Харьков, 1924 год

Карлис проснулся до рассвета. Он давно уже спал урывками — ненормально, но так и положено спать человеку, у которого в голове ежедневно кипит десяток планов оперативной разработки.

Воду в чайнике он вскипятил молча, не включая свет. Серебристый пар дрожал у окна. С улицы слышался глухой звон — будто кто-то выносил мусор в оцинкованном ведре.


Почему-то по утрам он всегда просыпался именно как Карлис, будто во сне молодел до тех лет, когда получил это имя - совсем юнцом, в рижском марксистском кружке. В свои тридцать шесть он давно и заслуженно - Карл Мартынович.

Ненадолго закрыл глаза. Поле на хуторе под Ригой. Летний запах навоза. Мама зовёт с крыльца:

— Янек! Kolācīt, nāc iekšā! (Янек! Колосок, иди домой!)

Почему имя на польский лад? Маме нравилось да и всё тут, любила Мицкевича...


Сегодня была назначена проверка — квартира в доме на Артёма, бывшей Епархиальной, седьмой подъезд, третий этаж.

Объект — некто Трофимов, экономист, работавший в комиссии по планированию сельского хозяйства, но уже третий месяц — под подозрением. Слишком много говорили о нём в кулуарах: будто проповедует «самостийный подход» к экономике Украины, будто выражается о Центре с дерзостью. Даже подал документы на смену фамилии, ярый сторонник политики украинизации хотел стать Трофименко. А недавно в частной беседе допустил фразу: «Нас Москва не прокормит — надо самим думать». Кто-то это подслушал. Кто-то доложил.


Карлсон не нуждался в письменных приказах. Он понимал, что эта цепочка должна прерваться — быстро и бесшумно. Как хирург вскрывает нарыв, не ожидая разрешения коллег.


Обыск прошёл почти по шаблону. Выломанная дверь, брошенные на пол книги. Стены квартиры Трофимова были завешаны портретами украинских писателей — Карлсон внимательно посмотрел на лица: Шевченко, Франко, кто-то ещё — не успел запомнить. Женщина... Леся Украинка?... Ага, Короленко... Вот болван учёный, нашел украинца, ещё бы Гоголя прицепил.


Из стола извлекли папку с неутверждёнными докладами — синие карандашные пометки, странно дерзкие формулировки. Почерк был размашистый, местами неразборчивый. Рядом лежала брошюра на украинском языке — с гербом, похожим на рыбную вилку из паштетной "Верстовой столб" на Розы Люксембург.


Карлсон молча передал это агенту и перешёл в соседнюю комнату.

И тут увидел его.

На диване, заваленном бумагами, в тени распахнутого окна, сидел котёнок. Совсем крошечный — серый, с чуть белёсой грудкой, щербатым ухом и глазами, полными недоверчивого удивления.

Карлсон остановился. Не подходил. Котёнок поднял морду, крутнул хвостиком и спрыгнул на пол. Подошёл ближе — медленно, пошатываясь от волнения, шаг за шагом. Обнюхал сапог, сел, молча смотрел вверх.

— Ты остался тут один, да? — вдруг, негромко, почти шёпотом сказал Карлсон.


Агент зашёл следом.

— Ордер подписан, Карл Мартынович. Забираем. Только опись добьём...

Карлсон махнул рукой:

— Дальше сами. Я закончил.

Он вышел первым. По серому коридору с облезлой штукатуркой, держа серого котёнка в ладонях — тот тихо мурчал, прижимаясь к каштановому обшлага рукава шинели.

На улице было пасмурно. Мелкий снег летел в лицо. Котёнок жмурился.

— Мазулис, — сказал Карлсон.

(Малыш, по-латышски)



Дом, где он жил, был ведомственный — однокомнатная квартира с высоким потолком, неуютная, но и не холодная, всегда пахнущая табаком от его трубки. Но здесь можно расслабиться, даже вернуться в прошлое.

Карлис поставил котёнка на подоконник, налил молока в жестяную миску и молча смотрел, как тот ест, с шумом втягивая язык.

Он не понял, зачем взял его. Просто — взял.


Позже в рапорте по Трофимову он напишет:

"Носит следы идеологической двойственности. Поддерживает концепции местного национал-коммунизма. Способен к подрывной работе в органах планирования. Вероятна связь с Союзом Освобождения Украины (СВУ, аббревиатура с украинского)".

Это работа.


А кот уже спал на кровати, свернувшись в серый комок.

Карлис подошёл, сел рядом.


Иногда он просыпается в полутьме. Котёнок мурчит. Карлис улыбается — впервые за многие месяцы. Смех в компании товарищей по работе это не то, совсем на то. Это тихое и своё.

Свой Мазулис.



Харьков, весна 1925


Карлис приходил домой поздно. Мазулис его встречал — не как собака, не навязчиво, но сдержанно: молчал у двери, потом садился у стола, когда хозяин снимал шинель.

Ужин вдвоем - целый церемониал. Разогреть, положить, налить. На стол и в миску под столом. Оба чинно вкушают.

Просить добавки? Лезть на стол, если уже справился, а хозяин не доел? Не для благородного кота. Но очень хочется. Так хочется, что лапки нервно перебирают край скатерти. И какой-нибудь кусочек снова ложился с кошачью миску.


Часто Карлис доделывал работу за письменным столом. Иногда кот ложился прямо на документы, прося внимания, и тогда он тихо говорил:

— Не мешай, товарищ. Государственная безопасность не ждёт.

Но в глазах у него в такие моменты была тень улыбки. Он знал, что это — единственное живое существо, рядом с которым он не обязан быть холодным.


Работа в ГПУ шла безостановочно. Националистические круги, остатки петлюровцев, анархисты, теперь уже переодетые в советских преподавателей, статистиков, агрономов, поэтов — всё это нужно было выявлять, изолировать, обезвредить, переубедить, уничтожить.


Карлсон участвовал в формировании группы особого надзора за просвещением. Его задача — отсеивать тех, кто слишком рьяно продвигает «украинизацию». Политика государства это одно, а фанатизм и агрессия совсем не для нашего дружного народа.


В одной из аудиторий университета он лично беседовал с профессором-историком, из бывшей кадетской партии, произнёсшим на лекции фразу: «Киев — мать городов русских, но не Москвы».

Позже в докладе Карлсон кратко напишет:

"Ретрансляция националистических штампов в образовании. Предлагаю перевод в учебное заведение политехнического профиля с дальнейшим контролем."

Дядька-то этот профессор был неплохой, специалист. Вот пусть и охладится среди технарей, на второстепенной кафедре.


Он не был жесток в привычном смысле. Он был системен. Он верил — ещё верил — в необходимость твёрдой руки. Он знал: революция не прощает рассеянности.

Ночами он писал отчёты. Мазулис дремал на тёплой кипе дел. Однажды Карлис тихо сказал:

— Ты же понимаешь, что мы их защищаем. Мы просто не даём разрастись гнили. Только ты мне поверишь, правда?

Кот шевельнул ушами. Этого было достаточно.

Во сне — Рига, 90-е прошлого века. Янек бежит через двор, в одной руке кусок хлеба, в другой — яблоко. На плечо садится пылинка света, как будто серая бабочка.

Мать кричит с порога:

— Janek, vai tu atkal esi zālē?! (Янек, ты опять в траве?)

Он хохочет и прячется в кустах. Слышен колокол с фабрики. У отца чёрные, закопчённые руки, он чинит подкову. Янек хочет быть сильным, как отец. Или умным, как дядя, который уехал в Петербург. Или честным, как мама.



Донбасс, 1927 год.


Мазулис рос. Становился степенным, тяжёлым, важно ступал по подоконнику, обходил дозором все углы. Он знал свой дом. Когда Карлсон получил перевод в Сталинское ГПУ, Мазулис уехал с ним.


Поначалу комната в общежитии. Кровать узкая, рядом стол. Кот — в чемодане, между шинелью и парой книг на латышском. Из латышского кот понимает только свое имя.

Он не любит переезды. И каждый раз мяукает, будто спрашивает: зачем снова?


В Сталино, бывшей Юзовке, дышалось хуже. Грязь зимой, сырость осенью, пыль летом. И везде уголь.

Карлсон чувствовал, как работа меняется — теперь это не проверка профессоров, в этих краях их поменьше, всё больше горняки. Зато борьба с кулаками, спекулянтами, мошенниками, присосавшимися к рабочей среде. Старые спецы на шахтах. Не все, там большинство нормальных советских людей, но есть и редкостные враги, которых не выявить даже лучшему чекисту, если он не мыслит на уровне горного инженера. Пришлось учиться.

А особая беда - с вечными доносами друг на друга, написанными на чем угодно, от сигаретной пачки до аттестата зрелости благородной девицы-институтки.

Мазулис сидел на подоконнике, глядя на чёрное небо, не мигая. Теперь уже в новой, служебной квартире, мало чем отличимой от харьковской и от многих в их общем будущем.


Вечерами Карлис пил чай без сахара. Вспоминал мать. Вспоминал, как она шила ему рубаху. Как плакала, когда он ушёл из дома.

Иногда он говорил Мазулису:

— Знаешь, как она пела? Там, в Риге. Aiz kalniņa dūmi kūp... (За холмом дым курится...)

Петь басом у него получалось, но очень тихо, стеснялся не только перед товарищами или соседями, а сам себя.

Мазулис, конечно, ничего не знал, но мурлыкал — будто соглашался. И перебирался на грудь, поближе к этим низким мелодичным звукам.



Киев, 1932 год.


Карлсон теперь — начальник управления в ОГПУ. Он при большой власти. Мазулис не старый, но для кота возраст солидный. Спит дольше, ест медленнее.


Карлсон всё чаще молчит на службе. Его перестают звать на заседания. Молодые, рьяные, появляются в отделах, приносят доносы друг на друга. Карлсон записывает всё. У него есть память. И появляется страх. Но он не показывает его.


Он уже не пишет отчётов так чётко. Иногда оставляет дела дома — забывает. Иногда садится рядом с котом и говорит:

— Мы с тобой скоро уедем. Опять.

И Мазулис смотрит — понимает. Он привык к переездам, но полюбить их выше кошачьих сил.



Харьков, 1934 год.


Начальник областного управления НКВД комиссар государственной безопасности 2-го Карл Мартынович Карлсон прибыл поздним вечером. Город уже не был столицей — всё переместилось в Киев. Творческий Харьков как-то сразу потускнел, провинциализировался, будто осел в самом себе. Впрочем, рабочего и ученого Харькова это почти не коснулось, он созидал и изобретал с ещё большей энергией. Он вырос.

И он был близок Карлсону. Почти родным домом.


Когда ему предложили просторную обкомовскую квартиру на Дзержинского — отказался. Попросил вернуть ему ту самую, старую, в доме с облупленной лестницей, скрипучими ступенями и чугунной батареей, которую он однажды сам чинил.

— Вы же теперь, почитай, красный генерал, товарищ Карлсон, — удивлялся начхозотдела. — Разве ж ваш статус позволяет?

Карлсон спокойно ответил:

— Место мне привычное. А привычка — второй закон для старого оперативника. Да и негоже нам, старым революционерам, в палатах.

Но на небольшой ремонт согласился.


Мазулис узнал квартиру сразу.

Как только Карлис приоткрыл дверь, кот вывернулся из рук, бросился по комнатам, обнюхал подоконники, забрался на тумбочку. Он мурлыкал громко, почти как в молодости.

Поцарапал свежевыкрашенный угол шкафа — открыл тот самый след от его когтей, что остался с 1924 года, — и снова сел у окна.

Словно вернулась юность.


Карлис посмотрел на него и впервые за долгое время сказал:

— Ну вот. Мы снова дома, Карлис и Мазулис. Карлсон и Малыш.


Дома он был всегда Карлисом. Снимал китель, заваривал чай с сушеными яблоками. Работу оставлял на работе.

Мазулис дремал на подоконнике, иногда вставал, чтобы умыться — медленно, с достоинством. Ему было уже десять. Глухота подходила. Но он смотрел на Карлиса по-прежнему: без сомнений. И традиционный церемонный ужин не отменял никто.


На службе было хуже.

Начальство сменилось. Одни люди уехали вслед за столицей в Киев, другие приезжали со всей страны — молодые, громкоголосые, амбициозные. Один, с Орловщины, называл начальника «старой гвардией», но вечно с какой-то полуусмешкой.

Другой однажды в разговоре позволил себе:

— Вы, Карл Мартынович, мыслите по-юзовски. А у нас теперь — другая линия.


Они шептались. Доносы ходили между отделами, как ветры между стен. Каждый что-то знал, что-то недоговаривал. Каждый ждал повода.

Карлсон продолжал работать. Он был аккуратен, сдержан, выполнял поручения, давал поручения, но чувствовал — из центра пришло: время расчищать и кадры его правления.

В нём видели опыт, но не необходимость. Он старик в неполные полвека. Немыслимо!


Вечерами Карлис говорил Мазулису:

— Видишь, как они шевелятся. Глаза у них прыгают. Нервные все. А ты старый, как я. Мы уже не в моде, Мазулис.

Кот тёрся об его ногу, мурчал — как в старые дни. Карлис гладил его осторожно, будто боялся повредить.


Приказ пришел в середине января.

"... назначить временно исполняющим должность заместителя начальника ИТЛ Томско-Асиновского округа...". Господи, где это?

Перевод. Без объяснений. Без прощания. Без похвалы. Понижение — хотя на бумаге выглядит формальностью, без взысканий.

Карлсон понял: его списывают.

В управлении никто не смотрел в глаза. Капитан из отдела кадров сказала тихо:

— Простите, товарищ Карлсон. Так вышло...

Она знала, как это бывает. Когда человек болен или отстал от времени, ему находят тихое место, стараются не обидеть. Если он не озлобился, тогда будет плохо. Капитан Мария Климова.

Заслуженная и еле вытащенная с того света лучшими врачами, доживаюшая до пенсии легенда. "Мурка"...


Он не ответил. Собрал вещи. Сложил аккуратно в чемодан шинель, папку с черновиками воспоминаний без надежды на публикацию, старую книгу стихов на латышском. Мазулиса завернул в платок.


Томск, 1937 год


Томск встретил их холодом и снегопадом, какого на памяти Карлсона не бывало. Разве что в начале 19-го, когда Южную железную дорогу занесло так, что пришлось мобилизовать на очистку путей всех "бывших" и интеллигенцию Харькова.

Метель длилась трое суток.

Мазулис не вставал. Он простыл в поезде, дрожал, кашлял — как будто человек.


Очередную служебную квартиру не успели толком подготовить, сквозило отвсюду, печка дымила. Или это входило в планы по унижению "красного генерала"?

Карлис никому не был нужен в новом учреждении, когда он сказался больным, на службе ничего не случилось, его не заметили и работали, как и до него.

Он сидел рядом с котом, кормил его с ложки, вливал в пасть молоко из пипетки. Смешивал яйцо с водкой, это бодрило, но не отменяло агонию. Ночами держал его на груди, как младенца.


Мазулис умер утром на пятый день после приезда. Лёг тихо. Без звука. Просто перестал дышать.

Карлис похоронил его сам — за оградой сквера, где стояли берёзы, искривлённые от морозов.

Вырезал ножиком на коре:

Mazulis. 1924–1937. Mans draugs. (Мой друг.)

Кто будет читать на березах неизвестные слова?


Он не плакал. Просто сел на скамейку, смотрел в снег. Потом вернулся в квартиру, разделся, молча лёг.

Утром пошел на службу, где он никому не нужен и он никого не знает.


Через месяц его вызвали в окружное управление. Обвинения не удивили, сколько такого он начитался за долгие годы.


«Связь с украинским националистическим элементом в органах ГПУ-НКВД, латышская автономная сеть, сокрытие контрреволюционных настроений, злоупотребение, превышение...»

Рутина.

Допрос был коротким. Подписал всё — без эмоций. Он понял: всё уже решено. Жить тоже не хотелось.



Подмосковье, Коммунарка, осень 1938 года.


В камере он сел на лавку, положил руки на колени. Глаза не опустил. Скучные дни и ночи. Допросы, которые он умел проводить лучше здешних следователей, и они это понимали. Им не нужны были его показания, нужно было отработать положенную процедуру.

Храпящая камера. Это только в кино показывают, что в камерах холодно. Когда в помещении постоянно находится народу втрое больше положенного, там страдают не от холода, а от духоты. Чья шконка у окна - не авторитет, а смертник. Продует насмерть.

Карлис лег у окна.


Этой ночью во сне снова был хутор

под Ригой. Лето. Поле.

"Янек! Kolācīt! Vakariņas jau gatavas!"

(Янек! Колосок! Ужин уже готов!)

Он идёт, босой, по траве. А рядом — серый котёнок. Маленький. Весёлый. Живой.


Была Рига. Завод. Кружок товарищей, серьезные книги, беседа.

"Карлис, это ты принес котенка?"

Серый котенок крутится на столе в свете керосиновой лампы, играя разложенными бумагами.


Была харьковская квартира. Серый котенок царапает угол казённого шкафа. Они ужинают, один за столом, другой под столом.


Был поезд, который идёт в облака. За пазухой мурчащий свёрток, теплая серая шерсть...



Карлсон умер 27 октября 1938 года.

Реабилитирован в 1958-м.

Харьковское управление НКВД, 1937 год

В центре - Карл Мартынович Карлсон.

Загрузка...