Камень


Меня уж нет, а времени всё меньше. Мне всё расти, а время входит в ноль. Причуды и неряшливости женщин не раздражают – тихнут радость, боль. Холмы – под нож, заглажены овраги, в углу пылятся сборы в переезд. В отлаченной как артефакт коряге лаокоонов гибельный протест расселся философским безразличьем что к мудрости, что к глупости людской. Душа как лес, оправленный в бесптичье, покоем огранённый непокой.


Картонка с вывеской


В лесу, при дороге штакетник стоит. В калитке табличка – картонка на вид. Неловкой рукой, сизой масляной краской написано: «Рай. Без Меня не ходит». Тугарин наляпал? дурак? шизофреник? апостол нерусский? Такая байда. Нет мягкого знака и нет ударенья. Читай как угодно, ходи хоть куда: у нас, вишь, – суббота, а там – воскресенье. Суббота страстная, на выход – вода. Вода из вина, как поминки по свадьбе, вода без крещенья, вода без следа.

Стою в изумленье – улыбка без толку, на росстанях бездарь, по срéтеньям волк: а вдруг самохожий Эдем по-над Волгой, дендрарий на ножках, в нём ангелов полк? Вдруг Сад не висячий – ходячий, бродячий, штакетником-рубищем драным прикрыт; не видимый зрячим, он виден незрячим, не зрящим изящества семирамид?

Стою, мимохожий: штакетник стоит, стоит на своём, умоход-инвалид. Идём же за ним, как всегда, навсегда. Такая взошла по-над нами звезда.


Поход


Глухая пора листопада,

Последних гусей косяки.

Расстраиваться не надо:

У страха глаза велики.

Б. Пастернак

Я жду гусей, жду знака, звука, сдвига хрустальной сферы в тайну бытия, где смерть не сон и в ней умышлен я, – заброшенная в угол чья-то книга.

Их перелёт осенний не побег – поход вослед кочующего рая, в котором понарошку умирают, но праздник длится: нескончаем век.

Я жду гусей как ждут прихода сна в бессонницу: вдруг пустота отпустит грехи едва ль не беспричинной грусти: что книги? смерть – кочевница, весна.


Спрос


- Сойка, хрусталёк, посланец зачарованных лесов, знаешь ли, где старый заяц прячет тайну детских снов?

- Где скрежещут льдов железа под метелей пересвист; где, как солнце, бесполезный, прошлогодний зябнет лист; где сугробу след олений, точно родинка, к лицу; где из каждого мгновенья тропка к вечному дворцу; где из чуда просыпаясь, иней звёздами горит; где из первых радуг завесь прячет что-то – как дарѝт…

- Так не там ли хитрый заяц мой последний сон хранит!


Кентаврь


Уж середина осени – кентаврь, мудрец, сглупивший на никчемности остроты, учитель юности, оставленной как встарь старьёвщику сдавали обормоты за пистолеты водяные, за шары без воздуха, в резиновой присыпке, пролистанные слёзы и улыбки, в сафьянах пожелтевшие миры, и кучу прочей целомудренной муры, что золотей, чем три девятки в слитке.

Оксюморон, слиянье двух природ – вдруг тенью лета штору колыхнёт, а то, хрустя ледком, сквозь ночь промчится, на утлый огонёк мой (век не мёд!) завалится с медвежьего размаху – на водочку, под холодец с горчицей.

Нам есть на чём забыться: прах ко праху – учитель и последний идиот.


Корги


Горько сердцу, корги: на моей иголке ангелам нет места, но тебе – сыщу. В райском море пресном в сёстры окрещу. Станем мы с тобою бегать в райский сад, с лисьею гурьбою рвать злой виноград. Стану я хвостатый, буду шерстяной, пусть старик с лопатой кроет «сатаной»!

Наш садовник ветхий сеет не спеша. У него на ветках – все, кто не дышал, кто не жил ни разу в омутном краю, все – кто не наказан за любовь свою. Птахи – издалёка, а вблизи – шары; ель, зеленоока, грезит в них миры. В тех мирах не будет храма на Любви, не внесут на блюде голову в крови; нет в мирах Иуды, в смерть грехов не семь, Вифлеем безлюден, над пещерой – темь...

Корги, сука корги, прахова душа, тесно сердцу – горько за других дышать.


Кораблик


Снег выпал в октябре, в последнюю неделю. В ночь ухнула метель, и следом за метелью в мой окоём вошли три существа: сонливость, лень и, в маске волшебства, мой детский утренник, за далью лет неяркий, – кораблик, потерявший курс и якорь:

«Всем поровну и счастья, и добра, конфет, подарков, каш из топора, любви и мира, сказок, звёзд и – точно! – исполненных желаний как молочных рек в пресном киселе двух берегов – слов безошибочных и покаянных слов».

Снег выпал в октябре, снег тонкий, ранний. Как не зевнуть с утра на странные старанья природы, обманувшейся в себе?..


Утрата


Подниму на дворе тень вчерашнего ветра, просушу у огня, лист в изнанке найду, смастерю тарантайку из песни неспетой, запрягу рысаками звезду и беду. В дождевой кутерьме пусть летит, золотится, пусть несётся, беспечный, в осеннюю мглу. В детстве верилось мне: в Божьем мире есть птица, что поёт только тем, кто наказан, в углу; кто молчит через слёзы, упрямый и дерзкий, кто стоит на своём против тысячи правд… Да простит меня детство, обманное детство, на последней из выпавших в осень утрат.


Решето


Птицы пляшут по рукам, по бездомной голове, где хранится пыльный хлам – лунный блик на ковыле. Половину раздарю – костерку, что на дворе, пóлому календарю с полуголым кабаре, да ветрам, что плети вьют из просроченных дождей, из мгновений на краю, из любовей во вражде. Вьют как птицы вьют гнездо в половинках лисьих глаз, где что было будет до – до как возле, мимо нас.

Птицы пляшут по рукам, за плечами – крыльев плеск. Всё, что пролито, раздам – половинками чудес.


Обвес


Лес входит в осень. Осень входит в лес. Волшебно это встречное движенье. Пусть невесомо время, но обвес возможен как души преображенье. Сознавшему себя – кивок аллей, сходящихся в той точке горизонта, где нет тепла, и где душе теплей, вне веса понуждающих рисовке.


Причинное


Чтоб в осень богу выскочить из дома, достаточно бушлата и сапог, достаточно того, что это бог, достаточно того, что мы знакомы не понарошку, как подумать мог какой-нибудь читатель бестолковый. Ну, скажем, чорт в копытах и рогах, которому нет проку в сапогах, бушлатах, потолках и в чтенье Хомякова, которого любил домашний бог, бог русских как мечта славянофилов, немыслимых без дома и сапог, как чорт немыслим без того, что было б, когда б его нам не представил Бог, успевший в осень выскочить из дома, чтоб ручкой на дорожку помахать Адаму с Евой, мать их перемать.

Всё – осень! Время перепёлок и легато.


Улисс


Без возвращений дом ещё не дом. Вернулся я, и дом во мне раскрылся. И, пискнув оскорблённой старой крысой, исчезли сумерки меж светом и судом. Свет в брёвна лёг, объёмы обнажились: янтарь древесный свету отвечал всем напряженьем жизни в мёртвых жилах, сплетеньем плоти с духами начал. Поход негромкий несвятой природы к самой себе со дна самой себя я принял как веление свободы любить без ненависти, отрицать любя. И смерть открылась мне – светло и дерзко, явила свой живой, нетварный лик, и в тесноте восторженности детской я в свет шагнул, и свет ко мне приник.


Уставший


Мерцала тень, пылился свет, одетым спал уставший за день. Над миром, полным стольких бед, луны развёртывался складень. Исполнясь радуги ночной, луна как будто полыхала, как будто ей себя одной для всех уставших было мало. Как будто ангелы прешли, как будто бесы отбесились, как будто мёртвые Земли, восставши вдруг, не изумились тому, что – тень, тому, что – свет, тому, что спит уставший за день – так, будто бы ему сосед вернул тот долг, что неоплатен.


Help!


Конец зимы в деревне. Волком вой, – тоска заплечная, сестра бездельной скуки. Ночь-заполночь – по дому пляшут стуки: лютует напоследок домовой. Ему назавтра в отпуск: едет в Крым – к родне, по давним спорам отстранённой. Что ж, тёток навестит, трёх старых грымз – Фефелу, Мельпомену и Матрёну. Лет семь тому гостили. Связки лука, лилового, как нервный конский глаз, развешивались шустро, шестируко – в кладовке, в зале, в спальне: «про запас». Днём отсыпались, ночью в лес ходили, с Полуночницей дружбу завели. В дом натащили столько мутной гили – не перепляшешь до конца земли. Племянник, между тем, им рад не рад: «Крым наш – не точка, больше – запятая». Что скажешь тут? Сам чорт ему не брат, когда рояль победы за кустами.

Уехали. Дубинка, две метлы, лиловый лук – лукавый соглядатай снов, где поют, как встарь, битлы, и сам я, развесёлый да патлатый, – вот все объедки гостеванья ведьм, комедия вразнос ушедших истин. И дай-то Бог с тоски не охаметь, всё разделив на «чистый» и «нечистый», на «ближний – дальний», на «чужой» и «свой», на Ромула и Рема под волчицей. По дому пляшут стуки: домовой лютует, или юность сдуру снится?

Март на исходе, в лунке две луны, сугробы ледяные желтолицы. На Масленицу вышлю всем блины. Всем – от столицы до чумных провинций.


Безбилетник


… И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно.

Иван Бунин


Ноябрь, тепло. Берёзы свéтлы. Река темна, полна глубин. По небу ангел безбилетный бредёт, не видимый людьми. Ему на юг, в края родные, в сады над морем, в терема, в непроходные выходные души и сердца и ума. Под ним леса и перелески, луга, озимые поля, и на погосте бедном, сельском свежеразрытая земля. До похорон ещё две ночи: обряд – закон, для всех подряд; чиновник с горкой полномочий, с посмертным орденом солдат – все, тяжелы и невесомы, в одну юдоль отнесены. В сады над морем, в терем тронный, в места, где не слыхать войны. Им всем на юг, в края родные, куда, отстав на перелёт от снов и птиц, под выходные, к рассвету ангел добредёт.


Отшельник


Осень празднична, и как в шелках, в смертях: по земле одна на всех дорога. Листья падают, за ангелом летят, – имена, отпавшие от Бога. В печь – дровишек, образа прикрыв (по столу и гости, и уловка), сяду пятернёй терзать вихры, в чёт и нечет тёмного урока. Сам себе злодей и прокурор, сам себе и дыба, и ходатай, потащу – по чести, на позор платежи и требованья платы. О свободе – по долгам любви, о природе – по заломам судеб, чтоб к утру увидеть не в дали – как что было станет тем, что судят.

Всё приму, как будто жизнь прошла, ни меня, ни сроков не заметив. Запахну потрёпанный бушлат – по-над лесом пустят дождь на ветер.

Листья падают ли, ангелы летят? – в небесах одна на всех дорога. Кошка плачет: вспомнила котят – слепышей, не повидавших Бога.


Святые


Мы беспощадно одиноки.

Валерий Брюсов


- Когда появляется новый святой, то старый чудес не творит*, – так мне по-испански мальчишка седой, привстав в стременах, говорит. Конь еле стоит, вижу – падаль на вид, молитвой, и только, живой. Он, верно, чудесного не сотворит, вот разве с живою водой.

- Конь мёртвой воды перепил, когда шли мы морем за гробом святым. Следы от копыт на волнах подожгли, чтоб слышать отечества дым. Свивались валторнами гроздья дымов, жгли флейты бесшовность небес. Иссохли мы в музыке смирных домов, где царствуют страх и прогресс. Мы мёртвую воду глотали живьём, чтоб слыша, остаться в строю; пускай мы одни в смертной схватке с быльём, – есть конь и есть всадник коню.

Мы встретились с ним не в далёких краях, где тридевять царств полегло, где снова и снова, в кровавых боях, мерцает звезда злу назло, а здесь, над излучиной сонной реки, где сосны в мунейре** сошлись, где мельницу помнят ещё старики, проспавшие новую жизнь. В них жилы и камень, кремень в них и дуб, и в ночь, от ресницы седой к заржавленной трещине меж горьких губ – слезы след, не мёртвой – живой.

К ним знахарь столичный, бывало, езжал – с пробиркой и полной мошной. Молил и сулил, и рыдал и визжал, – ему отвечали: грешнó. Попа привозили – елей прокисал, науку – приборы рвались. Артисты – кто пел, кто читал, кто плясал, – грешно, – отвечали, – ни в жись. Но как-то мальчишка на ножик упал – царевич в кругу пацанвы. Старик ему пальцем мазнул по губам, и мёртвый очнулся живым.

- Когда появляется новый святой, то старый чудес не творит, – так мне по-испански мальчишка седой, привстав в стременах, говорит.


* Cuando hay santos nuevos, los viejos no milagros.

** Мунейра – испанский танец.


Удерживающий


Порой задумываюсь: не пора ль прерваться? Вздыхаю: нет, пускай уж прёт как есть, пусть будут танцы-манцы, глянцы, шканцы, монтекки, капулетти, совесть, весть. Пусть фонари уносятся в разлуки со светом обезглавленных частиц, пусть в первозданных волнах вязнут руки богоподобно суверенных птиц, пускай восходом истин нелетальных отменится движенье зыбких звёзд, и на дороге в просеке недальней воткнут шлагбаум и охранный пост. Исполнится по непечатным книгам отшельничество воле вопреки, и представительного облика барыга жену наставит: «Деток береги! Там, в рукаве разомкнутой реки безумец в рубище и, говорят, в веригах, как посуху, шагает по воде, и вслед за ним идут на воздух рыбы, за рыбами – чорт знает что и где, а поп наш сельский, по священству глыба, рубил на проповеди, что, мол, быть беде, что всё – кранты, что мир вот-вот прервётся, что ангелы из джаза налетят – не станет денег, отпусков, японцев и прочая… уж береги ребят!»

Порой задумываюсь, на подножном всплеске – а не ошибся ль Достоевский, – ну, будто адресом, как Плейшнер в синемá? Мечтаю: дай-то Бог сойти с ума.

Загрузка...