— Не ходи, давай вместе обождем! Он же сюда не сможет залезть?

— Поди знай.

— А пёс чего не залаял?

— Дурень, небось, снова где-то в лесу зайцев гоняет.

Дарья двигается в темноте ловко, как ласка, и откуда-то достаёт большущий топор, а затем смело шагает за дверь.

Анфиса рвано дышит, боясь шелохнуться.

А механизмы всё крутятся, стучат, гремят, вращаются без человека, движимые собственной волей. Или их двигают невидимые черти? Союз камня, дерева и воды кажется нерушимым — самая крепкая клетка. Анфиса суетливо крестится и обещает себе, что если выберется отсюда, больше никогда не придёт в это страшное место.

— Почудилось тебе — нет там никого, — уверенно говорит Дарья. Анфиса зачем-то смотрит на лезвие топора — чистое. — Утомилась я. Пошли гадать, что ли?

****

Егор несётся прочь, как кипятком ошпаренный. Босые ноги не ощущают ни камней, ни колючек. Даже будь они сбиты в кровь — не чувствовал бы. Кусты жалят лицо и руки, с треском ломаются об одежду, а кочки сами выпрыгивают под ноги. Снова истошно кричит выпь.

Он всё бежит, бежит, но спиной чувствует чей-то жадный взгляд.

Егор ломится в заросли, как слепой. Куда ни глянь, перед глазами застыло всё то же женское лицо, обрамленное распущенными волосами с кроваво-красными змеями-лентами, а на груди под стать им алеет ожерелье.

Сквозь пенящийся шум воды слышит, как кличут его:

— Егор! Егор!

И от собственного имени по венам разливается животный страх.

Когда он в четвертый раз перелезает через обводную канаву, то понимает, что вконец заблудился. Гул льющейся воды и стук жерновов всё ещё слышны, но эти места будто не знакомы. Казалось, он бежал полночи, но всё по кругу.

— Чертовщина!

Он садится у глубокого ручья и беспомощно обхватывает себя за плечи, пытаясь согреться. Ужасно хочется пить, но вода кажется ему ядом.

В траве что-то темнеет. Узнаваемое, но неправильное: чего-то не хватает. Егор с недоверием вглядывается, но не выдерживает сомнений и наклоняется. Голова чёрного петуха. В мутных глазах уже деловито ползают мелкие черви, и что-то настойчиво жужжит рядом.

Егор шарахается. Ему бы убежать, забыть всё, как страшный сон, но он чувствует давление, непреодолимое желание пойти дальше — как будто его верёвкой тянут. Сопротивляясь зову, он всё же делает с полдюжины шагов. И видит: перед ним ровным кругом насыпаны ветки и свалена кучей трава, уже пожухшая, а под ней угадывается рыхлая земля. Видно, что-то прикопали да кое-как спрятали.

— А вдруг и впрямь клад! — И сердце бьётся чаще. Егор делает шаг навстречу.

Лязг железа. Удар! Противный хруст. И его сдавленный, проглоченный вопль — Егор впивается зубами в мокрый рукав. От нестерпимой боли он заваливается на одно колено. Вторая нога горит огнём и мелко дрожит. Смотреть страшно, но Егор себя пересиливает и видит железную ухмылку капкана.

****

Боль понемногу становится терпимой, и он пытается сесть. Кажется, что на это уходит целый час. Несмотря на холод, пот катится по лицу, выедает глаза. Егор смотрит на небо — светлеет. Скоро вернётся мельник и поймёт по следам, что к нему забрался какой-то тать, возьмет ружье и первым делом придёт проведать свой клад. И тогда давай, докажи, что не замышлял дурного! Сбросит в воду — и никто не прознает.

Раненая нога безобразно опухает и синеет в месте удара.

Егор снова пытается снять капкан, надавливает на механизмы так, что от напряжения вздуваются жилы. Раненая нога подёргивается. Ещё чуть-чуть и он от боли грохнется в обморок, но металл всё не поддаётся. Зубьев у капкана нет, но он наверняка переломал ему кости, как цыплёнку.

Слышится шорох травы, и следом порыв ветра. Не наоборот! Затишье и снова шорох. Кто-то идёт сюда и невнятно бормочет, зовёт, плачет, будто жалуется.

С глухим стоном Егор валился на живот и ползёт. Капкан то и дело цепляется за кусты, камни. Судороги боли надолго обездвиживают, прежде чем Егор делает новое движение.

В трех шагах от него из травы высовывает морду чёрная кошка. Он замирает. Она же проходит мимо, как через пустое место, даже не понюхав. Лишь одно ухо направлено к нему, да задумчиво подрагивает тёмный пушистый хвост. Но вдруг кошка останавливается, прислушиваясь. Егор не дышит. Его сердце бьётся так громко, будто кричит преследователю: «Он здесь, здесь! Ату его!»

Кошка смотрит куда-то за спину Егора, шипит и показывает клыки, а затем кидается обратно в заросли. Холодея от ужаса, он пытается встать на четвереньки и задирает голову, оборачиваясь. Привыкшие к темноте глаза уже различают в кустах что-то большое и светлое, и оно приближается. Егор дёргается и подтягивает себя на руках, отталкиваясь здоровой ногой. Он толкает себя раз за разом, растопыренные пальцы босых ног оставляют на земле борозды.

— Сгинь, сгинь, нечистая! — сипит он, оглядываясь.

Совсем рядом, за спиной, слышится булькающий звук. Егор дёргается в последний раз и зацепляется капканом за корягу. По всему телу прокатывается ослепляющая волна боли. Сверху на него что-то капает. Он не выдерживает и оборачивается.

Над ним стоит утопленница, белая, как саван покойника, опутана водорослями и тиной, облеплена грязными волосами, в которых притаились красные ленты-змеи. С длинной разодранной рубахи бежит вода.

«Только не смотри ей в глаза, — заклинает себя Егор, не в силах отвести взгляд от её оцарапанных ног, покрытых синюшными пятнами. — Гляди вниз, только не вверх! Нельзя, пропадешь же!»

Не может. Её безумные глаза округляются, и она резко вздрагивает, а изо рта течёт тёмная жижа, пачкая рубаху. Егор завороженно смотрит, как она приседает над ним и хватает за руку ледяными пальцами — прикосновение смерти. Русалка будто пьёт его взглядом и что-то мычит, а вода всё течёт и течёт. Её ладони, твердые, неуклюжие, держат его крепко и одновременно бережно.

Свободной рукой Егор нащупывает за пазухой крестик и сжимает его. Хочется оттолкнуть русалку, ударить, но он терпит и выжидает.

— Ближе, — сипло шепчет он. — Ещё ближе. Скажу.

Она слушается. С удивительно детской доверчивостью на омертвевшем лице склоняется над ним, не мигая, и подставляет к его губам ухо. Егор коротко выдыхает и вырывается из её ослабевших пальцев. Он хватает русалку за шею и подносит к ней вторую руку с крестом. Но мокрый шнурок перекрутился и никак не хочет надеваться.

Она голосит и рвётся, и её отчаяние придаёт ему сил. Егор тянет её сильнее, пригибая к земле, и наваливается сверху. Увидев крест, она трясётся от страха. Русалка извивается и кусается, стонет и молит отпустить. Егор дёргает её за спутанные волосы, чтобы приструнить, и она замирает, едва слышно поскуливая.

Наконец крест тускло блестит у неё на груди там, где алеют полосы от её потерянных бус.

— Крещаю тебя, Марья, во имя Отца, Сына и святого духа…

Из-под её прикрытых ресниц текут слёзы. Егор скатывается с неё, задыхаясь, и его накрывает чугунной усталостью. Он беззвучно смеётся, но из пересохшего горла не доносится ни звука.

Удар камня попадает точно в висок. Егор стонет. В глазах темнеет, и будто разом взмывают ввысь красные мухи. Падая, он чудом успевает перехватить её руки, сжимает, выворачивая. Звонкий крик оглушает его, и они катятся вдвоем под откос.

Земля, трава, волосы русалки, запах тины и собственной крови. Снова удар по лицу чем-то тупым и скользящим, и дыхание выбивает из груди. А затем шлепок и плеск: его накрывает мокрым холодом. Вода везде: в носу, рту, под рубахой и за поясом. Его крутит и вращает, бьёт о камни, тащит, как белье во время стирки.

Глупый, неосторожный, но такой нужный вдох — и вода внутри. Горький вкус — вкус смерти.

Егор распахивает напоследок глаза, но не видит над собой неба, лишь грязную муть воды. Пузырьки щекочут его щёку, и он проваливается во тьму.

****

Солнце поднимается из-за леса и дотрагивается лучами до холодной кожи Анфисы. Равнодушное к людским горестям каменное сердце мельницы всё так же стучит неподалеку.

«Такое же, как и у мельника, и у его дочери, — думает она, всхлипывая. — Только вот кому на роду не написано, тот не утонет, сколько не топи».

Капкан поддаётся со второго раза, стоит лишь как следует упереться ногой и разжать механизм. Затем Анфиса, кряхтя, переворачивает парня животом вниз — ну и тяжелый же, хотя с виду худой — и отрывает от своего подола кусок ткани. Она обматывает им палец и, засунув в рот утопленнику, убирает оттуда тину и остатки водорослей — сколько же дряни съел, как будто неделю не кормили.

Теперь, на рассвете, он ничуть не походит на водяного, хоть и вид имеет диковинный: в вывернутой наизнанку одежде, без креста на груди и в нелепой безрукавке из чёрной шерсти — всё, как речной хозяин любит.

Из его рта льётся вода, он кашляет и дрожит всем телом. Живой, живой!

Что-то горячее проливается на щеки Анфисы, и она с удивлением понимает, что плачет.

***

— Стало быть, я чуть не убил тебя, — виновато сипит Егор, привязывая к искалеченной ноге прямую палку. — Чего раньше-то молчала!

— Когда меня Дашка, говëна жужга, в омут толкнула, я чуть не потонула. Плаваю-то хорошо, но в том моя беда: начала, дура, бороться и спорить с рекой, а она всё толкает, несёт, ко дну тянет. Вся жизнь перед глазами промчалась. Долго плыла, как будто сто часов прошло. Так я мысленно Богу помолилась и доверилась своей судьбе. Оттолкнулась от дна и поплыла по течению, а не супротив него. Оно и вынесло меня вверх и далече от колеса-то. Я всё боялась, что Дашка за мной с топором явится. Оттого и пряталась, даже прокашляться иной раз не решалась. Как тебя услыхала, так решила выйти, помощи просить. Увидела, а ты страшен, как есть — разъяренный водяной! И нога в капкане. Ещё и драться начал! Не стоило тебя камнем бить, могла бы по кресту сообразить, что человек. Но уж как тут довериться, сам посуди! А теперь отвернись.

Егор слушается, давая ей снять порванную рубаху и выжать её. Вода подбегает к самым его ногам, и её так много, будто Анфиса на себе полреки несла.

— А я к водяному за тем шёл, чтоб договориться. Не вышло. Всё зря и не будет теперь деревенским покою. Завет мельника, утопленники, рыба пропала, река обмелела…

— Я дважды вышла из воды. И ты жив. Стало быть, нет никакого завета. Не принял водяной жертву.

— И правда! — радуется Егор. — А где твои бусы?

— В омуте потеряла. Помню, почуяла, как кто-то вцепился в нитку и со всей дури рванул на себя. Чуть не задушил, ирод!

— Вот почему он тебя отпустил. Взял только то, что пришлось ему по нраву.

— Хочешь сказать, что я не гожусь быть водянихой?! — в голосе Анфисы звучит обида, и Егор невольно смеётся.

— Ну что ты! Живой ты во сто крат краше. Видно, наш водяной женат, оттого и возжелал не тебя, а бусы для своей зазнобушки.

****

Опираясь на Анфису, Егор ковыляет по дороге, а второй рукой опирается на увесистую палку. С холма уже виднеется родная деревня. Воздух свеж и прекрасен, как никогда раньше. Ветерок треплет волосы и доносит сладкие запахи трав, легонько щекочет кожу и будто нашептывает: до чего ж хорошо быть живым!

Мимо с высунутым языком пробегает чёрный лохматый пёс мельника, и Егор чувствует себя глупо, вспоминая свои вчерашние страхи.

— Я как заново родилась! Вот только…

— Чего взбутусила, Анфисочка?

— Дарья… боюсь я её.

— Потолкую с ней, чтоб не вздумала она над тобой глумиться. Пригрожу старосте обо всем рассказать, коли так! А не послушает, так у меня ещё гребешок водяного припрятан. Отдам ему и попрошу, чтоб проучил её как следует. Веришь мне, «русалка»?

— Верю, Егорушка. Конечно, верю.

****


Спасибо за ваш интерес! Как думаете, стоит ли переделать тип повествование на прошедшее время? Сейчас глаголы в настоящем.

Загрузка...