Первая неделя после битвы обрушилась на Камчатку ледяными, пронизывающими до костей штормами, пришедшими с океана. Но нам было не до погоды. Мы вступили в гонку со временем, ставкой в которой была тысяча человеческих жизней.
Я потребовал у Завойко всё, что могло держаться на воде: от разбитых осколками матросских баркасов до весельных ительменских лодок-батников, выдолбленных из цельных стволов тополя. Две сотни солдат гарнизона, ещё вчера дравшихся в штыковую, были переброшены в мое распоряжение.
Мы вышли в устья рек Авача и Паратунка, впадающих в губу. То, что я увидел там, заставило даже бывалых амурских казаков снять шапки.
Реки кипели. Вода буквально состояла из сплошной, пульсирующей, рвущейся против течения красно-чёрной мышечной массы. На нерест из Тихого океана шёл могучий кижуч, горбоносая кета и багровая нерка. Рыбы было столько, что лодки скрежетали днищами по их спинам. Запах стоял одуряющий: отчего-то пахло свежим огурцом, йодом и смертью. Последнее потому, что тихоокеанский лосось идёт в реки лишь для того, чтобы оставить потомство и умереть, устилая берега своими тушками.
— Заводи невод! С правого фланга заходи, руби струю! — ревел я, по пояс стоя в ледяной воде, от которой мгновенно сводило судорогой бёдра.
Гришка и десяток крепких матросов с натужным криком тянули тяжелую, намокшую пеньковую сеть. Рыба билась в ячее с такой силой, что людей сбивало с ног. Когда мы выволокли первую мотню на галечный берег, сеть едва не лопнула. В ней билось не меньше трёхсот пудовых рыбин, истекающих серебряной чешуёй и рубиновой икрой.
Мы работали как одержимые механизмы, по шестнадцать часов в сутки. Мои руки сбились в кровавые мозоли от рукояти тесака. Я учил гарнизонных солдат, привыкших лишь к ружью, древней технологии северных народов.
Соли на складах Петропавловска после затопления почти не осталось, и классический посол был невозможен. Поэтому мы делали «юколу». Солдаты вспарывали рыбинам спины, ловким движением выдирали хребет вместе с костями, делали вдоль филе глубокие поперечные надрезы «шашечкой» и вешали распластанные тушки на длинные жерди.
Берега Авачи покрылись целыми городами из высоких деревянных острогов-сушилен, закрытых старой корабельной парусиной. Под жердями мы жгли костры из сырой ольхи и тальника. Ветер и густой дым делали свою работу: выдували из мяса влагу и убивали личинки мух, превращая кету в жёсткие, янтарные на просвет полосы чистейшего белка, которые могли храниться в сухом амбаре годами, не портясь.
Но океанские дары привлекали не только нас.
На четвертый день промысла, когда свинцовые тучи опустились прямо на сопки, мы с Федей отделились от основной артели, уйдя вверх по Паратунке проверить запруды.
Я стоял на коленях у кромки воды, вытаскивая из ловушки бьющуюся нерку, когда Федор вдруг резко выпрямился. Его рука плавно сняла с плеча заряженный штуцер.
— Тише, Митя… Хозяин пришёл, — одними губами выдохнул товарищ.
Я замер, медленно переводя взгляд на противоположный берег реки, усеянный выброшенной из-за нереста снулой рыбой. Из густого, пожелтевшего кустарника выросла гора тёмно-бурой шерсти.
Амурские медведи были крупными, но то, что стояло перед нами, казалось ожившим доисторическим монстром.
Огромный камчатский бурый самец, весом никак не меньше тридцати пудов, с холкой, возвышающейся на уровень моего лба. Нажравшийся икры и рыбы, он готовился к зимней спячке.
Зверь медленно повёл носом, почуяв незнакомые запахи человеческого пота и пороха, и глухо, утробно зарычал. Звук завибрировал в моей голове.
— Я так надеялся, что больше не встречу медведя, — попытался отшутиться я.
— Это уже второй, — кивнул Федя, тоже натягивая на лицо фальшивую улыбку.
— У меня третий, — усмехнулся я. — Когда ж это кончится…
Мы стояли на его пищевой территории. Медведь не стал пугать и вставать на задние лапы. Он просто перешёл в стремительный, размашистый галоп, бросившись прямо через мелководье на нас. Брызги ледяной воды поднялись стеной.
Я выхватил свой тяжелый револьвер. Расстояние стремительно сокращалось. Двадцать шагов. Десять.
Федя выстрелил первым. Тяжёлая пуля Минье ударила зверя в левую часть грудины, но лишь чуть развернула его огромную тушу. Медведь взревел от боли, клацнув жёлтыми, в два пальца толщиной, клыками, и продолжил бросок по инерции.
Я всадил ему две револьверные пули в массивную лобастую голову почти в упор. Кость хрустнула, но вряд ли пуля дошла до мозга. Ревущая плоть набросилась на нас, Федька выставил вперед штык, я успел схватиться за шашку. Лезвие штыка вошло точно в распахнутую пасть медведя.
Секунду казалось, что зверь просто снесёт Федьку своей массой. Но коренастый и мощный казак, казалось, был сам вытесан из гранита. Он напряг все мышцы, его сапоги заскребли по гальке, но медведя Федька удержал. Я успел подскочить и рубануть шашкой по глазам зверя.
Туша рухнула в воду, подняв волну, которая окатила нас с ног до головы. Мы тяжело дышали, глядя на убитого монстра.
— Господи, помилуй… — сглотнул Федя, вытирая мокрое от брызг лицо. — Едва не смял.
— Не жалей, Федя, — я убрал шашку и револьвер, вытащил разделочный тесак. — Этот зверь нам гарнизон спасёт. Медвежье сало на Камчатке перед зимой, я слышал, прям белое. Считай, что масло. Да и свежего мяса ребята на батареях месяц не видели.
К концу октября мы забили уцелевшие амбары Петропавловска до самых стропил. Сто пятьдесят тысяч рыбин, превращенных в юколу. Бочки были залиты вытопленным на кострах тюленьим и медвежьим жиром.
Икра, которую я настоял в слабом растворе вываренной морской соли, стояла в берестяных туесах. Генерал Завойко, пришедший с инспекцией на склады, долго молча стоял перед этими горами провианта, а затем просто снял передо мной фуражку.
А потом в наш край земли нежданно пришла зима.
Она ударила сразу, обрушив на Петропавловск многодневные, слепые бураны. Снега навалило столько, что избы засыпало по самые рамы, и по утрам из них приходилось прорывать узкие траншеи, как кротам.
Жизнь гарнизона изменилась до неузнаваемости, приобретя суровый, размеренный северный ритм. О лошадях забыли до весны, только отапливали конюшни да кормили верных скакунов. По узким улицам носились только длинные ительменские нарты, запряженные сворами косматых, полудиких ездовых собак, оглашавших порт волчьим воем.
Европейские суконные мундиры и шинели, в которых щеголяли англичане, здесь бы не спасли. Наши солдаты и казаки переоделись в «камлейки». Просторные, непродуваемые глухие рубахи с капюшонами, сшитые из оленьих шкур шерстью внутрь, или из выделанных нерпичьих кишок, которые не пропускали сырую океанскую метель. На ногах носили мягкие торбаса из камуса. Мы стали похожи на дикое племя, ощетинившееся штыками.
Окна изб вместо отсутствующего стекла затягивали медвежьими пузырями или вмораживали в рамы толстые льдины, дававшие тусклый, молочный свет. По вечерам Петропавловск пах топящимися печами, в которых потрескивал смолистый кедровый стланик, и густым духом варёной рыбы.
А на моей главной гарнизонной кухне кипела жизнь. В огромных закопченных котлах я не варил больше пустую водянистую баланду из гнилой солонины. Я делал настоящую поморскую толкашу.
Повара под моим началом деревянными пестами толкли сухую юколу в труху. Смешивали эту рыбную муку с кипятком, щедро сдабривали её кипенно-белым медвежьим жиром и добавляли припасенные сушеную черемшу и морошку. Получалась густая, обжигающе горячая и невероятно сытная масса.
Матросы с «Авроры» и солдаты уминали её с таким аппетитом, что я не мог сдержать довольной улыбки. К январю в гарнизоне не осталось ни одного человека с цингой, ни одного шатающегося от слабости. Мы были готовы встретить всю Британскую империю, если бы она сунулась в наши льды.
В канун Рождества выдался на удивление тихий, безветренный и ясный вечер. Черное небо над громадой Авачинского вулкана искрилось ярчайшей россыпью звёзд.
Я, Гаврила Семёнович и Фёдор, скинув снег с торбасов, шагнули в тяжёлую деревянную дверь гарнизонного лазарета. Внутри, в большой избе, жарко топилась русская печь. Воздух был густым, пропитанным резким запахом карболки, камфоры и завареной сосновой хвои, которой лечили легочных больных.
Мы прошли между рядами топчанов, на которых отлёживались после тяжёлых работ местные матросы, к самому дальнему углу.
Там, привалившись спиной к бревенчатой стене и укрывшись овечьим тулупом, сидел наш Иван Терентьев. Голова казака была туго стянута чистыми бинтами, лицо бледное, осунувшееся, но глаза смотрели ясно и осмысленно. Французский приклад едва не проломил ему череп в той рукопашной на сопке. Ванька лежал в горячке долго, но крепкое сибирское здоровье взяло своё.
— Здорово ночевали, служивый, — Гаврила Семёнович ухмыльнулся в прокуренные усы, опускаясь на чурбак рядом с топчаном. — Как башка? Китайских драконов больше не видишь?
— Здравия желаю, дядь Гаврил, — слабо, но искренне улыбнулся Иван, приподнимаясь. — Голова гудит, когда буран приходит, как церковный колокол. А так терпимо. Фельдшер сказал, к весне ружьё в руки возьму.
Я поставил на небольшой столик перед ним заботливо завернутый в чистую холстину глиняный лоток. Откинул ткань, и по лазарету немедленно поплыл одуряющий аромат горячей выпечки и свежего рыбьего жира.
— Держи, Ваня. Лично для тебя в печи запекал, — сказал я, отламывая ломоть. — Настоящий амурский рыбник, только заместо сома нерка, да с брюшками. Чтобы жирком по губам текло, да с диким лучком. Кушай, силы набирай. Нам еще весной англичан встречать.
Терентьев впился зубами в горячий пирог, промычав что-то нечленораздельное от удовольствия. Больничная братия вокруг сглотнула слюну, но для них я тоже принёс корзину сухарей, пропитанных тюленьим жиром.
Фёдор, тяжело вздохнув, сел прямо на пол, вытянув свои гудящие от дневной работы длинные ноги.
— Вкусно-то вкусно, Митька, — богатырь задумчиво почесал заросший рыжей бородой подбородок. — Только вот жую я эту икру, а сам об Амуре вспоминаю.
При упоминании Амура в углу повисла тяжелая тишина. Мы не говорили об этом вслух, чтобы не травить душу, но сейчас, в полумраке рождественского лазарета, тоска прорвалась наружу.
— Как богдойцы там?.. — тихо спросил Иван с набитым ртом. — Михаил Глебович-то сдюжил? Мы ведь лучших забрали. Лишь бы богдойцы на левый берег не сунулись, пока мы тут английскую корону в океан макаем.
Я прикрыл глаза. Перед моим мысленным взором с пугающей четкостью встал наш срубленный из свежей сосны Усть-Зейский пост. Золотые прииски на ключе. Запах прелой весенней тайги.
И Умка. Её внимательные, не по-здешнему глубокие голубые глаза. Как она штопала мою рубаху, сидя у остывающей печи. Как огромный Барс вваливался в землянку, отряхиваясь от снега. Живы ли они? Не сорвался ли тот хрупкий мир с манегирами? Отчаяние от того, что между нами были тысячи вёрст непроходимых льдов, гор и тайги, резануло по сердцу тупым ножом.
— Сдюжат, — твёрдо, как ударил, сказал Гаврила Семёнович. Урядник достал из кармана кисет, набил трубку крепчайшей махоркой, но раскуривать в лазарете не стал, просто зажав чубук в зубах. — Травин, он старый волк. Он этот пост зубами удержит. Архипка мужиков сплотит. Да и твой тигр, Митя, кому хошь глотку порвёт.
— Эх, занесло нас на край географии… — выдохнул Гришка, обхватив колени руками. Он посмотрел в затянутое льдом мутное окно, за которым выла метель. — Дальше только Америка. А мы тут, в снегах, порох нюхаем.
Григорий помолчал немного, слушая гул ветра в печной трубе. Затем он прикрыл глаза, откинул голову к бревенчатой стене и негромко, но невероятно чисто и протяжно, с какой-то пронзительной, отчаянной тоской затянул:
— Ой, да не вечер, да не ве-е-чер…
Его голос вплёлся в завывание камчатской вьюги. Это была древняя песня обреченных бунтарей армии Стеньки Разина, но здесь, на краю света, она звучала как гимн нашей собственной судьбе.
Фёдор, обладавший глубоким, бархатным басом, вступил на следующей строчке, подхватывая мелодию:
— Мне малым-мало спало-о-ось… Мне малым-мало спалось… Ох, да во сне привидело-о-ось…
Я не был рождён казаком в XIX веке, но в этот момент я чувствовал себя единым целым с этой суровой, мужской стаей. Мурашки побежали по спине. Матросы на соседних койках затихли. Пожилой боцман с отнятой ногой отвернулся к стенке, украдкой вытирая блеснувшую в свете лампады слезу.
— А привиделся мне сон… Что мой вороной ко-о-онь… Разыгрался, расплясался… Ох, да разбушевался-а…
Мы пели о зловещем предзнаменовании, о потере и о близкой смерти, которую видели в глазах британских солдат на залитом кровью песке перешейка.
Гришка вывел финальный куплет, и его голос дрогнул, но не сломался:
— А есаул догадлив был… Он сумел сон мой разгадать… Ох, пропадёт, он говори-и-ит… Твоя буйна голова…
Песня тихо растаяла под закопченными бревенчатыми сводами лазарета. Лишь треск поленьев в печи нарушал священную тишину.
— Выживем, братцы, — негромко сказал я, нарушив молчание, и моя рука инстинктивно легла на рукоять заткнутого за кушак тесака. — Мы их накормили свинцом. Я накормил вас рыбой и жиром. Мы дождёмся весны, мы встретим их корабли, дадим последний бой и пойдём домой. На Амур.
Рождество Христово Петропавловск встретил не колокольным звоном, а глухим, утробным воем пурги.
Колокола маленькой деревянной церкви, посечённой английской шрапнелью, давно сняли. Медь и бронза пошли на отливку новых запальных трубок для пушек Третьей батареи. Да и звонить в такую погоду было бессмысленно. Звук тонул в ревущем, непроницаемом белом молоке, которое неслось с Охотского моря, закручиваясь воронками вокруг Никольской сопки.
Снега навалило столько, что город превратился в систему ледяных кротовых нор. Из своей землянки, которую мы с Федей отрыли неподалёку от провиантских амбаров, я выбирался не через дверь, а через узкий тоннель, пробитый в четырёхметровом сугробе. Каждое утро начиналось с лязга деревянных лопат — гарнизон откапывал казармы, пороховые погреба и друг друга.
Но несмотря на блокаду, лютый мороз и перспективу скорой смерти по весне, город жил. Более того, город готовился к празднику. Русский человек отложит топор только ради великого торжества.
— Давай, натягивай жилу! Туже, Федя, туже, а то морда отвалится! — командовал Гаврила Семёнович. Урядник сидел на медвежьей шкуре возле жарко натопленной кирпичной печи в нашей землянке, орудуя сапожным шилом.
Посреди тесного, пропахшего рыбьим жиром и табаком помещения лежал огромный Фёдор. Богатырь кряхтел, пока Гришка и Гаврила Семёнович натягивали на него… шкуру недавно убитого нами медведя.
— Дядь Гаврил, ну мочи нет, воняет псиной! И жарко! — приговаривал Федя, пытаясь высвободить огромные ручищи из мохнатых лап, с которых я заранее срезал когти.
— Терпи, казак! Какое святочное колядование без ряженого медведя? — хохотнул Гришка, затягивая ремешок под подбородком Феди так, что оскаленная медвежья морда плотно села ему на голову, как жуткий капюшон. — Ты у нас теперь главный камчатский Топтыгин будешь. Девки портовые как увидят, так со смеху помрут, а может, и бражки нальют за потеху.
Я, стоя у закопченного стола, только качал головой. Святки. Древняя традиция докатилась и до края Империи. Завтра, когда пурга утихнет, по сугробам Петропавловска пойдут колядовать солдаты, матросы, дети местных чиновников и охотников. Все будут петь под окнами, прося угощение. И мы, амурцы, не собирались отставать.
Но чтобы угощать, нужно было это угощение приготовить. А у меня была только рыба, жир, да немного круп, которые я спрятал под замок. Как сотворить рождественский пир из того, от чего людей уже тошнит? Это был вызов, но из тех, на которые я и в прошлой жизни отвечал с удовольствием.
Я засучил рукава и подошёл к большой деревянной лохани. Внутри лежала тщательно вымоченная в пресной воде красная юкола нерки. Я порубил её топориком в мелкую крошку.
Гришка подошёл ко мне, скептически разглядывая рыбное месиво.
— Опять толкашу варить будешь, Жданов? Праздник же. Душа чего-то сладкого просит. Сдобного.
— Будет тебе сдобное, братец, — усмехнулся я, доставая из-под лавки небольшой заветный берестяной туес, который я сберёг ещё с осени.
Я снял плотную крышку. В туеске лежала замороженная клюква и крупная камчатская шикша, в смысле морошка, которую мы успели собрать на сопках до первых снегов. Ягода была твердой, как стекло.
— Смотри и учись, как на северах десерты делают, — сказал я Гришке, доставая широкую чугунную сковороду.
Вместо сливочного масла я бросил на раскалённый чугун увесистый кусок белоснежного нутряного тюленьего жира. Он зашипел, плавясь в прозрачную лужицу. Я бросил туда горсть сушеного, перетертого в порошок камчатского дикого чеснока, для остроты, чтобы отбить специфический морской запах жира.
Затем я всыпал в сковороду ягоды. Морошка и клюква начали с треском лопаться в кипящем жире, пуская красный, кислый сок. Воздух в землянке наполнился густым, пряным кисло-сладким ароматом. Я добавил туда немного ржаной муки, которую по крохам соскрёб со дна уцелевшего мешка, и начал интенсивно вымешивать деревянной лопаткой. Масса густела, карамелизируясь, превращаясь в тягучее, багровое тесто.
— А теперь главное, — я высыпал в это горячее ягодное месиво рубленую красную рыбную муку и тщательно перемешал.
Гришка недоверчиво сморщил нос:
— Рыба со сладкой ягодой и салом? Мить, ты нас отравить на светлый праздник решил? Англичане не добили, так повар добьёт?
— Дурак ты таёжный. Это «толкуша» по-корякски, только облагороженная мной. Исконный северный гостинец, — я вывалил густую, горячую массу на доску и начал быстро, пока не застыло, лепить из неё небольшие шарики.
Затем вынес их в сени, на мороз. Завтра, когда они задубеют, это будут такие леденцы, что ни один петропавловский генерал не откажется. Конечно, настоящая корякская толкуша, или кылыкил, готовилась безо всякой сковороды. Ели прямо сырой, иногда варили. Но я решил себе позволить этот кулинарный эксперимент.
На рассвете седьмого января пурга, словно по команде свыше, резко оборвалась. Выглянуло ослепительно яркое, холодное солнце. Воздух звенел от мороза, дым из сотен печных труб поднимался строго вертикально, будто белые мраморные колонны. Авачинская губа была скована торосистым, битым льдом.
Город ожил. Петропавловск высыпал в траншеи и на расчищенные пятачки перед избами.
Из ворот флотских казарм, с гиканьем и свистом, вывалилась ватага матросов с «Авроры». Унтера несли самодельную рождественскую звезду, склеенную из щепок и раскрашенную сажей и остатками киновари. Они затянули «Рождество Твоё, Христе Боже наш…».
Мы тоже вышли колядовать.
Впереди, тяжело переваливаясь на коротких, обмотанных шкурами ногах, шёл Фёдор в своей жуткой медвежьей шкуре. Он рычал, тряс головой с оскаленной пастью и играл роль учёного медведя так убедительно, что пробегавшие мимо камчатские собаки с визгом жались к заборам.
Гаврила Семёнович шёл следом с балалайкой, сколоченной корабельным плотником из обломков разбитых прямым попаданием английских баркасов. Три струны, сделанных из жил нерпы, звучали глухо, но достаточно музыкально и ритмично. Гришка нёс объемистый холщовый мешок для гостинцев, а у меня за пазухой лежал заветный берестяной туес с моими ягодно-рыбными «конфетами».
Мы подошли к избе артиллерийской команды, где квартировали выжившие пушкари Максутова.
Гаврила Семёнович ударил по струнам. Фёдор-медведь нелепо, сопя, встал на задние лапы и начал топтаться на месте, прихлопывая рукавицами по мохнатому животу.
Начитанный Гришка набрал полную грудь морозного воздуха и зычно запел колядку, переиначенную на военный лад:
— Коляда, коляда! Отворяй ворота! Мы не французы, мы не бриты, а мы казаки небриты! Англичанин в море бег, бросил ядра в белый снег! Подавай коляду, а то ядрами всажу!
Слюдяное окно скрипнуло, покрытое толстым слоем инея. Дверь распахнулась, и на мороз вывалился бородатый канонир без левой руки. Его лицо расплылось в широченной, щербатой улыбке. За ним тянули шеи еще несколько перевязанных солдат.
— Амурцы пожаловали! Экие вы черти, ну и медведь у вас мордатый! — хохотнул артиллерист, опираясь на самодельный костыль. — Не всаживайте ядра, братушки. У нас и так изба дырявая. Вот, держите, чем богаты.
Он протянул Гришке завёрнутый в чистую тряпицу тёмный комок.
— Что это? — удивился Гришка, принимая свёрток.
— Чай китайский, прессованный. Последний кирпичик берегли на праздник. Заварите, помолитесь, да Бога поблагодарите, что лейтенант Максутов уже на ноги встал!
— А от нас вам гостинец, к чаю, — я шагнул вперед и достал из туеска горсть замороженных рыбных «леденцов» с клюквой, высыпав их в здоровую руку канонира. — Только осторожно, зубы не сломайте.
За этот короткий, ясный день мы на колядках обошли половину гарнизона. И никто не ушёл обиженным. Матросские вдовы отдавали сухари, ополченцы кусок старого солёного сала, а флотские офицеры с «Паллады» вынесли Гришке настоящую бутылку тёмного кубинского рома, чудом уцелевшую после обстрела аптекарских складов.
К вечеру, когда синие тени от вулканов накрыли город, а мороз стал по-настоящему смертельным, мы вернулись в свою землянку.
Огонь гудел в печи. Фёдор наконец-то стянул с себя пропахшую потом шкуру и рухнул на лавку, отдуваясь.
Мы разложили нашу добычу на скоблёном столе. Прессованный чай, бутылка рома, несколько сухарей, чуток сала. По меркам сытого Петербурга, это был паёк нищего каторжника. Ну ладно, нищего каторжника, где-то укравшего заграничный ром. Но по меркам нынешнего Петропавловска, это был просто царский пир.
Я растопил снег в медном котелке, бросил туда кусок чайного кирпича, добавил ложку тюленьего жира на монгольский манер. Не любимый мой гуранский чай, конечно, но тоже вкусно. Гаврила Семёнович аккуратно, кончиком кинжала выбил пробку из бутылки с ромом. Темно-янтарная, густая жидкость плеснула в четыре жестяные кружки.
— С Рождеством Христовым, братцы казаки, — негромко, но торжественно произнёс урядник, поднимая кружку. — Мы живы. Мы с хлебом, пусть и с рыбным. Мы на своей земле.
— За тех, кто лёг на сопке, — добавил Гришка, и его голос дрогнул.
Мы выпили. Обжигающий карибский ром ободрал горло, прокатился до самого желудка горячей волной, выгоняя из тел накопившийся за день ледяной холод.
Я запил алкоголь солёным, жирным чаем и откинулся спиной к теплым кирпичам печи.
Казалось, совсем недавно на этом самом месте мы рубили британцев на куски в кровавой животной ярости, а сегодня пели колядки и ели конфеты из сырой рыбы с ягодами, находя в этом искреннюю радость.
— А вестник-то из Иркутска так и не пришёл… — тихо, ни к кому не обращаясь, проговорил Ванька Терентьев, который тоже притащился к нам из лазарета на пару часов ради праздника. Он вертел в руках пустую кружку.
— Через тундру и хребты в январе только духи ходят, Иван, — фыркнул Фёдор, закидывая в рот сухарь. — До весны ни вестей, ни приказов.
— Да я не о приказах… — Ванька поднял на меня свои впалые, светлые глаза. — Как думаете, Митя… если нас англичане по весне тут положат, Муравьёв на Амур весть пошлёт? Моей Чуруне, Аксинье, Умке твоей… узнают они, где мы костьми легли?
В землянке снова повисла тишина. Рождественское веселье вдруг сдуло сквозняком суровой реальности. Ведь и вправду весной к берегам Камчатки может вернуться вся объединенная англо-французская эскадра Тихого океана.
И в этот раз, как предупредил генерал Завойко, они придут не просто испытать наши силы. Они придут стереть нас в пыль.
От автора
Уважаемые читатели! Скачивание открывать здесь не будем. Если хотите скачать "Казачьего повара" файлом, подписывайтесь на блог моего друга Петра на бусти: https://boosty.to/book1970